Карамзин, старший Пушкина 33 годами, был старше и Сергея Львовича, а в литературном смысле мог быть сочтен за «деда»: ведь его непосредственными учениками, сыновьями, были Жуковский, Александр Тургенев и другие «арзамасцы», в основном появившиеся на свет в 1780‐х годах. В год рождения Пушкина Карамзин предсказывал, что в России «родится вновь Пиндар». Хорошо знакомый с отцом и дядей Александра Сергеевича, писатель-историк знает будущего поэта с младых ногтей. Оставим в стороне «домашнюю» версию Сергея Львовича, зафиксированную почти через полвека: «В самом младенчестве он (А. С. Пушкин) показал большое уважение к писателям. Не имея шести лет, он уже понимал, что Николай Мих. Карамзин – не то, что другие»; и без этого в первые годы XIX столетия многое уже сближало маленького, «долицейского» Пушкина со знаменитейшим прозаиком, публицистом, поэтом, в недалеком будущем – историком.
Круг общих знакомых будто сразу задан на всю жизнь: Екатерина Андреевна Карамзина, Карамзины-дети, Жуковский, Тургенев, Дмитриев, Батюшков, Вяземские… Кроме того, была Москва «допотопная и допожарная» (выражение П. А. Вяземского); московские впечатления и воспоминания всегда важны для будущих петербуржцев. Разговоры о Карамзине, споры вокруг его сочинений и языка, ожидание «Истории…» – все это постоянный фон пушкинского детства, отрочества и юности.
Как известно, с 1803 года Карамзин почти совсем оставил литературные занятия, получил должность историографа и «заперся в храм истории». Ему было в ту пору 37 лет, и он начинал совершенно новую жизнь в том именно возрасте, в котором позже оборвется жизнь Пушкина…
С 1811‐го Пушкин в Лицее; Карамзин в 1812 году перед вступлением французов одним из последних уходит из Москвы, переносит тяготы войны, московского пожара, теряет первенца-сына, болеет; в 1814 году вынашивает идею написать историю нового времени, в 1816 году навсегда переезжает в Петербург; летом работает в Царском Селе…
Отныне лицеист Пушкин – как «старый знакомый», представленный еще малышом, – постоянно посещает Карамзина. Хотя старшему 60, а младшему 17 лет, завязываются очень своеобразные отношения.
Попытаемся же представить прямую предысторию будущих пушкинских записок о Карамзине в виде «хроники» с комментариями.
25 марта 1816 года. В Лицей приезжают шесть человек: Карамзин, Жуковский, Вяземский, Александр Тургенев, Сергей Львович и Василий Львович Пушкины. Встреча длится не более получаса. Вяземский не помнил «особенных тогда отношений Карамзина к Пушкину», стихами юного лицейского поэта историк еще не заинтересовался, однако сам визит носит «арзамасский» характер, как бы подчеркивает заочное участие Сверчка в литературном братстве.
В этот или следующий день лицеисты узнают из объявления в «Сыне отечества» о завершении восьми томов «Истории государства Российского» и о том, что «печатание продолжится год или полтора». Именно к этому моменту (когда издание объявлено, но еще не вышло) относится и первая из эпиграмм на Карамзина, обычно связываемая с именем Пушкина:
«Послушайте: я сказку вам начну
Про Игоря и про его жену,
Про Новгород и Царство золотое
И наконец про Грозного царя…»
– И, бабушка, затеяла пустое!
– Докончи нам «Илью-богатыря»!
Не вдаваясь в подробности, заметим только, что общее благоговейное отношение к Карамзину, «арзамасское» единство взглядов – все это не могло помешать веселому лицейскому поэту «стрельнуть» эпиграммой или насмешкой даже и в своего Карамзина. Пушкин ведь еще в Москве, а затем в Царском Селе не раз слышал скептические толки о писателе, который вряд ли сможет сочинить нечто серьезное, научное, отличающееся от «сказки»…
Известны петербургские толки о будущей «Истории…», когда один только Державин верил в успех карамзинского начинания. К тому же неоднократно раздавались голоса о «слишком долгой» (с 1803 года) работе без видимых плодов.
