Штефан выскочил за дверь, слетел по заметенным снегом ступеням и помчался к Бургтеатру. По улице он бежал, и сумка на боку при каждом шаге хлопала его по школьной куртке. Но у магазина канцелярских принадлежностей он все же притормозил: в витрине по-прежнему стояла она, пишущая машинка. Он поправил очки, поднес к стеклу пальцы и сделал вид, будто печатает.
По площади, где уже вовсю бушевала рождественская ярмарка и пахло глинтвейном и имбирными пряниками, мальчик бежал, работая локтями и то и дело бормоча направо и налево:
– Извините! Простите! Извините! – Шапку он надвинул почти на нос, чтобы его не узнали.
Он был из почтенной семьи: его предки разбогатели на производстве шоколада, дело открыли на собственные деньги и никогда не превышали кредит в банке Ротшильда. И если кто-нибудь нажалуется его отцу, что он опять сбил на улице с ног старушенцию, то вожделенная пишущая машинка останется под освещенной разноцветными огоньками елкой в витрине на Ратхаусплац и ни за что не попадет под елку в зимней галерее их дома.
– Добрый день, герр Кляйн! – махнул Штефан старику-киоскеру, торговавшему газетами.
– Где ваше пальто, мастер Штефан? – окликнул его продавец.
Штефан взглянул на себя – опять забыл пальто в школе! – но замедлил шаг только на Рингштрассе, где дорогу ему преградили нацисты: целая группа с плакатами в руках выскочила откуда-то, точно из-под земли. Но мальчик ловко нырнул в оклеенный афишами павильон и загрохотал по железным ступеням вниз, в самую тьму венского подземелья, а выскочил уже на другой стороне улицы, прямо у дверей Бургтеатра. Рванув на себя дверь и перескакивая через две ступеньки, он скатился в полуподвал, где работала маленькая мужская парикмахерская.
– Мастер Нойман, какой сюрприз! – приветствовал Штефана герр Пергер, его белые брови удивленно скользнули вверх над черной оправой круглых очков – таких же, как у Штефана, только сухих, а не мокрых от снега, и замер в полупоклоне, с метелкой и совком в руках: он подметал волосы предыдущего клиента. – Но разве я не…
– Только подровнять, чуть-чуть. Прошло уже несколько недель.
Герр Пергер выпрямился, стряхнул в мусорное ведро состриженные волосы и поставил совок с метелкой в угол, туда, где стояла, прислонившись к стене, виолончель.
– Ну что ж, должно быть, старые мозги не так памятливы, как молодые, – добродушно произнес он и кивнул на кресло. – А может быть, память подводит и юношей, не обделенных карманными деньгами?
Штефан бросил сумку, и пара страниц его новой пьесы выскользнула из нее на пол, но это ничего – герр Пергер знает, что он пишет. Скинув куртку, мальчик сел в кресло и снял очки. Мир сразу утратил четкость и стал волшебным: метелка словно вальсировала в углу с виолончелью, в зеркале над отражением знакомого галстука повисло чужое лицо. Но вот парикмахерская накидка герра Пергера коснулась его плеч, и мальчика передернуло: он терпеть не мог стричься.
– Я слышал, в театре думают репетировать новую пьесу, – начал он. – Чью? Цвейга?
– Ах да, вы ведь большой поклонник герра Цвейга. Как же я мог забыть? – с добродушной насмешкой ответил Отто Пергер, который знал все, что только можно было знать, и об артистах театра, и о пишущих для него драматургах.
Друзья Штефана Ноймана терялись в догадках, откуда он столько всего знает о театре, и думали, что он знаком с кем-нибудь из актеров, а то и с режиссером.
– Матушка герра Цвейга все еще живет в Вене, – сказал Штефан.
– Но сам он, с тех пор как перебрался в Лондон, не афиширует свои приезды сюда. Впрочем, должен вас разочаровать: ставить думают не его, а Чокора – «Третье ноября тысяча девятьсот восемнадцатого», о последних днях Австро-Венгрии. Однако вокруг пьесы плетутся интриги, и многие сомневаются, что она вообще увидит свет рампы. К несчастью, герр Чокор живет буквально на чемоданах. Но я слышал, что работа над постановкой все-таки движется, хотя в ее рекламную кампанию пришлось включить заявление о том, что пьеса не содержит оскорбительных намеков в адрес ни одной из наций, входивших в состав бывшей Германской империи. В общем, потихоньку-полегоньку жизнь продолжается.
