Книга: Мудрость психики. Глубинная психология в век нейронаук (юнгианская психология)
Назад: Глава 6 Терапия как искупление грехов
Дальше: Чудовища, таящиеся в психике, не нуждаются в отпущении грехов

Жизнь абсурдно, восхитительно безобразна и прекрасна одновременно

Мне случалось наблюдать, как из-за ощущения бессмысленности существования теряли ориентацию в жизни мои пациенты, студенты, друзья; вот и в моей жизни произошел поворот, после которого я оказалась перед лицом немыслимой абсурдности всего. На протяжении месяцев после травмы головы любое изменение моей жизненной траектории воспринималось как абсолютно нелепая, бессмысленная история, заполненная абсурдистскими тропами в стиле Беккета, как садистическая пьеса без начала и конца. Я, наконец, поняла, почему экзистенциалисты связывали восприятие «жизни как абсурда» с утратой Бога.

И не столь важно, во что утрачена вера – в Бога, любовь, нацию, прогресс, семью, природу или психологию. Экзистенциальная тревога (Angst) может возникнуть на почве любой ценности, теории, миссии, идеала, которые были возведены в абсолют, чтобы наполнить жизнь смыслом.

Когда меня выписали из отделения интенсивной терапии, я получила великодушное предложение пожить в прекрасном доме, расположенном в пустыне Нью-Мехико. Это был огромный роскошный особняк, окруженный кактусами и множеством недавно посаженных миниатюрных плакучих березок, чьи нежные крошечные листочки, казалось, ласкали стекла окон комнаты, в которой я находилась в течение десяти дней. Хозяевами были щедрые незнакомцы, друзья друзей, которых я до тех пор не встречала. Они уезжали из города и предложили мне и моей дочери пожить у них, пока я достаточно не окрепну для путешествия домой. С того самого дня, когда со мной произошел этот несчастный случай, у меня было чувство, что я вступила на сцену театра абсурда. Как случилось, что я не умерла? Почему мне удалось избежать трепанации черепа, паралича, смерти? Что я сделала такого, чтобы заслужить второй шанс? Это чувство незаслуженности и нереальности того, что произошло, усилилось удивительно великодушным поступком владельцев дома, людей, которых я не знала. Почему они так добры ко мне, ведь я же для них совершенно посторонний человек? Они великодушны, потому что они великодушны, это кажется бессмысленным, но это так.

Я также открыла для себя, что полное погружение в созерцание красоты крошечных березовых листочков, улавливавших свет пустыни и дуновение ветра, обладало значительно большей силой, чем обезболивающие препараты. Красота этих молодых хрупких деревец, которую я наблюдала в шести окнах моей комнаты, казалась почти сверхъестественной. Сама жизнь ощущалась как случайное стечение обстоятельств. Тот факт, что красота окружающей обстановки утоляла боль лучше, чем морфий, только усиливал чувство, что ничто не имеет «смысла» в обычном понимании, особенно само продолжение жизни. Мой опыт соприкосновения со смертью вовсе не был тем, что описывалось некоторыми как «обновленное ощущение смысла жизни»; ко мне это не относилось – логика жизни ускользала от меня больше, чем когда-либо. Вместо «обновленного смысла» я ощущала возросшую терпимость к абсурду. Вместо экзистенциальной тревоги я испытывала экзистенциальную легкость, нежное чувство признательности за случайность дара жизни после катастрофы, искреннюю щедрость незнакомцев, непостижимую власть красоты, целительное воздействие прекрасного дома (по сравнению с убранством палаты интенсивной терапии, напоминавшей кабину самолета). Понимание того, что жизнь хрупка, коротка и хаотична, положило конец моей фантазии об искуплении; я осознала, что в ней нет нужды. Внезапно я перестала составлять списки того, что надо сделать, чем быть, чего достичь, усовершенствовать прежде, чем я позволю себе созерцать красоту всего, что существует в мире. Каждый день, каждую минуту вокруг нас уже есть множество сиюминутных причин для ликования и нет нужды в фантазиях об искуплении, о рае после смерти, о светлом будущем, которое наступит после революции. «Госпожа Смерть, ты говоришь мне, что мое время умирать еще не пришло? Я могу поиграть еще чуть-чуть до наступления ночи? Аллилуйя!» Случайное, абсурдное, непостижимое, но такое сладостное чувство.