Между тем весной и летом 1816 года Карамзин выполняет обещанное, и Пушкин постепенно понимает, что присутствует при необыкновенном эпизоде российской культуры.
Так начинался первый, удивительный, особенно теплый и дружеский «сезон» в отношениях деда с внуком.
Зная (а может быть, имея новые доказательства) непокорный нрав племянника, дядя Василий Львович 17 апреля 1816 года наставляет его в том, в чем «иных» и не надо было убеждать: «Николай Михайлович в начале майя отправляется в Сарское Село. Люби его, слушай и почитай. Советы такого человека послужат к твоему добру и, может быть, к пользе нашей словесности. Мы от тебя много ожидаем» (XIII, 4).
Неопределенное дядюшкино «мы» подразумевает, конечно, не только семейство Пушкиных, но и карамзинский круг. Как видим, с первых дней нового знакомства сразу обнаруживаются два начала будущих отношений: сближение идейное, «арзамасское»; и некоторое отталкивание, насмешка молодости над любым авторитетом (и, соответственно, старшие предупреждают – «люби его и почитай»).
24 мая 1816 года. Карамзин с семьей поселяется в Царском Селе и работает над окончательной отделкой и подготовкой для типографии восьми томов своей «Истории…»; четыре месяца до 20 сентября (дата возвращения Карамзина в Петербург) – важнейший период общения, когда складываются некоторые главные черты будущих отношений. Догадываемся, что Пушкину «сразу» понравился историограф. Позже он вспомнит и даже изобразит Погодину его «вытянутое лицо во время работы».
«Честолюбие и сердечная приверженность» – вот как 10 лет спустя поэт определит свои чувства к Карамзину. Пушкин был настолько увлечен, что (по наблюдению Горчакова) «свободное время свое во все лето проводил у Карамзина, так что ему стихи на ум не приходили…».
Сам же Карамзин 2 июня (то есть через девять дней после приезда) уже сообщает Вяземскому, что его посещают «поэт Пушкин и историк Ломоносов», которые «смешат своим простосердечием. Пушкин остроумен».
Молодой Пушкин замечен как поэт (не сказано талантлив, но – остроумен!). Карамзину, очевидно, все же пришлись по сердцу некоторые поэтические сочинения лицеиста, может быть, остроумные эпиграммы. Вообще знакомство начинается со смеха, простосердечия, равенства; этого не следует забывать, хотя столь жизнерадостное начало будет сокрыто, почти затеряно в контексте последующих серьезных, противоречивых отношений.
Именно уважением к дару юного Пушкина объясняется известный эпизод, случившийся буквально через несколько дней после возобновления знакомства.
Старый придворный поэт Ю. А. Нелединский-Мелецкий не в силах выполнить высочайший заказ – написать «приличествующие стихи» в честь принца Оранского, прибывшего в Петербург для женитьбы на великой княжне Анне Павловне. Нелединский бросается к Карамзину, тот рекомендует молодого Пушкина, лицеист в течение часа или двух сочиняет то, что нужно, – «Довольно битвы мчался гром…».
Впрочем, тут же линия согласия прерывается сопротивлением: гимн приезжему принцу поется на празднике в честь новобрачных, императрица-мать жалует сочинителю золотые часы, Пушкин же разбивает их «нарочно» о каблук. Верна эта лицейская легенда буквально или нет – она сохраняет отношение Пушкина к событию, моральную ситуацию: стыдно принимать подарки от царей!
Карамзин, только что получивший огромную сумму на издание своего труда, а также «анну» 1‐й степени, вряд ли бы одобрил столь резкое действие; но одновременно – ценил подобный взгляд на вещи. Любопытно, что сам Пушкин позже опишет эпизод, по духу своему сходный (тем более что он связан с поездкой Карамзина в Павловск, то есть в гости именно к императрице-матери Марии Федоровне): «Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались…» (XII, 306).
