48
Марти стоял в коридоре и прислушивался, не раздадутся ли шаги или голоса. Не было ни того ни другого. Женщины, очевидно, ушли, как и Оттавей, Куртсингер и Король троллей. Вероятно, старик тоже.
В доме почти не горел свет. А тот, что горел, делал пространство почти двухмерным. Здесь была высвобождена сила; ее остатки скользили по кованым деталям, а воздух приобрел голубоватый оттенок. Марти поднялся наверх. Второй этаж погрузился во тьму, и он шел инстинктивно, пиная ногами фарфоровые осколки – то одно разбитое сокровище, то другое. Однако под ногами было нечто большее, чем фарфор: влажное, рваное. Марти не смотрел вниз, а направлялся к белой комнате, с каждым шагом все сильнее предчувствуя что-то.
Дверь была приоткрыта, внутри горел свет – не электрическая лампа, а свеча. Он ступил через порог. Единственное пламя давало паническое освещение – само его присутствие заставляло подпрыгивать, – но он видел, что все бутылки в комнате разбиты. Марти ступил в болото битого стекла и пролитого вина: в комнате стоял едкий запах отбросов. Стол опрокинут, несколько стульев превращены в щепки.
В углу комнаты стоял старик Уайтхед. На его лице виднелись брызги крови, но было трудно сказать наверняка, его ли это кровь. Он походил на человека, пережившего землетрясение: от случившегося его лицо побелело.
– Он пришел рано, – проговорил старик, не веря в каждый приглушенный слог. – Только представь себе. Я думал, он верит в силу договора. Но он пришел пораньше, чтобы застать меня врасплох.
– Кто он такой?
Уайтхед вытер слезы со щек тыльной стороной ладони, размазывая кровь.
– Этот ублюдок солгал мне, – сказал он.
– Вы ранены?
– Нет, – сказал Уайтхед, будто вопрос совершенно нелепый. – Он и пальцем меня не тронет. – У него на уме кое-что получше. Он хочет, чтобы я пошел добровольно, понимаешь?
Марти не понимал.
– В коридоре лежит тело, – деловым тоном произнес Уайтхед. – Я убрал ее с лестницы.
– Кто?
– Стефани.
– Он ее убил?
– Он? Нет. Его руки чисты. Из них можно пить молоко.
– Я позвоню в полицию.
– Нет!
Уайтхед сделал несколько опрометчивых шагов сквозь стекло, чтобы схватить Марти за руку.
– Нет! Никакой полиции.
– Но ведь кто-то умер.
– Забудь ее. Сможешь спрятать тело позже, а? – Его тон был почти заискивающим, дыхание – теперь, когда он находился близко, – казалось ядовитым. – Ты ведь сделаешь это, правда?
– После всего, что вы натворили?
– Маленькая шутка, – сказал Уайтхед. Он попытался улыбнуться; его хватка на руке Марти была словно тиски. – Ладно тебе, шутка и все.
Он был похож на алкаша, который цепляется к прохожим на углу улицы.
– Я для вас сделал все, что в моих силах, – сказал Марти, высвобождаясь.
– Ты хочешь вернуться домой? – Тон Уайтхеда мгновенно перестал быть заискивающим. – Хочешь вернуться за решетку и спрятаться там?
– Вы уже пробовали этот трюк.
– Я что, начинаю повторяться? Ох, господи боже. Господь всемогущий. – Он отмахнулся от Марти. – Тогда проваливай. Канай отсюда, ты не в моем классе. – Он вернулся, пошатываясь, к стене, и оперся на нее, словно на костыль. – Какого хрена я рассчитывал, что ты способен держать удар?
– Вы меня подставили, – прорычал в ответ Марти. – С самого начала!
– Я же тебе сказал… это была шутка…
– Речь не только про сегодня. Все это время. Вы мне лгали… покупали мою верность. Вы сказали, вам надо кому-то доверять, а потом обошлись со мной как с дерьмом. Неудивительно, что вас в конце концов все бросают!
Уайтхед резко повернулся к нему.
– Ладно, – крикнул он в ответ, – чего ты хочешь?
– Правды.
– Уверен?
– Да, черт возьми!
Старик закусил губу, споря сам с собой. Когда он снова заговорил, его голос сделался тише.
– Ладно, парень. Ладно. – Старый блеск вспыхнул в его глазах, на мгновение поражение было сожжено новым энтузиазмом. – Если ты хочешь услышать, я скажу тебе. – Он указал дрожащим пальцем на Марти. – Закрой дверь.
Марти пинком отшвырнул с дороги разбитую бутылку и захлопнул дверь. Странно было закрывать глаза на убийство только для того, чтобы выслушать историю. Но эта история так долго ждала своего часа, что ее нельзя больше откладывать.
– Когда ты родился, Марти?
– В 1948 году. В декабре.
– Война уже закончилась.
– Да.
– Ты сам не знаешь, что пропустил.
Странное начало для исповеди.
– Такие были времена.
– Хорошо повоевали?
Уайтхед потянулся к одному из менее поврежденных стульев и поднял его, затем сел. Несколько секунд он молчал.
– Я был вором, Марти, – сказал он наконец. – «Торговец на черном рынке» звучит внушительнее, но суть, полагаю, та же самая. Я мог сносно говорить на трех-четырех языках и всегда был сообразителен. Все складывалось легко.
– Вам везло.
– Везение с этим никак не связано. Люди, которые не умеют управлять удачей, не могут на нее рассчитывать. А я мог, хотя в то время этого не знал. Я, если можно так выразиться, сам творил свою удачу. – Он помолчал. – Ты должен понять: война не похожа на то, что показывают в кино; по крайней мере, моя война была не такой. Европа разваливалась на части. Все пришло в движение. Границы менялись, людей отправляли в небытие: мир был готов к захвату. – Он покачал головой. – Ты не сможешь себе этого представить. Ты всегда жил в период относительной стабильности. Но война меняет правила. Внезапно все складывается так, что ненавидеть – хорошо, приветствовать разрушение – тоже хорошо. Людям позволено показать свою истинную сущность…
Марти гадал, куда их заведет вступление, но Уайтхед только настраивался на ритм своего рассказа. Сейчас не время его отвлекать.
– …и когда вокруг так много неопределенности, человек, который может сам определять свою судьбу, способен стать королем мира. Прости за преувеличение, но именно так я себя чувствовал. Король мира. Видишь ли, я был умен. Не образован, это пришло позже, но умен. Теперь это принято называть «умудренный жизнью». И я был полон решимости извлечь максимум пользы из этой чудесной войны, посланной мне Господом. Я провел два или три месяца в Париже, как раз перед оккупацией, а потом уехал, пока все шло хорошо. Позже я отправился на юг. Наслаждался Италией, Средиземноморьем. Я ни в чем не нуждался. Чем хуже шла война, тем лучше было для меня. Отчаяние других людей сделало меня богатым человеком.