Христиане принадлежат культуре, которая в течении тысячелетий внушала им, что смысл земной жизни состоит в надежде на спасение в жизни загробной. Даже после совместных усилий пяти или шести поколений неверующих работа по деконструкции этой системы верований может считаться едва начатой. Ницше и многие другие перепахали это поле, но понадобятся усилия еще многих поколений, чтобы перекопать и разрушить более глубокие фундаментальные слои, прежде чем мы сможем начать построение атеологического трансцендентного мифа, который изменит не только религиозные установки, но и всю структуру нашей психики. Мы только начали разоблачать расистскую, сексистскую, подавляющую, насильственную, лицемерную, паразитическую, эксплуататорскую трусость, которая, как скрепляющий цемент, есть во всех официальных религиях. У религии имеются достоинства, но отрицание ее теневой стороны привело к искажениям и совершаемым во имя духа злодеяниям. Философы, как и глубинные психологи, исследуют нерелигиозные способы трансценденции Эго. Например, жизнь, посвященная справедливости, любви, науке, природе, мудрости, красоте и истине, – жизнь, наполненная ценностями, превосходящими Эго.

Обычные заверения в человеческой любви – «Я буду любить тебя вечно» или «Я никогда тебя не оставлю» – могут быть искренними, но эти обещания абсурдны, если принять во внимание, что наша смертность есть абсолютное ограничение глубины любовного переживания. Тем не менее, это ограничение со всей окружающей его сладкой ложью не причина, чтобы лишиться духовной ценности любви. Мы приводим детей в этот мир, и мы безумно любим их, даже зная о том, что они будут страдать и умрут. Мы любим их с силой почти болезненной, хотя знаем, что, несмотря на все наши усилия, они, как и мы, подвержены смерти и страданию. Это кажется неразумным, но куда более неразумным было бы не любить вовсе. Чувство абсурда вследствие утраты религиозной веры может переживаться как нечто столь же естественное, как и ограниченность человеческой любви, как реальность, которая просто существует, как и многие другие факты реальности, которые невозможно объяснить логически.

С тех пор как жизнь предоставила мне второй шанс, экзистенциальное чувство абсурдного не покидает меня. В тесноте реанимационной палаты я готовилась к последнему путешествию, но оно было отложено, и я осталась лежать там с багажом моих старых ценностей, как будто с огромным количеством чемоданов, набитых уже ненужными мне вещами. Возврат к жизни казался чем-то вроде дурацкого возвращения домой после разыгрывания фальшивого отъезда. Впервые в жизни я в полной мере ощутила то, чему экзистенциалисты начала ХХ века придавали такое большое значение: распад всех смыслов, прежде воспринимавшихся как нечто само собой разумеющееся. Раньше я безоговорочно соглашалась с тем, что жизнь – это хорошо, а смерть – плохо. Теперь мне известна ценность деструкции и смерти. До того я принимала как должное, что любовь означает «быть вместе». Теперь я понимаю, что любовь может быть и в расставании. Я считала, что лучше иметь развитый интеллект, чем хорошие ноги для ходьбы. Больше я так не думаю. Я полагала, что стройные ноги так же важны, как ноги, которые не болят, когда ты ходишь. Теперь я считаю иначе. Я думала, что глаза есть средство восприятия мира. Я убедилась, что воображение «видит» глубже, чем глаза. Чтобы пережить оргазмический опыт волн чистой жизни, омывающих наше тело при каждом вдохе, понадобилась доза смерти. Когда-то «абсурдное» значило «бессмысленное». Теперь оно значит «загадочное».

