Книга: Последний поезд на Лондон
Назад: Мертвенно-белые простыни
Дальше: Освобождение

Этаж для прислуги

– Я прочел твою пьесу, Штефан, – сказал учитель английского. – Неплохо. Я имею в виду содержание. Но над английским языком стоит еще поработать.

Они сидели в библиотеке втроем: Штефан, Вальтер и учитель. Хотя нет, вчетвером: кролик Петер тоже был с ними.

– Девочку будет играть Петер, – важно сообщил учителю Вальтер.

– Ладно, Вальт, я сам буду играть девочку, если твой кролик не хочет, – предложил Штефан.

– Раньше девочкой была Зофия Хелена, – продолжал Вальтер разговор с учителем, – но теперь она все время занята математикой.

Пока учитель листал пьесу, Штефан внимательно вслушивался в разговор мамы с тетей Лизль в холле. Тетя говорила, что дядя Михаэль выхлопотал им разрешение остаться в доме, в комнатах верхнего этажа.

– Только в наших или в гостевых тоже? – спросила мама.

– В комнатах прислуги, – ответила тетя Лизль. – Конечно, этого мало, Рахель, я понимаю, но ты должна учесть, что людей сгоняют в Леопольдштадт на том берегу канала, где многие живут целыми семьями в одной комнате.

Штефан посмотрел на потолок: там, высоко над их головами, раскинулась нарисованная карта мира, на ней корабли с раздутыми парусами бороздили моря. За ней были комнаты родителей, его спальня, детская Вальтера. Комнаты прислуги находились этажом выше, куда не доходил лифт.

– Вот тут, Штефан, слово «потрясающий» лучше заменить на слово «удивительный», – говорил учитель. – Смысл почти тот же, но слово «потрясающий» имеет более эмоциональную окраску, чем тебе здесь нужно. А тут вместо «ущерб» больше подойдет «разорение». Они тоже похожи, но «ущерб» – это вред, не исключающий возможности восстановления, в то время как «разорение» – это что-то окончательное, гибель.

– Разорение, – повторил Штефан.

– Как Помпеи. Твой отец говорил мне, что вы, кажется, были в Помпеях? Город раскопали через полторы тысячи лет. Сейчас туда ездят люди, но это не значит, что он ожил. Он погиб и всегда будет лежать в руинах.

– Руины, – произнес Штефан, думая, что есть вещи, прекрасные даже в руинах.



Лизль и Рахель сидели в библиотеке, когда явились нацисты. Один из них размахивал документом с печатью-свастикой, который отдавал ему во владение их особняк. Через открытую дверь женщины видели, как Герман в передней отдал им ключи: от шкафа с фарфором, шкафа, где хранилось серебро, от винного погреба, от своего домашнего кабинета, от письменного стола. Солдаты, в сопровождении которых явился нацистский начальник, – некоторые еще совсем молодые, просто мальчики, – начали инвентаризацию с картин. Первым описи подвергся автопортрет Ван Гога: художник изобразил себя, нагруженного ящиком с красками и кистями, на дороге в Тараскон; за ним настала очередь «Читающей девушки» Моризо – та всегда напоминала Лизль подружку Штефана, Зофию Хелену Пергер; затем двух полотен Климта – березы Биркенвальда, леса вокруг летнего дома художника в местечке Лицльберг на озере Аттерзе, и пейзаж Мальчезине на озере Гарда – и, наконец, Кокошка, портрет самой Лизль.

Пока солдаты потешались над красными, исцарапанными щеками модели на портрете, Рахель, словно желая успокоить невестку, сказала:

– Они понятия не имеют, что перед ними, и не могут оценить.

– Конечно, – согласилась Лизль. – Конечно не могут.

Михаэль обещал ей, что позже предъявит права на ее портрет и на портрет Рахели работы Климта. Как он это сделает, она не имела понятия, но предпочитала ему верить.

Надежда. «Пока не настанет день, когда Господь отдернет пред человеком завесу будущего, вся человеческая мудрость будет заключена в двух словах: ждать и надеяться» – так написал Александр Дюма в романе «Граф Монте-Кристо», в книге, которую они с Михаэлем обсуждали в день знакомства.