Конечно, я транжирил деньги. Никогда по-настоящему не держался за свои заработки больше нескольких месяцев. Когда я думаю о картинах, которые прошли через мои руки, о предметах искусства, о чистой добыче… Не то чтобы я знал, когда мочился в ведро, что брызги попадают на картину кисти Рафаэля. Я покупал и продавал эти штуки оптом.
Ближе к концу войны в Европе я отправился на север, в Польшу. Немцы были в плохом настроении: они знали, что игра подходит к концу, и я думал, что смогу заключить несколько сделок. В конце концов – на самом деле это была ошибка – я оказался в Варшаве. К тому времени, как я туда добрался, там практически ничего не осталось. То, что не уничтожили русские, уничтожили нацисты. Это была пустошь от края и до края. – Он вздохнул и скорчил гримасу, пытаясь найти нужные слова. – Ты не можешь себе этого представить. Это был великий город. Но сейчас… Как заставить тебя понять? Ты должен смотреть моими глазами, иначе все это не имеет смысла.
– Я пытаюсь, – сказал Марти.
– Ты живешь в себе, – продолжал Уайтхед. – Как я живу в себе самом. У нас очень сильные представления о том, кто мы такие. Вот почему мы ценим самих себя – опираясь на то, что в нас уникально. Понимаешь, о чем я говорю?
Марти был слишком увлечен, чтобы лгать. Он покачал головой.
– Нет, не совсем.
– Бытийность вещей – вот о чем я говорю. Тот факт, что все в мире, имеющее какую-либо ценность, очень специфично. Мы превозносим индивидуальность внешнего вида, бытия, и, вероятно, предполагаем, что какая-то часть этой индивидуальности продолжается вечно, хотя бы в воспоминаниях людей, которые ее испытали. Вот почему я ценил коллекцию Эванджелины – мне нравятся особенные вещи. Ваза, единственная в своем роде; ковер, сотканный с особым мастерством.
Вслед за этим Уайтхед резко перевел повествование обратно в Варшаву.
– Знаешь, там были такие славные вещи. Прекрасные дома, изумительные церкви, великолепные коллекции картин. Так много. Но к тому времени, как я приехал, все это исчезло, превратившись в пыль.
Куда бы ты ни пошел, везде одно и то же. Под ногами была грязь. Серая жижа. Она облепляла твои ботинки, пыль висела в воздухе и покрывала заднюю часть твоего горла. Когда ты чихал, сопли были серыми, дерьмо – таким же. И если внимательно посмотреть на грязь, ты видел, что это не просто что-то нечистое, а плоть, мусор, осколки фарфора, обрывки газет. Вся Варшава была в этой грязи. Ее дома, жители, искусство, история – все свелось к тому, что ты соскребаешь со своих ботинок.
Уайтхед сгорбился. Он выглядел на свои семьдесят лет – старик, погруженный в воспоминания. Лицо скривилось, руки сжались в кулаки. Он был старше, чем оказался бы отец Марти, переживи он свое паршивое сердце, но его отец никогда не смог бы так говорить. Ему бы не хватило красноречия и, как показалось Марти, глубины боли. Уайтхед испытывал страшные муки. Он помнил об этой мерзости. Более того: он чувствовал ее приближение.
Думая о своем отце и прошлом, Марти остановился на собственном воспоминании, которое придавало некоторый смысл воспоминаниям Уайтхеда. Ему было пять или шесть лет, когда умерла женщина, жившая через три дома от него. Видимо, у нее не было родственников или неравнодушных друзей, которые могли бы забрать из дома то немногое, что у нее имелось. Совет забрал недвижимость и быстро все опустошил; мебель вывезли на аукцион. На следующий день Марти и его товарищи по играм нашли кое-какие вещи покойницы сваленными в переулке позади домов. Рабочие совета, которым не хватало времени, просто вывалили содержимое выдвижных ящиков в кучу, все бесполезные личные вещи, и оставили их там. Пачки старинных писем, грубо перевязанных выцветшей лентой; фотоальбом (она была там неоднократно: девочкой; невестой; старухой средних лет, уменьшавшейся в размерах по мере усыхания); множество бесполезных безделушек; сургуч, чернильные ручки, нож для вскрытия писем. Мальчики набросились на эти объедки, как гиены в поисках чего-нибудь питательного. Ничего не найдя, они разбросали разорванные письма по аллее; разобрали альбом и глупо смеялись над фотографиями, хотя какое-то суеверие не позволяло их порвать. Им не стоило утруждаться. Вскоре стихия разрушила все эффективнее, чем могли сделать их максимальные усилия. За неделю дождей и ночных заморозков лица на фотографиях испортились, испачкались и наконец полностью стерлись. Возможно, последние портреты ныне умерших людей превратились в грязь в том переулке. Марти, проходя по нему ежедневно, наблюдал постепенное исчезновение; видел, как чернила на разбросанных письмах дождем стекали вниз, пока памятник старой женщине не исчез полностью, как и ее тело. Если бы кто-то перевернул поднос с ее прахом на растоптанные останки ее вещей, они были бы практически неразличимы: и то и другое – серая грязь, чье значение безвозвратно утрачено. Грязь господствовала над всем.
Все это Марти смутно припоминал. Не то чтобы он видел письма, дождь, мальчиков – просто ретушировал чувства, вызванные этими событиями: скрытое ощущение того, что произошедшее в том переулке было невыносимо мучительным. Теперь его память слилась с памятью Уайтхеда. Все, что старик говорил о муке и бытийности вещей, имело какой-то смысл.
– Понимаю, – пробормотал он.
Уайтхед посмотрел на Марти.
– Возможно, – сказал он. – В те дни я был азартным игроком, гораздо в большей степени, чем сейчас. Война пробуждает это чувство, я думаю. Все время слышишь истории о том, как какой-то счастливчик избежал смерти, потому что чихнул, или умер по той же причине. Сказки о милостивом провидении или роковом несчастье. Через некоторое время начинаешь смотреть на мир немного иначе: всюду видишь примеры того, как действует случай, и становишься чутким к его тайнам. И, конечно, к его оборотной стороне – детерминизму. Потому что, поверь мне, есть люди, которые сами создают удачу. Люди, которые могут лепить случай как глину. Ты сам говорил, что чувствуешь покалывание в руках. Будто сегодня, что бы ты ни делал, не можешь проиграть.
– Да…
Тот разговор казался далекой эпохой, древней историей.
– Ну так вот, в Варшаве я услышал про человека, который не проиграл ни одной партии. Он был картежником.
– Ни одной партии? – Марти не верил своим ушам.
– Да, я был таким же циником, как и ты. Относился к историям, которые слышал, как к басням, по крайней мере, некоторое время. Но куда бы я ни пошел, люди говорили о нем. Мне стало любопытно, и я решил остаться в городе – хотя, видит Бог, там меня ничто не удерживало, – и найти этого чудотворца.
– Против кого он играл?
– Очевидно, против любого желающего. Некоторые говорили, что он был там в последние дни перед русским наступлением, играя против нацистов, а затем, когда Красная Армия вошла в город, остался.