У Камю чувство абсурдного подверглось в равной мере влиянию Кафки и экзистенциальных философов. Он сам оказал большое влияние на Беккета, Ионеско и других (таких, как Пинтер), кто предполагает, что путешествие в абсурд необходимо1. Интерпретация Камю мифа о Сизифе содержит психологическое решение проблемы бессмысленности. Оно состоит в том, чтобы вообразить Сизифа счастливым человеком, невзирая на абсурдность его ежедневной работы. Я больше не согласна с этим, и у меня происходит небольшой разговор с призраком Альбера Камю: «Да, месье Камю, я понимаю, о чем вы. Вы полагаете, что Сизиф – обыкновенный человек, выполняющий повседневную задачу проживания жизни, которая просто закончится смертью, как у вас и у меня, и нам следует смириться с этим. Однако существуют другие мифы, другие образы, которые столь же абсурдны, но при этом не выглядят столь уныло. Каждый день, обнаруживая, что жива, как бы это ни было абсурдно, я чувствую себя скорее кошкой, чем Сизифом, кошкой, которую осчастливили очередной плошкой вкуснейших сливок. У меня нет ни малейшего представления, откуда каждый день берутся эти сливки; похоже, что они просто падают с неба, но я не упущу ни капли. Жизнь действительно абсурдно щедра».

Если у Камю утрата религиозной веры вызывала острое страдание, что, вероятно, повлияло на его представление о жизни как о Сизифовом труде, то у Жан-Поля Сартра философское восприятие абсурдного было совсем иным. Перечитывая Сартра сейчас, я прихожу к мысли, что его сознание было футуристическим, такое сознание могло бы принадлежать поколению, уже оплакавшему Бога. Несмотря на тяжеловесность стиля, Сартр ясно и просто сформулировал несколько фундаментальных положений:

1. Мы, люди, сами творим свои ценности.

2. Каждый из нас несет ответственность за свои решения.

3. Мы не можем избежать своей ответственности, перекладывая ее на бессознательное2.

4. Нам не нужен бог, чтобы подтвердить подлинность высших человеческих ценностей. Верность ценностям делает нас людьми.

5. Мы обладаем свободой проклясть себя. Нам не нужны сатанинские догмы.

6. Ненависть – путь к проклятию. Мы свободны в выборе этого пути. «Другой» становится адом, потому что Другой живет в моем сознании, является моим сознанием. Если я ненавижу Другого вместо того, чтобы любить его, я создал свой собственный ад. Ад – это Другие, как и блаженство – это тоже Другие3.

7. Когда я пытаюсь отрицать свою свободу, отношения с самим собой становятся невыносимыми. Перекладывание вины (или ответственности) на других, провозглашение себя жертвой, добровольное пребывание в ловушке нарциссизма разрушают мою свободу и, соответственно, мою жизнь.

8. Любая «вера» – это «плохая вера» (mauvaise foi), регрессивный отказ от рассудка. Проблема религиозной веры не в том, что она нерациональна (как любовь или поэзия), или иррациональна (как суеверия или защитные механизмы), а в том, что она антирациональна, что является наиболее деструктивным качеством любой культуры.

 

Задача психоанализа выглядит попыткой ответить на вопрос Сартра: «Что вы делаете с тем, что было сделано с вами?»

Камю прекрасно осознавал, что его экзистенциальная тревога была следствием оплакивания им Бога-Отца. Душа Сартра была другой. В «Словах» он написал, что никогда не горевал по своему родному отцу, умершему, когда Сартр был еще маленьким. Он объявил, что был вполне доволен тем, что рос без отца4, и, казалось, ему было легче оплакивать космического Отца, чем его современникам. Но для Камю утрата веры была мучительной. Она была такой же болезненной для Юнга, когда он обнаружил, что шпиль сельского собора утратил свою символическую силу. Потеря веры создавала проблемы для многих поколений интеллектуалов после Ницше. Камю полагал, что горе от утраты Бога-Отца является одной из составляющих человеческого существования, ценой, которую пришлось заплатить за понимание. Некоторые представители моего поколения считают, что так быть не должно5.

