1
Воздух был наэлектризован в тот день, когда вор пересек город, уверенный, что сегодня вечером, после стольких бестолковых недель, он наконец отыщет картежника. Путешествие оказалось не из легких: восемьдесят пять процентов Варшавы сровняли с землей либо в ходе многомесячных минометных обстрелов, предшествовавших освобождению города русскими, либо в результате программы сноса, которую нацисты затеяли перед отступлением. Несколько городских секторов стали практически непроходимы для транспорта. Горы щебня – по-прежнему лелеющие мертвых, как луковицы, готовые прорасти, когда по весне станет теплее, – преграждали улицы. Даже в более доступных районах некогда элегантные фасады опасно накренились, а их фундаменты издавали рокочущие звуки.
Но вор занимался здесь своим ремеслом уже почти три месяца и привык ориентироваться в одичалом городе. Он даже наслаждался унылым великолепием: панорамами, окрашенными в сиреневый цвет пылью, которая все еще оседала из стратосферы; площадями и аллеями, погруженными в неестественную тишину; ощущением, что так и будет выглядеть конец света, возникавшим у него, когда он сюда вторгался. Иногда днем попадались уцелевшие ориентиры – одинокие указатели, которые со временем демонтируют, – позволяющие страннику наметить маршрут. Газоперерабатывающий завод рядом с мостом Понятовского был узнаваем, как и зоопарк на другом берегу реки; часовая башня Центрального вокзала демонстрировала верхушку, хотя часы давно исчезли. Эти и несколько других испещренных оспинами останков городской красоты Варшавы уцелели, их трепетное присутствие даже у вора вызывало чувство горечи.
Это не его дом – дома у него нет лет десять. Он был кочевником и питался падалью, а Варшава на короткое время предоставила ему достаточно добычи, чтобы здесь задержаться. Скоро, когда он восстановит силы, истощенные в недавних странствиях, придет пора двигаться дальше. Но сейчас в воздухе витают первые признаки весны, и он не спешит покидать эти места, наслаждаясь городской свободой.
Конечно, опасности существуют, но где их нет для человека его профессии? Военные годы отшлифовали его инстинкт самосохранения до такой степени, что он почти ничего не боялся. Здесь он был в большей безопасности, чем истинные жители Варшавы – те немногие, сбитые с толку и выжившие после бойни, которые тонкими струйками начали просачиваться обратно в город, ища утраченные дома и исчезнувшие лица. Они копались в руинах или стояли на пересечении улиц, слушая погребальную песнь реки, и ждали, когда русские скрутят их во имя Карла Маркса. Каждый день строились новые баррикады. Военные медленно, но методично восстанавливали некоторый порядок в этом хаосе, разделяя и подразделяя город, что со временем предстояло пережить и всей стране. Однако комендантский час и контрольно-пропускные пункты едва ли могли стать преградой для вора. В подкладке своего хорошо сшитого пальто он хранил всевозможные удостоверения личности – некоторые поддельные, большинство украденные, – для любой ситуации находилось подходящее. Недостаточную надежность бумаг он восполнял остротами и сигаретами, которыми располагал в изобилии. Они были всем, что требовалось человеку – в этом городе, в этом году, – чтобы чувствовать себя владыкой всего сущего.
И какого сущего! Здесь ни одна склонность или причуда не остались бы неудовлетворенными. Глубочайшие тайны тела и духа были доступны каждому, кто жаждал таковые узреть. Их превращали в игры. Только на прошлой неделе вор слышал рассказ о молодом человеке, затеявшем древнюю игру в наперстки (вот шарик есть, а вот – его нет), но с остроумием безумца воспользовавшемся тремя ведрами и головой ребенка.
Но это еще ладно: ребенок умер, а мертвые не страдают. В городе были и другие развлечения за деньги – наслаждения, сырьем для которых становились живые. Для тех, кто жаждал и платил за вход, началась торговля человеческой плотью. Оккупационная армия, больше не отвлекаясь на сражения, заново открыла для себя секс, и это оказалось выгодно. За полбуханки хлеба можно было купить одну из девушек-беженок – многие были такими юными, что потискать нечего, – воспользоваться ею снова и снова под прикрытием темноты, не обращая внимания на протесты, а то и заглушив их штыком, когда занятие утратит прелесть. На такие небрежные убийства смотрели сквозь пальцы в городе, где погибли десятки тысяч. На несколько недель – между одним режимом и другим – все сделалось возможным: ни один проступок не удостаивался наказания, ни одна разновидность порока не была табуирована.