– Зачем играть в такой глуши? Там не могло быть много денег.
– Их практически не было. Русские ставили на кон свои пайки, сапоги.
– Итак, еще раз: зачем?
– Это меня и очаровало. Я тоже не мог понять и не верил, что он выигрывал каждую игру, каким бы хорошим игроком ни был его противник.
– Не понимаю, как он умудрялся находить людей, которые играли бы с ним.
– Всегда найдется кто-то, думающий, что может победить чемпиона. Я был одним из них и отправился на его поиски, чтобы доказать: истории лживы. Они оскорбили мое чувство реальности, если можно так выразиться. Я проводил каждый час бодрствования, каждый день, обыскивая город в поисках этого игрока. И в конце концов нашел солдата, который играл против него и, конечно, проиграл. Лейтенант Константин Васильев.
– А картежник… как его звали?
– Думаю, ты знаешь, – сказал Уайтхед.
– Да, – помолчав, ответил Марти. – Да… знаете, я его видел. В клубе Билла.
– Когда это случилось?
– Когда я пошел купить костюм. Вы мне сказали рискнуть тем, что останется от денег.
– Мамулян был в «Академии»? Он играл?
– Нет. Судя по всему, он никогда не играет.
– Я пытался заставить его играть, когда он был тут в последний раз, но он не захотел.
– Но в Варшаве вы сыграли?
– О да. Именно этого он и ждал. Теперь я понимаю. Все эти годы я притворялся главным, смекаешь? Дескать, я его нашел и выиграл благодаря собственным силам…
– Выиграли? – воскликнул Марти.
– Конечно, выиграл. Но он мне позволил. Это был его способ соблазнить меня, который сработал. Конечно, он устроил целый спектакль, чтобы придать вес иллюзии, но я был таким самодовольным дураком, что ни разу не подумал о том, что он мог проиграть намеренно. Я хочу сказать, у него не было причин так поступать, верно? Причин, которые я мог бы заметить. По крайней мере, в то время.
– Почему он позволил вам выиграть?
– Я же сказал: чтобы соблазнить.
– В смысле… затащить в постель?
Уайтхед мягко пожал плечами.
– Да, возможно. – Эта мысль, казалось, позабавила его; тщеславие расцвело на его лице. – Я думаю, что, вероятно, был искушением. – Затем улыбка исчезла. – Но ведь секс – ничто, не так ли? Я имею в виду, что, когда речь заходит о собственности, трахать кого-то – банально. То, чего он хотел от меня, было куда более глубоким и постоянным, чем любой физический акт.
– Вы всегда выигрывали, когда играли с ним?
– Я больше никогда не играл против него, это был первый и единственный раз. Знаю, звучит неправдоподобно. Он был азартным игроком, вроде меня, но, как я уже говорил, он не интересовался картами ради ставок.
– Это была проверка.
– Да. Чтобы посмотреть, достоин ли я его. Гожусь ли для того, чтобы построить империю. После войны, когда начали восстанавливать Европу, он часто говорил, что настоящих европейцев не осталось – все были уничтожены тем или иным холокостом, – и он последний в роду. Я ему верил. Все эти разговоры об империях и традициях. Я был польщен тем, что он льстит мне. Он был более образованным, убедительным и проницательным, чем любой человек, которого я встречал до того или потом. – Уайтхед погрузился в задумчивость, загипнотизированный воспоминанием. – Все, что осталось сейчас, – шелуха, конечно. Ты не можешь по-настоящему оценить, какое впечатление он произвел. Не было ничего, что бы он не мог сделать, если бы захотел. Но когда я говорил ему: зачем ты связываешься с такими, как я, почему бы тебе не заняться политикой, какой-нибудь сферой, где ты можешь непосредственно обладать властью, он бросал на меня странный взгляд и говорил, что все уже было. Сначала я подумал, он имел в виду, что такая жизнь предсказуема. Но теперь понимаю: он имел в виду что-то другое. Видимо, что был этими людьми, все это уже делал.
– Как такое возможно? Один человек.
– Даже не знаю. Это всё предположения. Так было с самого начала. И вот я здесь, сорок лет спустя, все еще жонглирую слухами.
Он встал. По выражению его лица было очевидно, что сидячее положение вызвало некоторую скованность в суставах. Выпрямившись, он прислонился к стене и, запрокинув голову, уставился в пустой потолок.
– У него была одна большая любовь. Одна всепоглощающая страсть – случайность. Он был одержим ею. «Вся жизнь – случайность, – говаривал он. – Фокус в том, чтобы научиться ею пользоваться».
– И все это имело для вас смысл?
– На обретение смысла потребовалось время, но в течение многих лет я разделял его увлеченность, да. Не из интеллектуального интереса. У меня его никогда не было. Но потому, что я знал: это может принести силу. Если можно заставить провидение работать на тебя… – он взглянул на Марти, – разобраться в его системе, так сказать… мир поддастся тебе. – Его тон сделался унылым. – Взгляни-ка на меня. Видишь, каких высот я добился… – Уайтхед издал короткий горький смешок. – Он жульничал, – сказал он, возвращаясь к началу разговора. – Не подчинялся правилам.
– Это должна была быть Тайная Вечеря, – сказал Марти. – Разве я не прав? Вы собирались сбежать до того, как он придет за вами.
– В некотором смысле.
– Как?
Уайтхед не ответил. Вместо этого начал рассказ с того места, на котором остановился.
– Он многому меня научил. После войны мы некоторое время путешествовали, собрав небольшое состояние. Я со своими навыками, он со своими. Потом мы приехали в Англию, и я занялся химией.
– И разбогател.
– На зависть Крезу. Это заняло несколько лет, но деньги пришли, власть пришла.
– С его помощью.
Уайтхед нахмурился, услышав это неприятное замечание.
– Да, я следовал его принципам, – ответил он. – Но он процветал ничуть не меньше, чем я. В его распоряжении были мои дома, друзья. Даже моя жена.
Марти хотел что-то сказать, но Уайтхед перебил его:
– Я тебе рассказывал про лейтенанта? – сказал он.
– Вы упомянули о нем. Васильев.
– Я сказал, что он умер? Не выплатил долги. Тело вытащили из канализации Варшавы.
– Мамулян убил его?
– Лично – нет. Но да, я думаю… – Уайтхед замолк на полуслове, почти наклонил голову, прислушиваясь. – Ты что-нибудь слышал?
– Что?
– Нет. Все в порядке. Померещилось. О чем я говорил?
– Лейтенант.