Экзистенциальная тревога, возникающая при потере веры в бога, отпускающего грехи, вполне может быть просто следствием длительного господства монотеистического Бога. Религиозное чувство, подобно чувству любви, имеет свою историю. На строительство собора уходила жизнь не одного поколения. Чтобы разрушить веру, заключенную в каменном здании, потребуется времени не меньше. Однако это возможно – не камень за камнем, а идея за идеей, символ за символом. Подобно Сартру, не слишком привязанному к образу Отца, феминисты и феминистки, похоже, готовы вручить БогуОтцу извещение об увольнении, и, кажется, они ближе к этому, чем большинство других людей. Исчезновение тирана, женоненавистника и расиста может восприниматься как серьезная весенняя генеральная уборка души, долгожданная смерть. Постмодернизм с его безжалостной атакой на отдельные смыслы действует подобно коллективной терапии. Он привел нас в нашем сознании туда, где утрата мифа теряется среди общей абсурдности большинства жизненных траекторий.

Острое переживание смерти Бога может разбередить чувства, такие же болезненные, как в случае смерти ребенка или утраты любимого человека, погибшего в результате нелепого несчастного случая. Произошедшее кажется таким абсурдным, таким бессмысленным, боль такой пронзительной. Тогда возникает опасность вложения всей нашей психической энергии в то, чтобы объяснить этот абсурд. «Ну почему же, почему?» Мы становимся одержимы поиском смысла, который мог бы оправдать эту трагедию, а так как смысла нет, сам поиск превращается в трагедию. Именно здесь, на мой взгляд, может помочь архетипический подход. Он ничего не пытается объяснять, но, отталкиваясь от самой трагедии, продвигается на глубинные уровни воображения, где может начаться исцеление души. Открытие глубинных слоев психики не предлагает искупление, но дает карту, по которой можно пройти сквозь психическую опустошенность. Вместо привычного рецепта, который ведет прямиком обратно в лоно традиционной веры, душа может предложить другие способы ощутить связь с человечеством вместо того, чтобы взывать к отсутствующему богу.

Движение нью-эйдж – якобы постхристианская альтернатива религии – представляет себя в качестве нового мифа о Божестве. Я всецело приветствую обновление и возрождение, потому что, если честно, традиционный религиозный символизм с присущим ему расизмом (избранный народ) и сексизмом (избранный пол) не вызывает у меня желания его возрождать. Один мой друг-строитель заверил меня, что в проектах, связанных с ремонтом, бывает момент, когда мудрее поработать бульдозером, чем пытаться что-то чинить. Я соглашаюсь с ним и применяю его мудрость при осмотре здания христианской религии. Мне кажется, его не удастся отреставрировать. Я предпочитаю черпать свой духовный материал из культурной памяти греческого язычества, в основном потому, что это не религия, а мифология, которая не требует веры в ее богов6. Хотя духовность ньюэйдж и производит впечатление нового и улучшенного продукта, следует быть бдительным. Многое из того, что предъявляется как «новое», на самом деле является переработкой религиозного мышления, достойного Августина. Он задавался вечным вопросом, который объединяет историков и глубинных психологов: «Можно ли найти смысл в истории?» Из этого вопроса прямо следует другой: «Могу ли я найти смысл в своей истории?» Ответ Августина создал догму, которая просуществовала в течение длительного периода. «Да, история имеет смысл», – сказал Августин. Это смысл, данный верой. Если вера утрачена, утрачивается и смысл. Проблема решена7. В своем состоянии стихийного (неосознанного) христианства мы тяготеем к применению той же логики и замене одной библии на другую (например, патриархальной на матриархальную), оставаясь в рамках догмы Августина. Пока человека призывают верить в некий богоподобный искупительный принцип, перед нами все те же старые христианские товары и услуги, только упакованные и позиционируемые как новый продукт под названием «нью-эйдж».