Пушкин и другие лицеисты, без сомнения, знали, пересказывали еще немалое число подобных же эпизодов, которые определяли в их глазах карамзинскую репутацию.
«Один из придворных, – вспоминал Вяземский, – можно сказать, почти из сановников, образованный, не лишенный остроумия, не старожил и не старовер, спрашивает меня однажды:
„Вы коротко знали Карамзина. Скажите мне откровенно, точно ли он был умный человек?“
– „Да, – отвечал я, – кажется, нельзя отнять ума от него“.
„Как же, – продолжал он, – за царским обедом часто говорил он такие странные и неловкие вещи“.
Дело в том, что по понятиям и на языке некоторых всякое чистосердечие равняется неловкости».
Вяземский, впрочем, прибавил, что хозяева, «пресыщенные политикою», любили разговоры Карамзина, «свободные и своевольные».
Ксенофонт Полевой вспоминал, что Пушкин и много лет спустя питал к Карамзину «уважение безграничное», что «историограф был для него не только великий человек, но и мудрец, – человек высокий, как выражался он»; мемуарист воспроизвел рассказ Пушкина:
«Как-то он был у Карамзина (историографа), но не мог поговорить с ним оттого, что к нему беспрестанно приезжали гости, и, как нарочно, все это были сенаторы. Уезжал один, и будто на смену ему являлся другой. Проводивши последнего из них, Карамзин сказал Пушкину:
– Заметили вы, что из всех этих господ ни один не принадлежит к хорошему обществу?»
Наконец, на глазах Пушкина и лицейских, тем летом 1816 года складываются удивляющие, не имеющие русских аналогий отношения историографа с царем. Александр I все чаще заглядывает к Карамзину, рано утром они почти ежедневно прогуливаются, часами беседуют в «зеленом кабинете», то есть царскосельском парке. Историк, по его собственному позднейшему признанию, «не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой губернской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о министерстве просвещения иль затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные».
Разумеется, о содержании потаенных бесед никто почти ничего не знал, но общий их дух скрыть было невозможно. Лицеисты вряд ли могли усомниться, что с царем Карамзин говорил свободно, как со всеми.
Равенство и достоинство, «честолюбие и сердечная приверженность».
Пушкин тем летом, несомненно, читал Карамзину свои стихи.
Карамзин же показал вступление к «Истории…», которое Пушкин считал позже «недооцененным». В письме к брату Льву (4 декабря 1824 года) Александр Сергеевич припомнит, как Карамзин при нем переменил начало введения. Было: «История народа есть в некотором смысле то же, что библия для христианина». Опасаясь конфликта с церковью из‐за сравнения гражданской истории со Священным Писанием, историограф, как видно, поделился опасениями с молодым собратом и при нем переделал первую фразу: «История в некотором смысле есть священная книга народов».
Как не заметить, что Пушкин вспомнит этот эпизод как раз в ту пору, когда уже трудится над записками о Карамзине и других современниках (подробнее см. ниже); кроме того, опальный поэт, только что (летом 1824 года) пострадавший за вольное высказывание о религии, естественно, вспоминает Карамзина в «сходной ситуации».
В Царском Селе, кроме Введения, без сомнения, были прочитаны в рукописи и другие отрывки «Истории…»: лицейский Горчаков сообщал дяде, что «Карамзин все еще торгуется с типографщиками и не может условиться <…> Некоторые из наших, читавшие из нее („Истории…“) отрывки, в восхищении».
«Некоторые» – это прежде всего Пушкин. Ему все интереснее в доме историографа, он там все более свой. У Карамзина знакомится и беседует с Чаадаевым, Кривцовым: в день именин Вяземского (который находится в Москве), а затем в день его рождения (29 июня и 13 июля 1816 года) Пушкин «от всего сердца» пьет за здоровье чествуемого.