– О да. Это часть истории… Я не знаю, будет ли это слишком много значить для тебя… но я должен объяснить, потому что иначе остальное не имеет смысла. Видишь ли, та ночь, когда я нашел Мамуляна, была невероятной. Бесполезно пытаться описать, как все происходило на самом деле, но ты видел, как солнце касается верхушек облаков: они становятся цвета румянца, цвета любви. И я был так уверен в себе, так уверен, что ничто и никогда не сможет причинить мне вреда. – Он остановился и облизнул губы, прежде чем продолжить. – Я был идиотом. – От презрения к самому себе слова жалили. – Я шел по развалинам – повсюду запах гнили, грязь под ногами, – и мне было все равно, потому что это не мои развалины, не моя гниль. Казалось, что я выше всего этого, особенно в ту ночь. Я чувствовал себя победителем, потому что был жив, а мертвые – мертвы. – Словесный поток ненадолго прервался. Когда он снова заговорил, слова звучали так тихо, что прислушиваться было больно: – А что я знал? Вообще ничего. – Он прикрыл лицо дрожащей рукой и тихонько прошептал: – Господи Боже…
В наступившей тишине Марти показалось, что он что-то услышал за дверью: какое-то движение в коридоре. Но звук был слишком тихим, чтобы он мог быть уверен, а атмосфера в комнате требовала абсолютной неподвижности. Двигаться сейчас, говорить – значит нарушить исповедь, и Марти, как ребенок, пойманный на крючок искусным рассказчиком, хотел услышать конец повествования. В тот момент это казалось ему важнее всего.
Продолжая прикрывать лицо рукой, Уайтхед пытался сдержать слезы. Через некоторое время он снова ухватил историю за хвост – осторожно, будто она могла ужалить его насмерть.
– Я никогда никому об этом не рассказывал. Думал, если буду молчать и позволю этому стать еще одним слухом, рано или поздно он исчезнет.
В коридоре послышался еще один звук, похожий на вой ветра в крошечном отверстии. А потом раздался скрежет у двери. Уайтхед ничего не слышал. Он снова был в Варшаве, в доме с костром и лестницей, со столом и тлеющим пламенем. Почти как та комната, в которой они сейчас находились, но пахло скорее старым огнем, чем прокисшим вином.
– Помню, – сказал он, – когда игра закончилась, Мамулян встал и пожал мне руку. Холодная рука. Ледяная рука. Затем дверь за моей спиной открылась. Я повернулся вполоборота, чтобы посмотреть. Это был Васильев.
– Лейтенант?
– Он ужасно обгорел.
– Он выжил, – выдохнул Марти.
– Нет, – последовал ответ. – Он был совершенно мертв.
Марти подумал, что, возможно, упустил в истории часть, которая могла бы оправдать это нелепое заявление. Но нет, безумие представили как чистую правду.
– Это сделал Мамулян, – продолжил Уайтхед. Он дрожал, но слезы прекратились, вскипев от яркого света воспоминаний. – Видишь ли, он воскресил лейтенанта из мертвых. Как Христос Лазаря. Наверное, ему нужны были подручные.
Когда он замолк, в дверь снова начали скрестись – безошибочная мольба о разрешении войти. На этот раз Уайтхед услышал. Очевидно, момент слабости прошел. Он резко вскинул голову.
– Не отвечай, – приказал он.
– Почему нет?
– Это он, – сказал старик, вытаращив глаза.
– Нет. Европеец исчез. Я видел, как он уходил.
– Не Европеец, – ответил Уайтхед. – Это лейтенант. Васильев.
Марти недоверчиво посмотрел на него.
– Нет, – сказал он.
– Ты не знаешь, на что способен Мамулян.
– Вы ведете себя нелепо!
Марти встал и стал пробираться сквозь стекло. Позади себя он услышал, как Уайтхед снова сказал: «Нет, пожалуйста, господи, нет…», но повернул ручку и открыл дверь. Скудный свет свечей озарил того, кто желал войти.
Это была Белла, Мадонна псарни. Она неуверенно стояла на пороге, ее глаза – вернее, то, что от них осталось, – сердито смотрели на Марти, а язык, похожий на лоскут червивой мышцы, свисал изо рта, словно у нее не хватало сил втянуть его. Откуда-то из глубины своего тела она выдохнула тонкий свист, похожий на вой собаки, ищущей человеческого утешения.
Марти сделал два или три неуверенных шага назад от двери.
– Это не он, – сказал Уайтхед, улыбаясь.
– Господи…
– Все в порядке, Мартин. Это не он.
– Закройте дверь! – сказал Марти, не в силах пошевелиться и сделать это сам. Ее глаза, ее зловоние держали его на расстоянии.
– Она не хочет ничего плохого. Иногда приходила сюда за угощением. Она была единственной, кому я доверял. Мерзкий вид.
Уайтхед оттолкнулся от стены и пошел к двери, пиная на ходу разбитые бутылки. Белла повернула голову, следя за ним взглядом, и ее хвост начал вилять. Марти отвернулся, ошарашенный; его разум метался в поисках какого-то разумного объяснения, но его не было. Собака мертва: он сам ее упаковал. О похоронах заживо не могло быть и речи.
Уайтхед смотрел на Беллу через порог.
– Нет, ты не можешь войти, – сказал он ей, будто она была живым существом.
– Отошли это, – простонал Марти.
– Она одинока, – ответил старик, упрекая его за отсутствие сострадания. У Марти мелькнула мысль, что Уайтхед сошел с ума.
– Я не верю, что это происходит, – сказал он.
– Собаки для него ничто, поверь мне.
Марти вспомнил, как он наблюдал за Мамуляном, стоявшим в лесу и смотревшим на землю. Могильщика он не видел, потому что его не было. Они эксгумировали сами себя, выползая из пластиковых саванов и пробираясь к воздуху, орудуя лапами.
– С собаками все просто, – сказал Уайтхед. – Не так ли, Белла? Вас учат повиноваться.
Она обнюхивала себя, довольная тем, что увидела Уайтхеда. Ее бог все еще пребывал на небесах, и в мире все было хорошо. Старик оставил дверь приоткрытой и повернулся к Марти.
– Тебе нечего бояться, – сказал он. – Она не собирается причинить нам никакого вреда.
– Он привел их в дом?
– Да, чтобы разогнать мою вечеринку. Чистая злоба. Это был его способ напомнить мне, на что он способен.
Марти наклонился и поставил еще один стул. Его трясло так сильно, что он боялся упасть, если не сядет.
– Лейтенанту было еще хуже, – сказал старик, – потому что он не слушался, как Белла. Он знал, что то, что с ним сделали, – мерзость. Это его разозлило.
Белла проснулась голодной. Вот почему она поднялась в комнату, которую помнила с наибольшей нежностью: место, где мужчина, знающий, где лучше почесать ее за ухом, ворковал ей нежные слова и кормил кусочками со своей тарелки. Но сегодня вечером она пришла сюда и обнаружила, что все изменилось. Мужчина вел себя с ней странно, его голос звенел, и в комнате был кто-то еще, чей запах она смутно знала, но не могла определить. Она все еще была голодна, очень голодна, и близко от нее стоял аппетитный запах. Запах мяса, оставленного в земле, как она любила – все еще на костях и наполовину сгнившего. Она принюхалась, почти вслепую, ища источник запаха, и, найдя его, принялась за еду.
– Не очень приятное зрелище.
Она пожирала собственное тело, откусывая серые жирные кусочки от истлевших мышц бедра. Уайтхед смотрел, как она их отдирает от себя. Его пассивность перед лицом нового ужаса сломила Марти.
