В доме Грунвельда на Ян-Лёйкенстраат измученная Труус – многочасовые поиски выезда из леса ни к чему не привели, и лишь после полуночи, когда бензин был почти на нуле, она, погасив фары, прокралась мимо фермы Веберов на голландскую сторону границы – передала одиннадцать детей волонтерам.
Клара ван Ланге, сидя у телефонного аппарата в ужасной новомодной юбке, обнажавшей икры, прикрыла трубку ладонью и шепнула Труус:
– Это еврейская больница на Ниуве-Кейзерсграхт. – В трубку она сказала: – Да, мы понимаем, что одиннадцать детей – это много, но ведь всего на одну-две ночи, пока мы не найдем им семьи… Они мылись? – Она бросила на Труус тревожный взгляд. – Вши? Нет, конечно, никаких вшей!
Труус торопливо осмотрела детям головы и отвела в сторону мальчика постарше.
– У вас есть частый гребешок для вычесывания вшей, госпожа Грунвельд? – прошептала она. – Хотя конечно есть. Ведь ваш муж доктор.
– Да, мы пришлем человека, который присмотрит за младенцем ночью, – говорила Клара в трубку, потом одними губами протелеграфировала Труус: – Я поеду.
Труус и самой очень хотелось поехать с детьми, однако не следовало оставлять Йоопа одного на всю ночь, а потому ей следует быть благодарной за предложение Клары.
– Ну, кто хочет поплескаться в теплой пенной ванне? – обратилась Труус к детям, а затем попросила женщин: – Госпожа Грунвельд, не могли бы вы с мефрау Хакман помыть младших девочек? – Самой старшей из привезенных детей она сказала: – Если мы наберем тебе ванну, сама справишься?
Та кивнула и добавила:
– Я могу помочь вычесать вшей Беньямину, тетя Труус.
Труус нежно коснулась ее щеки:
– Если бы я могла выбирать себе дочку, милая, она была бы такой же славной, как ты. Иди купаться – в твоем распоряжении славная большая ванна, а я пока пойду поищу тебе соль. – Кларе, которая только что повесила трубку телефона, она сказала: – Госпожа ван Ланге, будьте так добры, приготовьте детям бутерброды с сыром.
– Да, я только что уговорила еврейскую больницу приютить этих детей на ночь, хотя они и беспаспортные, так что спасибо большое, госпожа Висмюллер, – ответила Клара язвительно, чем сильно напомнила Труус ее саму в молодости, с той только разницей, что Клара ван Ланге была красавицей.
И ей совсем ни к чему следовать нелепой новой моде и оголять свои икры, внимание мужчин ей и без того обеспечено. Господи, да в этой юбке даже сидеть спокойно нельзя, чуть зазеваешься – и все колени на виду!
– Конечно, вы ведь так умеете убеждать, Клара, – сказала она вслух. – Вам сам премьер-министр не откажет.
И тут же подумала: «А что, может, попробовать? Вдруг чары госпожи ван Ланге в сочетании с ее модной юбкой действительно окажутся неотразимыми для премьер-министра Колейна?» В последнее время ходили упорные слухи, будто голландское правительство решило запретить иностранцам оставаться в стране – не закрывать границы, но дать понять всем, кто бежал сюда от Рейха, что, не располагая независимыми средствами, они могут рассматривать Нидерланды лишь как транзитный пункт, но не как страну постоянного пребывания.
Эйхман отодвинул доклад, которым занимался в дороге. Все лавры за него, если, конечно, они будут, достанутся Хагену, его новому начальнику, очередному позеру, притворяющемуся экспертом за счет его, Эйхмана, опыта и знаний. Открыв окно в купе, он с наслаждением дышал воздухом осени, пока поезд трясся по горному перевалу между Италией и Австрией. Морской переход с Ближнего Востока до порта Бриндизи был ужасен: Эйхмана постоянно рвало, так что врач корабельного лазарета на «Палестине» чуть не ссадил его на берег на Родосе. Поездка вообще обернулась сплошной неудачей: целый месяц в дороге, и все ради жалких двадцати четырех часов, которые британцы дали им в Хайфе, отказав в палестинской визе в Каире. Да еще ждать этого отказа пришлось целых двенадцать дней. Вот и все, что они получили за свои хлопоты.
– Евреи надувают друг друга, вот в чем причина финансового хаоса в Палестине, – заявил Хаген.