В разговорах о жизни Карамзин, как видно, абсолютно избегает нравоучительного тона (не то что, например, у юного поэта с другим, вполне благородным человеком, лицейским директором Энгельгардтом: тот желает привлечь Пушкина к себе, но «естественный тон» не найден, и отношения ухудшаются).
Так проходило примечательное лето 1816 года. В осеннем послании к Жуковскому мы находим поэтический итог длительного общения поэта-лицеиста с Карамзиным, как бы первый, стихотворный «пролог» к будущим Запискам:
…Сокрытого в веках священный судия,
Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый,
И бледной зависти предмет неколебимый
Приветливым меня вниманьем ободрил;
И Дмитров слабый дар с улыбкой похвалил;
И славный старец наш, царей певец избранный,
Крылатым Гением и Грацией венчанный,
В слезах обнял меня дрожащею рукой
И счастье мне предрек, незнаемое мной.
И ты, природою на песни обреченный!
Не ты ль мне руку дал в завет любви священный? (I, 194)
Обратим внимание на последовательность имен… На первом месте Карамзин, и в четырех строках – основные впечатления минувшего лета: историк, но притом «священный судия», «страж верный…». Его высокий талант («наперсник муз любимый») равен характеру («неколебим»). Его отношение к пушкинским опытам – это «ободрение», «приветливое внимание».
После Карамзина – И. И. Дмитриев; однако тем летом он не приезжал из Москвы. Возможно, что старый поэт и бывший министр в одном из писем Карамзину присоединил какие-то лестные отзывы к мнению друга о талантливом лицейском поэте, а письмо было прочтено молодому Пушкину. К сожалению, все письма Дмитриева к Карамзину бесследно исчезли…
Итак, два первых имени в пушкинском перечне «благословителей» – это, в сущности, один Карамзин. Только на третьем месте – «славный старец наш» Державин; наконец, адресат послания – Жуковский…
В стихотворных мемуарах Пушкин сообщает о важнейших для него событиях. Только теперь он утвердился в своем призвании, и роль старших друзей огромна, необыкновенна.
Можно сказать, что за несколько месяцев до окончания Лицея юный поэт прошел важнейший курс обучения в доме Карамзина: познакомился с высокими образцами культуры, литературы, истории, личного достоинства – и эти мотивы, конечно же, подразумевались 10 лет спустя, когда Пушкин мечтал о Карамзине «сказать все». Догадываемся, что поэт скучал по историографу последней лицейской осенью и зимой; что из Царского Села в Петербург и обратно шли приветы, а на Рождество Пушкин в столице и, конечно же, наносит визит… Карамзин занят типографией, корректурой восьми томов. Пушкин тяготится учением, все чаще пропадает у царскосельских гусар, влюбляется.
Весной 1817‐го начался второй «карамзинский сезон» в Царском Селе. В мае историограф между прочим присутствует на выпускном лицейском экзамене по всеобщей истории; ведомость о состоянии Лицея фиксирует, что в день рождения Пушкина, 26 мая 1817 года, его посещают примечательные гости: Карамзин, Вяземский, Чаадаев, Сабуров. Через четыре дня снова визит Карамзина и Вяземского.
Между тем именно в этот момент происходит эпизод, который подвергает испытанию сложившиеся как будто отношения.
18-летний Пушкин пишет любовное письмо 37-летней Екатерине Андреевне Карамзиной, жене историографа.
Ю. Н. Тынянов видел в этой истории начало «потаенной любви» Пушкина к Е. А. Карамзиной, чувства, прошедшего через всю жизнь поэта. Мы не беремся сейчас обсуждать гипотезу во всем объеме. Заметим только, что Тынянов, вероятно преувеличивая, все же верно определил особенный характер отношений между Пушкиным и женой, а потом вдовой Карамзина.