– Не позволяйте ей! – Он оттолкнул старика в сторону.
– Но она голодна, – ответил он, будто этот ужас был самым естественным зрелищем в мире.
Марти схватил стул, на котором сидел, и с силой ударил им о стену. Стул был тяжелым, но его мышцы полны сил, и насилие было долгожданным освобождением. Стул сломался.
Собака оторвалась от еды; мясо, которое она глотала, выпало из ее перерезанного горла.
– Это уже слишком… – сказал Марти, поднимая ножку стула и направляясь к двери, прежде чем Белла успела понять, что он намеревается сделать. В последний момент она, казалось, поняла, что он хочет причинить ей вред, и попыталась встать. Одна из ее задних лап, почти прогрызенная насквозь, не выдерживала ее вес, и она пошатнулась, оскалив зубы, когда Марти опустил на нее свое импровизированное оружие. Сильный удар размозжил ей череп. Рычание прекратилось. Тело попятилось, волоча изуродованную голову на веревке шеи, в страхе поджав хвост между задними лапами. Два-три дрожащих шага назад – и дальше оно уже не продвинулось.
Марти ждал, моля Бога, чтобы ему не пришлось ударить во второй раз. Пока он смотрел, тело будто сдулось. Выпуклость грудной клетки, остатки головы и органы, висящие на своде туловища, – все превратилось в абстракцию, одну часть которой нельзя было отличить от другой. Он закрыл дверь, отсекая зрелище, и бросил окровавленное оружие на пол.
Уайтхед укрылся в другом конце комнаты. Его лицо было таким же серым, как тело Беллы.
– Как он это сделал? – спросил Марти. – Как такое возможно?
– У него есть такая сила, – заявил Уайтхед. Видимо, другого объяснения не было. – Он может украсть жизнь и отдать ее.
Марти полез в карман за льняным носовым платком, который купил специально для этого вечера трапезы и разговоров. Вытряхнув лоскут ткани с нетронутыми краями, он вытер им лицо. Носовой платок был испачкан пятнами гнили. Он чувствовал себя таким же пустым, как мешок в коридоре снаружи.
– Однажды вы спросили меня, верю ли я в ад, – сказал он. – Помните?
– Да.
– Так вот, кто такой, по-вашему, Мамулян? Нечто… – Ему хотелось рассмеяться. – Нечто из ада?
– Я рассматривал такую возможность. Но я по натуре не суеверен. Рай и ад. Вся эта атрибутика. Мой организм восстает против этого.
– Если не демоны, то что?
– Неужели это так важно?
Марти вытер вспотевшие ладони о брюки. Он чувствовал себя оскверненным непристойностью. Потребуется много времени, чтобы избавиться от этого ужаса, если такое вообще ему по силам. Он совершил ошибку, копнув слишком глубоко, и история, которую он услышал, – а еще собака у двери – были следствием.
– Тебе нехорошо, – заметил Уайтхед.
– Никогда не думал…
– Что? Что мертвые могут вставать и ходить? О, Марти, я принял тебя за христианина, несмотря на твои протесты.
– Я ухожу, – сказал Марти. – Мы оба уходим.
– Оба?
– Карис и я. Мы уйдем отсюда. От него. От вас.
– Бедный Марти. Ты еще больше похож на быка, чем я думал. Ты ее больше не увидишь.
– Почему?
– Она с ним, черт бы тебя побрал! Тебе это не приходило в голову? Она пошла с ним! – «Так вот в чем причина ее внезапного исчезновения». – Добровольно, разумеется.
– Нет.
– О да, Марти. Он с самого начала имел на нее права. Он качал ее на руках, когда она едва родилась. Кто знает, какое влияние он имеет. Я отвоевал ее, конечно, на некоторое время. – Он вздохнул. – Я заставил ее полюбить меня.
– Она хотела быть подальше от вас.
– Никогда. Она моя дочь, Штраус. Она такая же манипулятивная, как и я. Все, что было между вами, – лишь брак по расчету.
– Ты гребаный ублюдок.
– Это само собой разумеется, Марти. Я чудовище и признаю это. – Он вскинул руки ладонями вверх, не чувствуя ничего, кроме вины.
– Мне показалось, вы сказали, что она вас любит. И все же она ушла.
– Я же сказал: она моя дочь. Она думает так же, как я. Она пошла с ним, чтобы научиться использовать свои силы. Я сделал то же самое, помнишь?
Эта линия аргументации даже от паразита вроде Уайтхеда имела определенный смысл. Разве за ее странными речами не скрывалось презрение к Марти и старику, презрение, которое они заслужили неспособностью принять ее целиком? Будь у нее такая возможность, разве Карис пошла бы танцевать с дьяволом, если бы не чувствовала, что так лучше поймет себя?
– Не беспокойся о ней, – сказал Уайтхед. – Забудь о ней, она ушла.
Марти попытался удержать в памяти образ ее лица, но оно все больше расплывалось. Он вдруг почувствовал себя очень усталым, измученным до мозга костей.
– Отдохни немного, Марти. Завтра мы вместе похороним эту шлюху.
– Я не собираюсь в это ввязываться.
– Я уже говорил тебе однажды, что, если ты останешься со мной, не будет такого места, куда я не смогу тебя взять. Сейчас это более верно, чем когда-либо. Ты же знаешь, что Той мертв.
– Как? Когда?
– Я не спрашивал подробностей. Суть в том, что его нет. Остались только ты и я.
– Ты сделал из меня дурака.
Лицо Уайтхеда было воплощением убежденности.
– Это был дурной тон, – сказал он. – Прости меня.
– Слишком поздно.
– Я не хочу, чтобы ты меня бросал, Марти. Я не позволю тебе уйти от меня! Слышишь? – Он ткнул пальцем в воздух. – Ты пришел сюда, чтобы помочь мне! И что ты сделал? Ничего! Ничего!
Льстивые речи в считаные секунды превратились в обвинение в предательстве. То слезы, то проклятия, а за всем этим – страх остаться одному. Марти смотрел, как дрожащие руки старика сжимаются и разжимаются.
– Пожалуйста… – воззвал он. – Не оставляй меня…
– Я хочу, чтобы ты закончил свою историю.
– Хорошо, сынок.
– Всё, ты меня понимаешь. Всё.
– А что тут еще рассказывать? – сказал Уайтхед. – Я разбогател. Вышел на один из самых быстрорастущих послевоенных рынков – фармацевтический. Через полдесятилетия я уже был наравне с мировыми лидерами. – Он улыбнулся украдкой. – Более того, в том, как я сколотил состояние, почти не было ничего противозаконного. В отличие от многих, я играл по правилам.
– А Мамулян? Он тебе помогал?
– Он научил меня не мучиться моральными вопросами.
– А что он хотел взамен?
Уайтхед прищурился.
– Ты ведь не так глуп, правда? – спросил он тоном ценителя. – Ты умудряешься добраться до самого центра боли, когда тебе это удобно.