Тем временем другие занялись описью мебели, украшений, серебра и фарфора; было переписано все белье (столовое, постельное, полотенца); все часы; содержимое всех шкафов и комодов и даже платья, которые Лизль привезла с собой, вернувшись домой из особняка, где раньше жила с Михаэлем. Купленный на ее деньги, он считался теперь исключительно собственностью ее мужа. Описи подверглись письма Рахели к Герману и его к ней, рассказы Штефана. Инвентарные номера получили даже игрушки Вальтера: электрический поезд; красная резиновая гоночная машина модели «Феррари-Мазератти»; сорок восемь металлических солдатиков из пятидесяти, которых Герман только в прошлом году привез Вальтеру из Лондона.

И еще один плюшевый кролик по имени Петер, самый любимый, подумала Лизль. Но Петер в это время находился в объятиях Вальтера, что его и спасло.

По радио, пока не инвентаризированному, в кабинете Германа – туда тоже еще предстояло добраться – передавали итоги конференции в Эвиане: делегаты тридцати двух стран после девяти дней заседаний смогли предложить беженцам из Рейха лишь одно – свои глубокие извинения за отказ принять их у себя. «Ошеломительный результат для правительств, критикующих Германию за отношение к евреям», – радостно подытожил диктор-нацист.

– Лизль, две тысячи евреев покончили с собой с тех пор, как немцы вступили в Австрию, – зашептала Рахель. – Одним больше – одним меньше, какая разница?

– Не надо, Рахель, – сказала Лизль. – Ты же обещала. И мне, и Герману. Не надо…

– Но я же все равно умираю, – продолжала невестка тихо. – Я умру. И с этим ничего не поделаешь. Если меня не станет, Герман возьмет мальчиков и убежит с ними из Вены. Они уедут туда, где их не найдет Гитлер, и будут там жить.

– Нет, – настаивала Лизль, хотя какая-то предательская частичка ее сердца соглашалась: «Да».

Если бы Рахель умерла, брат с племянниками покинул бы Вену, и она с ними. Михаэль давно твердит, что ей надо бежать из Австрии, обещает помочь с документами и дать достаточно денег, чтобы она могла жить не нуждаясь. Но разве она может уехать и бросить здесь всех, кого она любит в жизни?

Герман и Штефан несли к лифту «Виктролу», когда дорогу им преградил какой-то наци. Тяжеленный агрегат пришлось тащить сначала по центральной лестнице на следующий этаж, там сделать крюк до узкой черной лестницы для прислуги и уже по ней подняться на самый верх. Вальтер и кролик Петер «помогали». «Виктрола» была старым патефоном с ручкой, она стояла в библиотеке, более современную «Электролу» использовали для музыкальных вечеров и домашних праздников в гостиной, а для самых важных событий приглашали настоящий, живой квартет. Семье разрешили взять наверх лишь старый патефон и несколько пластинок.

Лизль шла за братом по лестнице, шепча:

– Герман, мне кажется, лучше перенести сначала Рахель. Она не переживет, когда они начнут лапать твои книги.

«Виктролу» поставили в маленькой гостиной с низким потолком, из которой вели две двери в спальни для слуг. Рядом была комната Лизль. Другой конец этажа занимала прислуга, оставшаяся в распоряжении наци. Войдя, Лизль зажгла свет – все веселее. Хорошо, что электричество им не отключат: на этаже для прислуги нет отдельного счетчика, а новые хозяева дома, чем бы они тут ни занимались, наверняка не захотят делать это при свечах.

Спустившись вниз, они обнаружили, что наци уже взялись за библиотеку Германа, но он, если и испытывал от этого боль, сносил ее стоически – и это ее брат, который всегда так гордился своими книгами, для которого шоколадная фабрика была делом, а литература – радостью. Лизль встревожилась: достало ли брату благоразумия избавиться от книг тех авторов, которые были теперь под запретом, – Эриха Ремарка и Эрнеста Хемингуэя, Томаса Манна, Герберта Уэллса и Цвейга, любимца Штефана.

Герман снял пиджак и так легко поднял Рахель с кресла, словно она совсем ничего не весила. Положил ее на шезлонг, стоявший здесь же, в библиотеке: один из немногих предметов мебели, которые семье было позволено забрать наверх.