Смертельно раненный поэт прежде всего просит призвать Карамзину. «Карамзина? Тут ли Карамзина? – спросил он <…> Ее не было; за нею немедленно послали, и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту, но когда Катерина Андреевна отошла от постели, он ее кликнул и сказал: „Перекрестите меня!“ Потом поцеловал у нее руку».
Е. А. Карамзина о том же: «Я имела горькую сладость проститься с ним в четверг; он сам этого пожелал <…> Он протянул мне руку, я ее пожала, он мне также и потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и сказал тихо: „Перекрестите еще“; тогда я опять, пожавши еще раз его руку, уже перекрестила, прикладывая пальцы на лоб, и приложила руку к щеке: он ее тихонько поцеловал и опять махнул. Он был бледен, как полотно, и очень хорош; спокойствие выражалось на его прекрасном лице».
О совершенно особых отношениях Карамзиной и Пушкина свидетельствует, между прочим, и эпизод, случившийся уже после гибели поэта. В начале июля 1837 года в Баден-Бадене Дантес в разговоре с Андреем Карамзиным, сыном историка, всячески оправдывался, горячо доказывая свою невиновность; надеялся на понимание всех Карамзиных, за исключением одного человека, Екатерины Андреевны: «В ее глазах я виновен, она мне все предсказала заранее, если бы я ее увидел, мне было бы нечего ей ответить».
К сказанному позволим прибавить еще одно, весьма, впрочем, гипотетическое соображение: во многих современницах Пушкина позже находили прототип Татьяны Лариной. Отвергая прямолинейную идею «копирования» Татьяны с кого-то из окружающих Пушкина лиц, все же задумаемся о женском типе, «милом идеале», близком к тому, что воплотилось в Татьяне. Давно замечено, что к своей героине Пушкин применял любимое словосочетание «покой и воля»:
…она
Сидит покойна и вольна.
Портрет женщины, прибывающей из провинции в столицу, женщины, в которой сначала рассчитывают найти смешные черты и вдруг обнаруживают естественность, достоинство, величественность, – все это Катерина Андреевна Карамзина, какой она представлена в нескольких рассказах современников. Еще раз повторим, что не настаиваем на сознательной аналогии Карамзина – Татьяна Ларина; однако полагаем, что встречи с Карамзиной в Лицее и Петербурге, а затем, много лет спустя – после возвращения из ссылки – все это вместе с другими впечатлениями формировало пушкинский «идеал».
Не принимая гипотезы Тынянова буквально, но соглашаясь с направлением его размышлений и поисков, нужно только возразить против соответствующих тыняновских оценок самого историографа, супруга Катерины Андреевны. Ю. Н. Тынянов сосредоточивался на том, что разделяло Пушкина и Карамзина, подчеркивал, что «отношения с Карамзиным чем далее, тем более становятся холодны и чужды <…> Разумеется, расхождения между ними были глубокие. Это нисколько не исключает и личных мотивов ссоры».
Важным элементом заметного охлаждения исследователь считал эпизод с перехваченным любовным признанием Пушкина. Между тем подобный взгляд представляется односторонним. Весьма важно и любопытно, что легкоранимый, возбудимый Пушкин был совершенно обезоружен тонким и точным поведением уважаемых и любимых им людей. Согласно П. И. Бартеневу, «Катерина Андреевна, разумеется, показала (любовную записку) мужу. Оба расхохотались и, призвавши Пушкина, стали делать ему серьезные наставления. Все это было так смешно и дало Пушкину такой удобный случай ближе узнать Карамзиных, что с тех пор он их полюбил, и они сблизились»…
Самым же веским доказательством, что отношения отнюдь не прервались после объяснения весной 1817 года, являются постоянные дружеские контакты. Это очень хорошо видно по «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина». Сразу после окончания Лицея Пушкин переезжает в Петербург, затем отправляется в Михайловское, снова – в Петербург, в то время как Карамзины почти безвыездно находятся в Царском Селе. В конце же 1817 года, когда историограф с семьей возвращается в столицу, отношения легко и хорошо возобновляются. С 16 сентября 1817 года поэт постоянно бывает у старших друзей на их петербургской квартире. Именно в доме Карамзиных Пушкин «смертельно влюбился» в «пифию Голицыну», о чем хозяин не замедлил известить Вяземского.