– Доклад произведет более сильное впечатление, если мы изложим все подробно, господин Хаген, – отозвался Эйхман. – О тех сорока еврейских банкирах в Иерусалиме.
– О сорока еврейских разбойниках, – проворчал Хаген. – И пусть по пятьдесят тысяч евреев уезжают от нас каждый год с наваром, в котором, как считает Полкес, мы не вправе им отказать.
Еврей Полкес, единственный стоящий контакт, который им принесла эта поездка, предложил: если Германия действительно хочет избавиться от своих евреев, то пусть дает каждому по тысяче британских фунтов и гарантирует беспрепятственный выезд в Палестину. Так прямо и сказал: «по тысяче британских фунтов», как будто немецкие рейхсмарки не деньги.
Эйхман прибавил к докладу еще одно предложение: «Наша цель не в том, чтобы позволить евреям вывезти капиталы из Рейха, а в том, чтобы выдавить их самих без средств в эмиграцию».
Карандаш в руке Эйхмана сломался, не выдержав напора мысли. Вынимая из кармана перочинный нож, Эйхман думал о мачехе: холодной, расчетливой женщине, чьи родственники в Вене женились на богатых еврейках из таких семей, которые без своих неправедно нажитых капиталов с места не сдвинутся, что бы им ни грозило.
– Я вырос здесь, в Линце, – сказал он Хагену, когда поезд, оставив позади долгий, тягучий подъем, выбрался на лесистую вершину, откуда их глазам открылась буквально вся Австрия.
Горный воздух холодил Эйхману щеки, совсем как в те дни, когда они с Мишей Себбой бегали в таком же лесу, как этот. Эйхман вдруг почувствовал, что не знает, куда девать руки, – совсем как в тот день на перроне в Линце, пока родители не вложили свои пальцы им в ладошки, и после года, проведенного в разлуке, дети и взрослые вместе пошли домой. Тогда ему было восемь, а всего два года спустя нежный голос матери стих, и уже мачеха читала им Библию в тесной квартирке дома № 3 по Бишофштрассе. И вот четыре года промелькнули с тех пор, как он оставил тот дом, целых четыре года он не ходил на могилу матери.
– Мальчиком я целые дни проводил в седле, в лесах вроде этого, – продолжил Эйхман.
Его спутником в лесных вылазках всегда был Миша. Это он научил Эйхмана находить оленя по следам, различать голоса птиц и даже натягивать презерватив, хотя тогда даже сама мысль о том, чтобы засунуть свой пенис в какую-нибудь девчонку, еще казалась Эйхману дикой. Он до сих пор чувствовал презрение, которым обдал его Миша в ответ на его слова о том, что символ их скаутского отряда – волшебная птица гриф. «Что? Никакая это не волшебная птица, а просто вид стервятника, который жил в здешних горах давным-давно, питался падалью и исчез задолго до того, как родились наши деды». Конечно, Миша завидовал: ему тоже хотелось проводить выходные со старшими мальчиками, носить скаутскую форму, ходить по горам в походы, носить флаги, но его не брали в отряд, потому что он был евреем.
Эйхман принялся затачивать карандаш.
– Я страстно люблю верховую езду. В юности я учился стрелять в здешних лесах, в компании лучшего друга Фридриха фон Шмидта. У него была мать-графиня, а отец – герой войны.
Фридрих привел его в германо-австрийскую ассоциацию молодых ветеранов, и они вместе участвовали в полувоенных сборах. Но лучшим другом Эйхмана оставался Миша, и это не изменило даже вступление Эйхмана в партию – 1 апреля 1932 года он получил членский билет № 899 895. Они много спорили, но все же дружили до тех пор, пока Австрия не закрыла все Браун-хаусы – центры партии нацистов, а самого Эйхмана не вытурили с работы в компании «Вакуум ойл» – ни за что, только за политику. Пришлось ему сложить в чемодан сапоги, форму и ехать в Германию на поиски пристанища, которое он обрел в Пассау.
– Мы не будем вкладывать в Палестину немецкие деньги, даже если это деньги немецких евреев, – сказал Хаген.
Повернувшись к виду за окном спиной, Эйхман придвинул к себе доклад и написал: «Поскольку вышеупомянутый выезд из Германии пятидесяти тысяч евреев ежегодно в конечном итоге приведет к усилению иудаизма в Палестине, то данный план не может быть предметом серьезной дискуссии».