Отец Штефана наверняка возразил бы сейчас, что они живут в Австрии, а не в Германии и что нацистский мятеж здесь подавлен давным-давно. Но Штефан плевать хотел на политику. Его волновало лишь одно: кому достанется главная роль.
– Может быть, угадаете? – предложил герр Пергер, разворачивая мальчика к себе лицом вместе с креслом. – Как я помню, вы большой мастер догадок.
Штефан прикрыл глаза и снова не смог сдержать дрожь, хотя обрезанные волосы, к счастью, не сыпались ему на лицо.
– Вернер Краусс? – предположил он.
– Только подумайте! – с неподдельным, а потому удивительным энтузиазмом воскликнул герр Пергер.
Он вновь развернул кресло к зеркалу, и Штефан опять вздрогнул, увидев в его стеклянной глубине, расплывчатой без очков, что старый мастер вовсе не восторгается его блестящей догадкой, а обращается к девушке, чья голова выглядывала из-за вентиляционной решетки в стене возле него, словно росток подсолнуха на картине сюрреалиста. Один миг, и она оказалась перед ним – запыленные очки, светлые косы и молодые грудки, обтянутые платьем.
– Ну вот, Зофия Хелена, твоей маме придется возиться с этим платьем всю ночь, чтобы оно опять стало чистым, – произнес герр Пергер.
– Вообще-то, дедушка Отто, это был не совсем честный вопрос, ведь главных мужских ролей две, – весело сказала девушка.
И что-то в душе Штефана шевельнулось, откликаясь на ее голос, высокий и чистый, как начальный си-бемоль в «Аве Мария» Шуберта. Этот голос, поэтическое имя девушки – Зофия Хелена, – близость ее маленьких грудок – все это волновало его.
– Это лемниската Бернулли. – Она притронулась к золотому символу, висевшему у нее на цепочке. – Аналитически нулевая точка многочлена икс квадрат плюс игрек квадрат минус результат икс квадрат минус игрек квадрат, помноженное на два С квадрат.
– Я… – Штефан запнулся и залился краской.
Ему было стыдно, что девушка перехватила его взгляд, когда он смотрел на ее грудь, даже если она неверно истолковала его причину.
– Мне подарил его папа, – сказала она. – Он тоже любит математику.
Герр Пергер освободил Штефана от накидки, подал ему очки и отмахнулся от протянутой медно-никелевой монеты, сославшись на отсутствие сдачи. Мальчик нагнулся, подобрал с пола листки и затолкал их в сумку. Ему не хотелось, чтобы эта девочка видела его пьесу, или знала, что у него есть пьеса, или даже думала, будто он считает, что вообще может написать нечто, заслуживающее прочтения. Вдруг он застыл, пораженный мыслью: «А что, если пол был грязный?»
– Познакомьтесь, мастер Штефан, это моя внучка, – сказал Отто Пергер; ножницы все еще были у него в руке, а метелка с совком спокойно стояли под боком у виолончели. – Зофи, этот молодой человек, Штефан, так же увлечен театром, как и ты, но гораздо больше тебя заботится о своей прическе.
– Рада знакомству, Штефан. Вот только зачем ты пришел стричься, мне непонятно. Тебе же совсем не нужна стрижка.
– Зофия Хелена! – сурово одернул ее дед.
– Я все слышала и видела из-за решетки. Стрижка тебе не нужна, и дедушка Отто только делал вид, будто стрижет. Но погоди, ничего не говори! Дай мне самой сделать вывод. – Она обвела комнату взглядом, который, скользнув по виолончели в углу, по вешалке для пальто у двери, по деду, снова вернулся к Штефану, а затем метнулся к его сумке. – Ты актер! А дедушка знает все об этом театре.
– Думаю, мой ангел, ты скоро узнаешь, что Штефан – писатель, – сказал Отто Пергер. – А еще ты должна знать, что писатели порой совершают странные поступки исключительно ради обогащения жизненного опыта.
Зофия Хелена взглянула на Штефана с интересом:
– Правда?
– Я… На Рождество мне подарят пишущую машинку! – выпалил Штефан. – То есть я надеюсь, что подарят.
– Специальную?
– Почему специальную?
– Нелегко, наверное, быть левшой?
Пока Штефан смущенно разглядывал свои руки, девушка отодвинула решетку и, опустившись на четвереньки, снова скрылась в стене, но тут же высунула голову.
– Пошли, Штефан! – позвала она. – Еще чуть-чуть, и репетиция закончится. Надеюсь, тебя не пугает перспектива добавить немного сажи и пыли к чернильным пятнам на рукаве, а? Ради обогащения жизненного опыта?