В начале 1818 года общение прерывается длительной и тяжелой болезнью Пушкина. В это время, 2 февраля, публикуется объявление о выходе в свет восьми томов «Истории государства Российского». Пушкин позже признается, что читал «в постели, с жадностию и вниманием». О том, что он был в восторге, можно судить не только по его позднейшим воспоминаниям об этом событии, но и по стихам, написанным под свежим впечатлением (послание «Когда к мечтательному миру», о котором особая речь впереди).
Пушкин выздоравливает – и все сохранившиеся сведения свидетельствуют о близких, добрых, безоблачных отношениях с Карамзиным весной и летом 1818 года.
30 июня – 2 июля. Пушкин гостит у Карамзиных в Петергофе, на праздниках по случаю дня рождения великой княгини Александры Федоровны; 1 июля на катере по Финскому заливу катается примечательная компания: Карамзин, Жуковский, Александр Тургенев, Пушкин.
В этот период Пушкин пером рисует портрет Карамзина.
Середина июля. Пушкин опять в Петергофе, с Карамзиным, Жуковским и Тургеневым; пишется коллективное, к сожалению, не сохранившееся письмо Вяземскому.
2 сентября. Пушкин и Александр Тургенев гостят у Карамзина в Царском Селе. Тургенев жалуется Карамзину на образ жизни Пушкина. Точного смысла «жалобы» мы не знаем, но угадываем, что подобные сетования были в письме Тургенева Батюшкову; Батюшков же из Москвы отвечал «в карамзинском духе» 10 сентября 1818 года: «Не худо бы его (Пушкина) запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою… Как ни велик талант Сверчка, он его промотает, если… но да спасут его музы и молитвы наши!»
Тем не менее «выволочка» была, кажется, не слишком суровой, потому что 17 сентября Пушкин опять у Карамзиных в Царском Селе, на этот раз в компании с Жуковским.
В эту же пору Сверчок воюет за честь историографа, сражаясь в одном ряду с Вяземским и другими единомышленниками против Каченовского, и Карамзин не мог не оценить преданности юного поэта: как раз в сентябрьские дни 1818 года по рукам пошла эпиграмма, которой Пушкин «плюнул» в Каченовского («Бессмертною рукой раздавленный Зоил…»).
Итак, в сентябре 1818‐го отношения еще прекрасные.
22 сентября. Пушкин опять в Царском Селе с Жуковским и братьями Тургеневыми, Александром и Николаем. Карамзин читает им свою речь, которую должен произнести в торжественном собрании Российской академии («прекрасную речь», согласно оценке, сделанной А. И. Тургеневым в письме к Вяземскому). Декабрист же Николай Тургенев, восхищаясь в 1818 году многими страницами «Истории…», также искал и находил у Карамзина «пренечестивые рассуждения о самодержавии», подозревал историографа в стремлении «скрыть рабство подданных и укореняющийся деспотизм правительств».
Несколько раз происходят, как видно по дневникам и письмам Н. И. Тургенева, прямые его столкновения с Карамзиным из‐за вопроса о крепостном рабстве.
30 сентября – можно сказать, последний известный нам безоблачный день в отношениях историографа и поэта: Карамзин пишет Вяземскому в Варшаву, что 7 октября думает переехать в город и «пить чай с Тургеневым, Жуковским и Пушкиным».
