Факт есть факт, непреложная истина. Если кто-то говорит: «Из-за автомобильной аварии десять лет назад мне ампутировали ногу», то абсолютно очевидно, что объективный факт ампутации не может иметь двух версий. Мы не можем предположить, что впоследствии ампутированная нога отросла или что несчастного случая удалось избежать. В историческом плане ампутация – состоявшееся событие. Тем не менее, когда человек не просто сообщает факты, а рассказывает историю об аварии, этот случай обрастает эмоциями и интерпретациями. В акте редактирования и объединения фактов и чувств создается наша экзистенциальная свобода, а вместе с ней – и наша идентичность. Чем выше уровень осознанности, тем больше свободы в выборе той или иной интерпретации. Наша психическая идентичность берет свое начало в беллетризации фактов, превращающей события в историю. Другими словами, вымысел формирует миф.
Процесс беллетризации похож на работу историка, который знает, что факты не изменятся, но все равно стремится добавить в историческую науку еще одну интерпретацию, сформировать свое прочтение известных событий. В любой автобиографии – как и в любой исторической книге – есть объективная основа (факты) и субъективная интерпретация (рассказанная история, миф). История, написанная победителями в войнах и конфликтах, – а именно их идеи доминируют в культуре – никогда не будет иметь ту же тональность, что история от лица побежденных. Это можно назвать архетипической перспективой, которая играет важнейшую роль, когда мы смешиваем события в единое целое. Возвращаясь к человеку, который остался без ноги из-за автомобильной аварии, эту историю можно рассказать с архетипической позиции жертвы: «Видишь, как мне не повезло. Я попал в аварию и остался без ноги. Пожалей меня!» Однако тот же человек впоследствии может перейти к архетипу героя и на основе тех же фактов расскажет историю мужества и надежды: «Я сейчас расскажу тебе, как справился со своей бедой. Знаешь, я горжусь тем, что сделал. Я обнаружил в себе силу, о которой даже не подозревал». Выбрав взгляд на события сквозь призму архетипа жертвы, человек занимает пассивную позицию («со мной произошло что-то плохое»), а героическая позиция активна («я расскажу, как справился с бедой»). И тот, и другой взгляд основаны на одних и тех же событиях, но сюжеты заканчиваются по-разному.
Архетип героя похож на идею свободы Жан-Поля Сартра. Он начинает с вопроса «Что делаю я с тем, что сделали со мной?». То, что он называет ситуацией, есть сумма объективных фактов (пол, класс, ампутация или решетка тюремного окна). Свобода начинается с того, как человек интерпретирует ситуацию, создает версию истории, формирует сюжет с определенным архетипическим уклоном. Свой трактат о свободе Сартр начал писать в тюремной камере. Его жизненную и неизбежную ситуацию составлял немецкий плен, а то, что он в ней делал (писал философский труд), было выражением его свободы, мифологической амплификацией, придававшей смысл его жизни. Вместо того чтобы приравнять свою жизнь к своей ситуации, он расширил ее в форме трактата о том, чего у него – с позиции внешнего наблюдателя – не было, – о свободе.
Один мой старинный друг совсем молодым сделал блистательную карьеру. От 20 до 50 лет его мифом был миф о семейном гении. К нему прочно приклеился ярлык обладателя таланта, славы, денег и всеобщей любви. Когда ему исполнилось 50, миф, поддерживавший его все эти годы, внезапно обрушился. Он исполнился уверенности, что всю жизнь его эксплуатировали и нагружали ответственностью за финансовое благополучие родственников, и обиделся на всю свою многочисленную родню. Он стал ощущать себя их «дойной коровой», а не героем. Миф о его звездности/гениальности/героизме превратился в свою противоположность: он оказался доверчивым дураком, вьючным животным, которое тащит на себе груз за всех. Ему стали сниться высохшие колодцы, кровотечения, изнуренные рабочие лошади, голодная смерть, потеря всех наград, муки голода в богатой стране, падение с крыши.
Юнг назвал такой поворот энантиодромией – превращением мифа в свою противоположность. История, которая прежде возвеличивала, теперь воспринималась как унижение. На мифологическом уровне он стал своим двойником-перевертышем. Пять лет он жил с историей жертвы. Теперь, в 55, когда он вспоминает свою жизнь, его сегодняшний миф состоит из тех же кадров, но он видит себя не героем и не жертвой, а человеком, ставшим старше и мудрее, испытывающим гордость от того, что смотрел на жизнь и сквозь миф героя, и сквозь миф жертвы.
Если бы нам пришлось написать себе полибиографию, добавив в нее все возможные перспективы, которые уместились бы в нашем сознании (например, моя жизнь в качестве жертвы, героя, сироты, анимы, анимуса, ангела, дьявола, святого, мученика, солдата, генерала, матери, рабочей лошади, дурака, клоуна, ленивой черепахи и шустрого койота), все равно осталось бы достаточно пространства для интерпретаций и внесения изменений. Интерпретации никогда не бывают герметичными, непроницаемыми, неизменными. Наша человеческая природа исключает возможность окончательно определенной версии; мы всегда стремимся пересмотреть то, что имеем. Добавление вымысла неизбежно: события нашей жизни перерабатываются в новый, пересмотренный нарратив. Беллетризация происходит постоянно – и когда мы говорим, и когда пишем. Работая над этой книгой, я тоже не могу удержаться, чтобы не привнести чего-нибудь в описываемые разговоры со студентами, бывшими пациентами, коллегами, членами семьи, друзьями и самым неуловимым из всех персонажей – неизвестным читателем.
Цель глубинного анализа, если кратко, – минимальное осознание господствующего мифа, который формирует нас, расширяет или ограничивает наше бытие. Постъюнгианский подход, который называет себя архетипической психологией, в большей степени, чем другие, делает акцент на осознании того, что подразумевается под изменением мифа. Архетипическая психология1 насыщена сложными идеями, но сам метод прост. Он начинается с того, что «почему» заменяется на «кто», «что», «когда» и «как». Кто (какой архетип, какая субличность, какой культурный или личный миф) организует мое восприятие? Кто это передо мной? Маленькая принцесса, одинокая и нелюбимая, ждущая, что я сыграю роль великодушного героического принца? Или королева, предлагающая союз? А этот парень? Может быть, он огромный страшный волк? Он только что потерял башмак или проглотил девочку? Не Нарцисс-ли-во-мне бьется в истерике, потому что меня не встретили фанфарами? Кто предлагает мне свою любовь, что видится за ней – грудь Великой Матери или рот голодного младенца? Кто был на поверхности моего сознания, когда я проснулась сегодня утром? Как я веду себя, когда чувствую себя в первую очередь американкой? Жительницей Калифорнии? Иммигранткой? Что заставляет меня чувствовать себя женщиной? Что должно произойти с моей профессиональной Персоной, чтобы я всегда приходила вовремя и подобающе одетой? Кто я как любовница? Друг? Партнер? Что в этом фильме вызвало у меня чувство дискомфорта? Что именно больше всего раздражает меня в данной ситуации? Что будит во мне маленького щенка и заставляет его резвиться, когда я должна проверять студенческие работы? Комплекс вечного щенка!