В Золибоже открылся бордель с мальчиками. Здесь, в подпольном салоне, увешанном добытыми в руинах картинами, можно было выбрать любого из птенчиков шести-семи лет от роду, соблазнительно исхудалых от недоедания и с тугими попками, на радость ценителя. Местечко было очень популярно среди офицеров, но вор слыхал ропот: дескать, для младших чинов дороговато. Ленинские принципы равных возможностей для всех, похоже, педерастию не затрагивали.
Определенные виды спорта были дешевле. Собачьи бои пользовались особым успехом в этом сезоне. Бездомных псов, которые вернулись в город, чтобы пожрать мясо своих хозяев, отлавливали, выкармливали до бойцовской мощи и стравливали насмерть. Зрелище было жуткое, но любовь к ставкам вынуждала вора снова и снова возвращаться на бои. Однажды вечером он неплохо заработал, поставив на низкорослого, но хитрого терьера, который победил кобеля в три раза крупнее, отгрызя ему яички.
Для тех, кому собаки, мальчики или женщины через некоторое время надоедали, имелись более эзотерические развлечения.
В руинах оплота Пресвятой Девы Марии, отдаленно напоминающих амфитеатр, вор видел, как неизвестный актер в одиночку исполнял «Фауста» Гёте, части первую и вторую. Хотя немецкий язык вора был далек от совершенства, представление произвело на него неизгладимое впечатление. История вполне знакомая, чтобы следить за ходом событий, – договор с Мефистофелем, споры и колдовские фокусы, а затем, с приближением обещанного проклятия, отчаяние и ужас. Бо`льшую часть прений разобрать не удалось, но актер так вошел в обе роли – становился то искусителем, то искушаемым, – что вор покинул представление с взволнованным сердцем.
Через два дня он вернулся, чтобы еще раз посмотреть пьесу или, по крайней мере, поговорить с актером. Но выход на бис не состоялся. Энтузиазм исполнителя относительно Гете был истолкован как нацистская пропаганда: вор, чье радостное предвкушение увяло, обнаружил его повешенным на телеграфном столбе. Актер был голый. Босые ступни обглоданы, глаза выклеваны птицами, торс изрешечен пулями. Зрелище вызвало у вора умиротворение. Он увидел в этом доказательство того, что смятенные чувства, порожденные актером, несли в себе изъян: если искусство довело его до такого состояния, он – явно негодяй и мошенник. Рот актера был разинут, но птицы отняли у него язык, как и глаза. Не велика потеря.
Кроме того, имелись более стоящие забавы. Женщинами вор не особенно увлекался, мальчики были не в его вкусе, а вот азартные игры любил, как и прежде. Так что он возвращался к собачьим боям, желая попытать счастья со ставкой на какую-нибудь дворнягу. Если не туда, то в одну из казарм, чтобы сыграть в кости или – в отчаянии – заключить пари со скучающим часовым на скорость пролетающего облака. Метод и частности его почти не интересовали: главное – сделать ставку. С юности это был его единственный истинный порок; он стал вором, чтобы добывать средства для потворства своей слабости. До войны он играл в казино по всей Европе, отдавая предпочтение chemin de fer – французской версии баккара, хотя не возражал и против рулетки. Теперь он оглядывался на те годы сквозь окутавшую их завесу войны и вспоминал состязания как сны наяву: что-то невозвратимое и ускользающее с каждым вздохом.
Однако чувство утраты изменилось, когда он услышал о картежнике – Мамуляне, как его называли, – который, по слухам, никогда не проигрывал, появлялся и исчезал в этом обманчивом городе, будто существо, вероятно не являвшееся реальным.
Так или иначе, после Мамуляна все изменилось.