Действительно, с начала октября Карамзины поселяются в столице, в знакомом доме Екатерины Федоровны Муравьевой на Фонтанке. Это, можно сказать, одна из самых горячих точек Петербурга, где сходятся и сталкиваются могучие силы и сильные страсти. Дети хозяйки, Никита и Александр Муравьевы, члены тайных обществ, а Никита – один из главных умов декабристского движения. Среди родственников и постоянных гостей – братья Муравьевы-Апостолы, Николай Тургенев и другие «молодые якобинцы». Первая известная нам встреча названных лиц «у беспокойного Никиты» состоялась около 10 октября 1818 года. С того вечера из‐за того чайного стола к нам доносятся только две фразы, записанные Николаем Тургеневым: «„Мы на первой станции образованности“, – сказал я недавно молодому Пушкину. „Да, – отвечал он, – мы в Черной Грязи“».
Реплики произносятся при Карамзине; историограф, вероятно, с ним согласен и может оценить остроту молодого поэта: ведь Черная Грязь – первая станция по пути из Москвы в Петербург – одновременно некий символ. Однако согласие не могло быть прочным, как только начинался разговор о путях исправления, о том, куда и как отправляться с «первой станции»…
То ли на этом самом октябрьском вечере, то ли чуть позже, но между Пушкиным и Карамзиным что-то происходит. Ведь прежде переписка современников и другие данные свидетельствуют о постоянных встречах; имена Пушкина и Карамзина регулярно соединяются. Однако с октября 1818 года общение исчезает. Никаких сведений о чаепитиях, совместных поездках, чтении, обсуждении… Ничего. Только один раз, по поводу выздоровления Пушкина от злой горячки (8 июля 1819 года) Карамзин замечает: «Пушкин спасен музами».
Почти через год после охлаждения, в середине августа 1819-го, мелькает сообщение о поездке поэта в Царское Село, к Карамзину: «Обритый, из деревни, с шестою песнью («Руслана и Людмилы»), как бес мелькнул, хотел возвратиться (в Петербург) и исчез в темноте ночи как привидение».
Эти строки из письма А. И. Тургенева к Вяземскому ясно рисуют какой-то новый тип отношений: краткое появление у Карамзиных, из вежливости (очевидно, под давлением Тургенева), и стремление скорее исчезнуть.
Около 25 августа – еще краткий визит А. И. Тургенева и Пушкина к Карамзиным, откуда ночью они отправляются к Жуковскому в Павловск.
Затем опять никаких сведений о встречах, беседах; биографии Карамзина и Пушкина, можно сказать, движутся параллельно, не пересекаясь, и это длится до весны 1820-го, когда над Пушкиным нависает гроза.
Итак, полтора года отдаления после двух с половиной лет привязанности.
Что же случилось?
Вяземский много позже, в 1826 году, упрекнет Пушкина, что он – «шалун и грешил иногда эпиграммами против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов». Как видим, Вяземский, очень близкий и к Пушкину, и к Карамзину, прямо указывает на эпиграммы как событие, разделившее двух писателей (так и кажется, что «сорванцы и подлецы» – это не Вяземского слова, а кого-то другого, может быть, самого Карамзина). Пушкин 10 июля 1826 года отвечал Вяземскому известными строками, единственным прямым признанием насчет конфликта с Карамзиным:
«Коротенькое письмо твое огорчило меня по многим причинам. Во-первых, что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда Карамзин меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу хладнокровно об этом вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены; ужели ты мне их приписываешь?» (XIII, 285)
Если буквально следовать пушкинскому письму, выходит, что Карамзин сначала его оскорбительно, несправедливо отстранил, и только затем была сочинена какая-то острая и ничуть не обидная эпиграмма, которая, очевидно, «не улучшила» отношений. Но главное – даже много лет спустя поэт не может «хладнокровно» вспомнить о том, что произошло, считает, что Карамзин не прав.
Из этого обмена письмами, а также по другим источникам можно заключить, что ссора, разлад, недоумение были связаны с причинами политическими (эпиграмма, «сорванцы» и т. п.). Во всем этом полезно разобраться.