Одна из актуальных задач глубинной психологии, как я ее понимаю, заключается в избавлении от последних остатков сознания в духе Августина. Нет, конечно, я не призываю вернуться к судилищу над ним. Его уже столько раз судили и признавали виновным. Тем не менее эти обломки мешают новой стройке. Глубинная психология экспериментирует с новым стилем сознания, таким, который позволяет человеку выносить абсурд, справляться с непереносимым, терять невинность и вместо того, чтобы искать искупления по Августину, учиться плавать в водах Стикса, представлять жизнь иначе, создавая пространство и для ее трагической части. Глубинная психология полагает, что вы свободны прыгнуть с моста, если самоубийство – это то, чего так желает ваша душа. Только прежде, чем вы переживете физическую смерть, попробуйте смерть метафорическую. Попытайтесь совершить воображаемое путешествие в Подземный мир. Попробуйте любить сквозь боль, жить с утратой, становясь сильнее внутри. Попробуйте вообразить новую самость, изобрести новый миф, написать еще одну главу в своей истории. Сначала отправьтесь в путешествие, изучите свой внутренний мир, а уж потом решайте, буквальной или метафорической смерти вы хотите.

У меня есть друг. У его сына в старшем подростковом возрасте начались психотические приступы. Мой друг был преданным и компетентным отцом, его терпением восхищались все (и я в том числе). Однажды, впав в психотическую ярость, юноша убил жену моего друга – любовь всей его жизни. Я знала ее. Она была воплощением радости и сострадания, абсолютно лучезарным человеком. Психоз сына уничтожил шедевр, если можно применить это слово к человеку. Только сейчас я понимаю, отчего моего друга так раздражали знакомые, пытавшиеся «придать смысл» его неизмеримой трагедии. Он не мог вынести попытки объяснить случившееся в терминах предопределенности, судьбы и не желал слышать никаких успокоительных слов, вдохновленных религией или нью-эйдж. Что могло бы помочь ему, но чего он не получил, так это общество тех, кому свойственно чувство трагичности. В его кругу считается, что человеку, пережившему такую трагедию, достаточно погоревать год в соответствии с теорией, которая заявляет, что года достаточно. Если срок затягивается сверх так называемой «нормы» в 365 дней, то на 366-й день процесс оплакивания будет переименован и с этого момента обозначается как клинический симптом или как потакание собственным слабостям. Для моего друга все выглядело иначе. Перед ним был выбор: свести счеты с жизнью от отчаяния или научиться жить с этой трагедией в сердце до конца своей жизни. Тому, что случилось, нет искупления. Это останется трагедией навечно.

Желание найти смысл естественно для человека и проявляется в создании нарратива, но при этом часто возникает заражение верой в миф об искуплении, превращающий плохое в хорошее. «Мое дитя умерло, но сейчас это ангел на небесах» – частая защита от отчаяния, прямое следствие незавершенного траура по одному конкретному, долго существовавшему Богу. Ницше вполне оправданно расстраивался, когда окружавшие его люди пытались извлечь моральные уроки из философии, которая не содержала таковых. Почти непреодолимый рефлекс превращать все в мораль, делить на добро и зло берет свое начало в вере, идет от Бога, который диктует, что правильно, а что нет. Путешествие, в которое мы отправляемся во время глубинного анализа, в то же время является и отходом от такой религиозной обусловленности. Потребность в искупительных идеалах замещается другим типом сознания – способностью ценить вызывающие благоговение тайны психики. Когда человек открывается навстречу возможности жить полной и щедрой жизнью, жажда искупления ослабевает, а потребность в служении другим, культуре и природе возрастает.