– Это очевидный вопрос. Ты заключил с ним сделку.
– Нет! – прервал его Уайтхед с окаменевшим лицом. – Я не заключал никакой сделки, во всяком случае, не в том смысле, как ты думаешь. Возможно, это было джентльменское соглашение, но его срок давно прошел. Он получил от меня все, что мог.
– И что это было?
– Он жил через меня, – ответил Уайтхед.
– Объясни, – сказал Марти, – я не понимаю.
– Он хотел жить, как любой другой человек. У него были аппетиты. И он удовлетворил их через меня. Не спрашивай, как. Я сам не понимаю. Но иногда я чувствовал его присутствие – будто он смотрел моими глазами…
– И ты ему позволил?
– Сначала я даже не понимал, что он делает: у меня были другие дела. Казалось, я становлюсь богаче с каждым часом. У меня были дома, земля, искусство, женщины. Легко забыть, что он всегда здесь, наблюдает и живет через посредника.
Потом, в 1959 году, я женился на Эванджелине. У нас была свадьба, которая посрамила бы королевскую семью: об этом писали в газетах отсюда до Гонконга. Богатство и Влияние сочетаются браком с Умом и Красотой: идеальная пара. Это увенчало мое счастье, действительно увенчало.
– Ты был влюблен.
– Невозможно было не любить Эванджелину. Я думаю… – В его голосе прозвучало удивление. – Я думаю, что она даже любила меня.
– Что она думала о Мамуляне?
– Вот в чем загвоздка, – сказал он. – Она возненавидела его с самого начала. Сказала, что он слишком пуританин, его присутствие заставляет ее постоянно чувствовать себя виноватой. И она была права. Он ненавидел все телесное, функции тела вызывали у него отвращение. Но он не мог освободиться ни от него, ни от его аппетитов. Это было для него мучением. Со временем ненависть к себе усилилась.
– Из-за нее?
– Не знаю. Возможно. Теперь я думаю, что он, вероятно, хотел ее, как хотел красавиц в прошлом. И конечно, она презирала его с самого начала. Как только она стала хозяйкой дома, война нервов усилилась. В конце концов она велела мне избавиться от него. Это было сразу после рождения Карис. Сказала, что ей не нравится, как он держит ребенка, – а ему, похоже, это пришлось по душе. Она просто не хотела, чтобы он был в доме. Я знал его уже два десятка лет – он жил в моем доме, разделял мою жизнь, – и я понял, что ничего о нем не знаю. Он все еще был тем самым мифическим картежником, которого я встретил в Варшаве.
– А ты его когда-нибудь спрашивал?
– Спрашивал о чем?
– Кто он такой? Откуда взялся? Как обрел свои способности?
– О да, я спрашивал. В каждом случае ответ немного отличался от предыдущего.
– Значит, он лгал?
– И весьма нагло. По-моему, это был своего рода трюк: его представление о салонной шутке – никогда не быть дважды одним и тем же человеком. Будто его вообще не существовало. Будто человек по имени Мамулян был некоей конструкцией, скрывающей что-то совершенно иное.
– Что?
Уайтхед пожал плечами.
– Не знаю. Эванджелина часто говорила: он пустой. Вот что она находила в нем отвратительным. Ее огорчало не присутствие в доме, а отсутствие, его ничтожество. И я начал думать, что, может, мне лучше избавиться от него, ради Эванджелины. Все уроки, которые он должен мне преподать, я усвоил, и больше он был мне не нужен.
Кроме того, он позорил нас в обществе. Боже, когда я думаю об этом, удивляюсь – я действительно удивляюсь, – как мы позволили ему править нами так долго. Он сидел за обеденным столом, и можно было почувствовать чары депрессии, которые он накладывал на гостей. И чем старше он становился, тем чаще говорил о тщете бытия.
Не то чтобы он заметно постарел. Сейчас он не выглядит даже на год старше, чем когда я с ним познакомился.
– Никаких изменений вообще?
– Не в физическом смысле. Но кое-что изменилось – теперь от него исходят пораженческие флюиды.
– Он не казался мне побежденным.
– Видел бы ты его в расцвете сил. Тогда он был ужасен, поверь. Люди замолкали, когда он переступал порог: казалось, он выпивал веселье из каждого, убивал на месте. Дошло до того, что Эванджелина не могла находиться с ним в одной комнате. У нее началась паранойя по поводу того, что он замышляет убить ее и ребенка. Она заставляла кого-нибудь сидеть с Карис каждый вечер, чтобы убедиться, что он не прикасается к ней. Если подумать, именно Эванджелина уговорила меня купить собак. Она знала, что он питает к ним отвращение.
– Но вы не сделали, как она просила? Я имею в виду, вы его не вышвырнули.
– О, я знал, что рано или поздно мне придется действовать, просто не хватало на это смелости. А потом он стал понемногу на меня давить, чтобы доказать, что я все еще нуждаюсь в нем. Это была тактическая ошибка. Ценность новизны домашнего пуританина сильно ослабела. Я ему так и сказал. Сказал, что он должен изменить свое поведение или уйти. Он, конечно, отказался. Я знал, что так и будет. Все, что мне требовалось, – предлог, чтобы разорвать нашу связь, и он дал мне его на блюдечке. Оглядываясь назад, я понимаю, что он чертовски хорошо знал, что я делаю. Как бы то ни было, в итоге я вышвырнул его вон. Ну, не я лично. Той все сделал.
– Той работал на вас лично?
– О да. Опять же, это была идея Эванджелины: она всегда защищала меня и предложила нанять телохранителя. Я выбрал Тоя. Он был боксером и очень честным малым в придачу. Мамулян не производил на него впечатления. Он никогда не испытывал ни малейших угрызений совести, высказывая свое мнение. Поэтому, когда я велел ему избавиться от этого человека, он так и сделал. Однажды я пришел домой, а картежника уже не было.
В тот день я дышал спокойно. Будто носил камень на шее и не знал об этом. Внезапно все исчезло: от легкости у меня закружилась голова.
Все опасения относительно последствий оказались беспочвенными. Мое состояние не испарилось. Без него я был так же успешен, как и раньше. Вероятно, даже больше. Я обрел новую уверенность.
– И больше вы его не видели?
– О нет, я его видел. Он возвращался в дом дважды, и каждый раз без предупреждения. Похоже, дела у него шли не очень хорошо. Не знаю, что произошло, но он каким-то образом утратил магическое прикосновение. В первый раз он вернулся таким немощным, что я едва узнал его: выглядел больным, от него воняло. Увидев его на улице, ты перешел бы дорогу, чтобы избежать встречи. Я едва мог поверить в преображение. Он не хотел даже войти в дом – не то чтобы я ему не позволил, – все, что ему требовалось, это деньги, которые я ему дал, а потом он ушел.
– И оно было подлинным?
– Что именно?
– Представление нищего: оно было настоящим, не так ли? Я имею в виду, это была не еще одна сказка?
Уайтхед поднял брови.