Пока Герман со Штефаном тащили наверх тяжелое кресло на колесах, Лизль аккуратно свернула кремового цвета плед Рахели. Сделанный из тончайшего кашемира, он единственный не доставлял страданий иссохшей, полупрозрачной коже больной. Один из солдат наблюдал за каждым движение рук Лизль. Да, это очень дорогой плед, и нет, она не позволит забрать его у своей умирающей невестки только затем, чтобы его отвезли в хранилище ценностей где-нибудь в Баварии, где он, совершенно никому не нужный, будет лежать и собирать пыль.

Герман вернулся за Рахелью. Взяв жену на руки, он понес ее наверх.

Поверх плеча мужа Рахель видела солдат, ими кишел весь дом. Лизль кивнула одному из них и вышла с пледом в руке. Идя по лестнице вслед за братом, она думала о том, как нелегко будет невестке преодолевать эти ступени.

На площадке верхнего этажа Герман усадил жену в плетеное кресло на колесах, которое уже ждало ее там. Вальтер тут же забрался к матери на колени – той наверняка было больно, но она погладила его по волосам так, словно ничего не случилось. Лизль развернула плед и накрыла им Рахель, а Штефан, взявшись за ручки кресла, покатил мать в гостиную.

Кресло не проходило в дверной проем.

Лизль хотела предложить снять с кресла бронзовые ручки – может быть, так оно станет уже, – но не успела: Герман ворвался в крохотную гостиную, схватил кочергу от камина и ударил ею по дверному косяку.

Когда железо ударилось о дерево, во все стороны полетела сажа.

Косяк треснул по всей длине, но устоял, словно припудренный сажей.

Герман замахнулся еще раз, и, когда кочерга врезалась в косяк во второй раз, у него под мышками треснула рубаха. Но он бил. Бил. Бил. Его ярость перелилась в мышечную работу, косяк трещал и крошился под ударами кочерги, щепки и сажа летели во все стороны, засыпая пол, попадая на плед Рахели и на кролика Петера. Скоро черные крошки и светлые частицы древесины покрыли все вокруг, но косяк стоял неколебимо.

Лизль молча смотрела – они все молча смотрели, – как Герман, отбросив кочергу, опустился на пол у кресла Рахели и заплакал. Для Лизль это было самое страшное: старший брат, которого она с самого детства привыкла видеть собранным и сдержанным, сидел на полу в порванной рубашке, колючей от щепок, черной от сажи, и плакал.

Рахель легко погладила Германа по волосам, как до этого гладила Вальтера.

– Ничего, милый, – сказала она, – все будет хорошо, все как-нибудь устроится.

И тут Штефан, милый мальчик Штефан, взял кочергу, вставил ее короткий конец между стеной и измочаленным косяком и слегка нажал. Деревянная планка тут же отошла. Проделав то же самое со вторым косяком, Штефан снял их оба. Вошел в комнату и все повторил.

Лизль осторожно сняла с Рахели плед, подошла с ним к перилам и встряхнула его над проемом так, что сажа и мелкие древесные щепочки снежинками посыпались в холл, на возившихся там нацистов.

Штефан вернулся к матери, взялся за ручки ее кресла и провез его через расширенный проем в комнату.

– Вальт, сходи с Петером и принеси маме стакан воды, хорошо? – Когда брат ушел, Штефан повернулся к отцу. – Папа, давай принесем мамин шезлонг из библиотеки.

И когда Вальтер и его пушистый друг вернулись со стаканом воды, который оставлял на деревянном полу длинный след из капель, Рахель уже полулежала в шезлонге, а ее ноги покрывал кашемировый плед.

Штефан куда-то исчез, но через минуту появился, неся радиоприемник. Лизль только подивилась, как он осмелился: евреям ведь запретили иметь радио. Племянник закрыл дверь, подперев ее толстенной книгой из коллекции отца. Внизу возились нацисты, разнося по гроссбухам жизнь их семьи. Что-то они рассуют по музеям Рейха, что-то продадут, подпитав вырученными деньгами военное безумие Гитлера, а что-то отошлют в Германию в личное пользование вождя, ведь Нойманы никогда не жалели денег на обстановку для особняка, и вещи, которыми они владели, часто бывали превосходного качества.

Назад: Мертвенно-белые простыни
Дальше: Освобождение