Со времен Ницше необходимость в боге, который устанавливает правила морали, частично уступила место глобальному признанию универсальных принципов уважения достоинства Другого и его прав, чувству ответственности за собственные действия, ответственности за сохранение не только природы, но и культурного наследия. И все-таки каждый из нас на индивидуальном уровне изо всех сил стремится ответить на личный вопрос: «Зачем я живу?» Будучи агностиком, я не хочу жить в мире, лишенном духовных ценностей. А кто бы хотел? Скорее, я за такое устройство мира, при котором потребность в духовности была бы отделена от навязывания предписанных смыслов и предопределенных ценностей. Именно поэтому юнгианский и постъюнгианский подходы (особенно работы Джеймса Хиллмана) кажутся мне альтернативой религии. Это направление в психологии признает человеческую потребность в чем-то большем, чем Эго, но не позволяет религиозным ортодоксиям этим манипулировать.

Мое поколение, пожалуй, впервые в истории имеет свободу выбирать агностицизм, не рискуя при этом быть запуганным, проклятым, подвергнутым пыткам или сожженным на костре. Я испытываю чувство огромной благодарности, к примеру, за то, что академическая среда, временами стесняющая не меньше, чем туго повязанный пояс, все-таки позволила мне совершить длительное путешествие, в котором я заново открыла дохристианских богов и богинь. Изучая классику, я обнаруживаю богатство воображения, магию, эстетическую чувствительность, которая так очаровательна в своей противоположности ограничениям христианства. Иные духовные установки могут быть поистине расслабляющими. Будь это зубр в наскальной живописи Ласко, греческая Афродита или фигура Койота у американских индейцев – все эти нехристианские образы божественного служат духовной потребности видеть вещи «большими» и видеть «по-другому». Чтобы заполнить огромное внутреннее пространство, человеку недостаточно славы, здоровья и денег. Нам необходимо вообразить более обширный мир, такой, который обладает архетипическим измерением. Все люди, удовлетворив свои базовые потребности, начинают ощущать, что есть нечто за пределами сферы Эго. Многие по-прежнему с впечатляющим успехом предпочитают называть «это» Богом или Богиней, Любовью или Первым Принципом, или «каким угодно выбранным вами словом», как принято говорить в группе Анонимных Алкоголиков.

Этот богообраз, или божественный принцип, это выходящее за пределы Эго царство архетипа действительно отличается от традиционной религиозной веры. Он не требует того подчинения, которое с давних пор пытаются установить традиционные религии. Это радикальный отход от состояния веры. Это открытие целостности бытия, которое позволяет нам служить той или иной архетипической ценности человечества. Чтобы обладать трансцендентным качеством, эти абсолютно человеческие ценности – справедливость, истина, любовь, сочувствие и другие – не нуждаются в том, чтобы их передавал людям священник, гуру или проповедник. Трансцендентность, которая означает чувство ценности превыше материального мира, за его пределами и в стороне от него, не нуждается в упаковывании в религиозную догму. Монотеистические религии склонны приписывать все хорошее Богу, в то время как почти все плохое достается человеку или дьяволу. Они по традиции утверждают, что трансцендентность идет от их Бога. Языческие религии считались слишком простыми, недостаточно утонченными формами поклонения, годными только для крестьян. Одним из интересных последствий культурной глобализации может стать разоблачение притязаний христианства на трансцендентность как искусственной монополии, которую надо разрушить. Глубинная психология выступает как часть команды строителей, которые сносят старый дом. Она поддерживает и ускоряет оплакивание Бога.

Вместо упорного поиска идеала безупречного психологического здоровья (которое не более реально, чем Бог) я предпочитаю двигаться по пути от противного, прокладывая маршрут в стороне от того, что разрушает. Мы все имеем возможность развить в себе отвращение к жестокости, умение избегать нарциссических потаканий своим слабостям, неприятие манипулятивных, контролирующих, подавляющих отношений. Другими словами, психика может использовать негативный компас, указывающий прочь от сил, которые могут искалечить. Это оборотная сторона христианской фантазии. Следуя пути от противного, мы выбираем не глядеть в небеса в надежде узреть там Бога, а осторожно, на цыпочках, уйти в сторону от самых ужасных человеческих чудовищ.

Назад: Глава 6 Терапия как искупление грехов
Дальше: Чудовища, таящиеся в психике, не нуждаются в отпущении грехов