– Столько лет… Я никогда об этом не думал. Всегда предполагал… – Он остановился и начал снова, но уже по-другому: – Знаешь, я не слишком утонченный человек, хотя внешне все выглядит иначе. Я – вор. Мой отец был вором, и, вероятно, его отец тоже. Вся культура, которой я себя окружаю, – фасад. Вещи, которые я перенял у других людей. Привил себе хороший вкус, если можно так сказать.
Но через несколько лет такой жизни начинаешь верить в собственную вывеску, думать, что на самом деле ты искушенный, светский человек, и стыдиться инстинктов, которые привели тебя туда, где ты находишься, потому что они – часть постыдной истории. Вот что случилось со мной. Я потерял всякое представление о том, кто я такой.
Думаю, вору снова пора сказать свое слово: пора мне использовать его глаза и его инстинкт. Ты сам меня этому научил, хотя, видит Бог, сам того не знал.
– Я?
– Мы с тобой одинаковые. Неужели ты не понимаешь? Оба воры. Оба жертвы.
Жалость к себе в словах Уайтхеда была слишком велика.
– Не называйте себя жертвой, – сказал Марти, – после того, как пожили вот так.
– Что ты знаешь о моих чувствах? – огрызнулся Уайтхед. – Не надо выдумывать, понял? Не воображай, что постиг суть, потому что это не так! Он у меня все отнял, все! Сначала Эванджелину, потом Тоя, теперь Карис. Не говори мне, страдал я или нет!
– Что значит, отнял Эванджелину? Я думал, она погибла в результате несчастного случая.
Уайтхед покачал головой.
– Тому, что я могу тебе рассказать, есть предел, – сказал он. – Есть вещи, которые я не могу выразить словами. И никогда не сумею. – Голос был пепельно-серым. Марти не стал давить и двинулся дальше.
– Вы сказали, что он возвращался дважды.
– Совершенно верно. Он пришел снова, через год или два после своего первого визита. В тот вечер Эванджелины не было дома. Ноябрь. Помню, дверь открыл Той, и хоть я не слышал голоса Мамуляна, знал, что это он. Я вышел в коридор. Он стоял на ступеньке, освещенной светом с крыльца. Моросил дождь. Помню тот момент, когда наши взгляды встретились. «Примешь меня? – спросил он. Просто стоял и говорил: – Примешь меня?»
Не знаю почему, но я его впустил. С виду не казалось, что он в плохом состоянии. Может, я думал, что он пришел извиниться, не помню. Даже тогда я остался бы с ним друзьями, если бы он предложил. Не так, как раньше. Возможно, мы стали бы знакомыми по бизнесу. Я ослабил защиту. Мы начали говорить о прошлом вместе… – Уайтхед пережевывал воспоминание, пытаясь лучше его прочувствовать. – …а потом он начал рассказывать мне, как одинок и нуждается в моем обществе. Я сказал ему, что Варшавы давно нет.
Я был женатым человеком, столпом общества, и у меня не было желания менять свои привычки. Он начал ругаться: обвинял меня в неблагодарности. Сказал, что я его обманул. Нарушил заключенный между нами пакт. Я сказал ему, что никакого пакта никогда не было, просто однажды я выиграл партию в карты в далеком городе, и в результате он решил помочь мне, по своим причинам. Сказал, что, по-моему, согласился на его требования в достаточной мере, чтобы считать, что любой долг ему выплачен. Он делил мой дом, моих друзей, мою жизнь в течение десяти лет: все, что у меня было, принадлежало ему.
«Этого мало», – сказал он и начал снова: те же мольбы, что и прежде; те же требования, чтобы я бросил лживую респектабельность и уехал куда-нибудь с ним, стал странником, его учеником и выучил новые, страшные уроки о том, как устроен мир. Должен сказать, что в его устах это звучало почти привлекательно. Бывали моменты, когда я уставал от маскарада, чувствовал запах войны и грязи, видел облака над Варшавой и тосковал по вору, каким был раньше. Но я не собирался бросать все ради ностальгии. Я ему так и сказал. Думаю, он должен был знать, что я непоколебим, потому что он впал в отчаяние и начал нести чушь, что ему страшно без меня, он потерялся. Я был тем, кому он отдал годы своей жизни и энергии, и как я мог сделаться таким черствым и нелюбящим? Он положил на меня руки, заплакал, попытался дотронуться до моего лица. Я был в ужасе от всего этого. Он вызывал у меня отвращение своей мелодрамой; я не хотел иметь ничего общего ни с ней, ни с ним. Но он не уходил. Его требования превратились в угрозы, и я, наверное, потерял самообладание. Впрочем, не «наверное». Я впервые в жизни так разозлился.
Я хотел покончить с ним и со всем, что он олицетворял: с моим грязным прошлым. Я ударил его. Сначала не сильно, но, когда он не перестал пялиться на меня, потерял контроль. Он не пытался защищаться, и его пассивность еще больше распалила меня. Я бил его и бил, а он просто принимал это. Все время подставлял лицо под удары… – Он судорожно вздохнул. – …видит Бог, я делал вещи и похуже. Но ничего такого, чего бы так стыдился. Я не останавливался, пока не рассадил костяшки. Потом я отдал его Тою, который обработал его как следует. Все это время он даже не пикнул. Мне становится холодно, когда я думаю об этом. Я все еще вижу его у стены, с Биллом у горла, и его глаза смотрят не туда, откуда был следующий удар, а на меня. Только на меня.
Я помню, как он сказал: «Ты знаешь, что натворил?» – вот так просто. Очень тихо, и кровь текла из его рта вместе со словами.
А потом что-то случилось. Воздух стал густым. Кровь на его лице начала расползаться как живая. Той отпустил его. Он соскользнул вниз по стене, оставив на ней пятно. Я думал, мы его убили. Это был худший момент в моей жизни, когда я стоял рядом с Тоем, и мы оба смотрели на мешок костей, который избили. Конечно, это была ошибка – нам не следовало так отступать. Мы должны были покончить с ним в тот самый момент, убить его на месте.
– Господи.
– Да! Глупо, что мы его не добили. Билл был мне верен, обошлось бы без последствий. Но у нас не хватило смелости. У меня не хватило смелости. Я просто заставил Тоя привести Мамуляна в порядок, а потом отвезти его в центр города и бросить там.
– Вы бы его не убили, – сказал Марти.
– Ты продолжаешь настаивать на том, что читаешь мои мысли, – устало ответил Уайтхед. – Разве ты не видишь, что он этого хотел? За этим и пришел? Он позволил бы мне стать его палачом, если бы у меня хватило смелости довести дело до конца. Его тошнило от жизни. Я мог бы избавить его от страданий, и на этом бы все закончилось.
– Думаете, он смертный?
– У всего есть конец. Его срок давно вышел. И он это знает.
– Значит, все, что вам нужно, – ждать, верно? Он умрет через какое-то время. – Марти вдруг стало тошно от этой истории, воров, случайности. Вся эта печальная история, правдивая или нет, вызывала у него отвращение. – Я вам больше не нужен, – сказал он, встал и направился к двери. Звук его шагов по стеклу был слишком громким в маленькой комнате.
– Куда ты собрался? – поинтересовался старик.
– Прочь. Как можно дальше отсюда.
– Ты обещал остаться.
– Я обещал вас выслушать. И выслушал. Не хочу задерживаться в этом проклятом месте.
Марти начал открывать дверь. Уайтхед обратился к его спине:
– Думаешь, Европеец оставит тебя в покое? Ты видел его во плоти, видел, на что он способен. Рано или поздно ему придется заставить тебя замолчать. Ты об этом не подумал?
– Я готов рискнуть.
– Здесь ты в безопасности.
– В безопасности? – недоверчиво повторил Марти. – Вы же это несерьезно. В безопасности? Вы осознаете, каким жалким выглядите со стороны?
– Если ты уйдешь… – предупредил Уайтхед.
– Что? – Марти повернулся к нему, презрительно сплюнув. – Что ты сделаешь, старик?
– За тобой придут в считаные минуты: ты нарушишь условно-досрочное освобождение.
– А если они меня найдут, я им все расскажу. О героине, о ней там, в коридоре. Все грязные вещи, которые я могу раскопать, чтобы рассказать им. Мне плевать на твои гребаные угрозы, слышишь?
Уайтхед кивнул:
– Понятно. Патовая ситуация.
– Похоже на то, – согласился Марти и не оглядываясь вышел в коридор.
Его ждал неприятный сюрприз: щенки отыскали Беллу. Они не были избавлены от воскрешающей руки Мамуляна, хотя и не могли служить практической цели. Слишком маленькие, слепые. Они лежали в тени ее пустого живота; их рты искали соски, которые давно исчезли. Один щенок отсутствовал, отметил он. Неужели это шестое дитя он видел шевелящимся в могиле, либо похороненным чересчур глубоко, либо слишком сильно выродившимся, чтобы последовать за остальными?
Белла подняла голову, когда он бочком прошел мимо. То, что осталось от ее головы, повернулось в его сторону. Марти с отвращением отвернулся, но ритмичный стук заставил его оглянуться.
Очевидно, она простила ему прежнюю жестокость. Теперь она была довольна, воссоединившись с обожающим ее потомством, и безглазо смотрела на него, а то, что осталось от ее хвоста, ритмично и мягко постукивало по ковру.
Уайтхед сидел, обмякнув от усталости, в той же комнате, где Марти его оставил.
Сначала ему было трудно рассказывать свою историю, но по ходу дела стало легче, и он был рад избавиться от бремени. Сколько раз ему хотелось рассказать об этом Эванджелине. Но она дала ему понять, в своей элегантной, утонченной манере, что, если у него и есть какие-то секреты от нее, она не хочет их знать. Все эти годы, живя с Мамуляном в доме, она никогда прямо не спрашивала Уайтхеда, почему, словно знала, что ответ будет не ответом, а еще одним вопросом.
Мысли о ней приносили много горя и переполняли его. Европеец убил ее – в этом Уайтхед не сомневался. Он или его агенты находились на дороге вместе с ней; ее смерть не случайна. Если бы это была случайность, он бы знал. Его безошибочный инстинкт подсказал бы, что случившееся справедливо, каким бы ужасным не казалось горе. Но такое чувство не возникло, лишь осознание его косвенного соучастия. Ее убили, чтобы отомстить ему. Один из многих подобных поступков, несомненно, худший.
И забрал ли ее Европеец после смерти? Неужели он проскользнул в склеп и пробудил ее к жизни прикосновением, как поступил с собаками? Эта мысль была отвратительна, но Уайтхед, тем не менее, принял ее, решив думать о худшем из страха, что, если он этого не сделает, Мамулян найдет в себе силы потрясти его.
– Ничего у тебя не получится, – сказал он вслух комнате, полной осколков. Не получится: испугать, застращать, уничтожить. На все есть способы и средства. Он все еще может сбежать и спрятаться на краю земли. Отыскать место, где сумеет забыть историю своей жизни.
Было кое-что, чего он не сказал: часть истории, едва ли ключевая, но представляющая более чем мимолетный интерес, которую он утаил от Штрауса, как утаил бы ее от любого следователя. Возможно, это невыразимо. Или, может, оно так централизованно и глубоко затронуло неясности, преследовавшие Уайтхеда в пустошах его жизни, что говорить об этом значило раскрыть суть души.
Теперь он обдумывал последнюю тайну, и мысль о ней странным образом его согревала.
Он покинул игру, первую и единственную игру с Европейцем, и протиснулся через полуоткрытую дверь на Мурановскую площадь. Звезды не горели, в отличие от костра за его спиной.
Пока он стоял во мраке, пытаясь сориентироваться, а холод пробирался сквозь подошвы его ботинок, безгубая женщина появилась впереди. Она поманила его к себе. Он предположил, что она намеревается отвести его назад тем же путем, каким он пришел, и последовал за ней. Однако у нее были другие намерения. Она увела его с площади в дом с забаррикадированными окнами, и он, как всегда любопытный, последовал за ней туда, уверенный, что сегодня ночью ему не причинят вреда.
В недрах дома находилась крошечная комнатка, стены которой были задрапированы награбленными лоскутами ткани – то тряпками, то пыльными кусками бархата, которые когда-то обрамляли величественные окна. Здесь, в этом импровизированном будуаре, был всего один предмет мебели. Кровать, где покойный лейтенант Васильев, которого он недавно видел в игорной комнате Мамуляна, занимался любовью. И когда вор вошел в дверь, а безгубая женщина отступила в сторону, Константин оторвал взгляд от предмета своих трудов, продолжая прижиматься к женщине, лежавшей под ним на матрасе, устланном русскими, немецкими и польскими флагами.
Вор стоял не веря своим глазам, и ему хотелось сказать Васильеву, что он делает все неправильно, перепутал одну дыру с другой, и что то, чем он так жестоко пользуется, – не естественное отверстие, а рана.
Лейтенант, конечно, не стал бы слушать. Он ухмыльнулся не переставая работать, и красный шест все входил и выходил, входил и выходил. Труп, который он ублажал, покачивался под ним, не впечатленный вниманием любовника.
Как долго вор наблюдал за ними? Акт не демонстрировал никаких признаков завершения. Наконец безгубая женщина прошептала ему на ухо: «Хватит?» – и он слегка повернулся к ней, когда она положила руку на переднюю часть его брюк. Она, казалось, совсем не удивилась тому, что он возбудился, хотя за прошедшие годы он так и не понял, как такое возможно. Он давно смирился с тем, что мертвых можно разбудить. Но то, что он почувствовал жар в их присутствии, – совсем другое преступление, более страшное для него, чем первое.
Нет никакого Ада, подумал старик, выбрасывая из головы будуар и обуглившегося Казанову. Или ад – та комната, постель и ненасытная похоть, и я был там и видел экстаз, и, если случится худшее, я это переживу.