Во вторник опять собрали детей, учеников Талмуд-Торы19, нелегально функционировавшей, несмотря на тяжелые условия в общине и благодаря религиозным евреям и демонстративно принятому решению. Такие чистые, такие невинные […], такие идеальные, так преждевременно […] убрать с земли […] уничтожить, хотя они только и успели что расцвести.
Детям объяснили […] их родителям, братьям и сестрам большую общую группу […] Им описали серьезность ситуации […], чтобы они ориентировались правильно.
Отчаяние было безгранично; все было ясно […] для молодежи и […] тихо вздрагивали головами […] Руки и […] опущены; они стояли, и их глаза были неестественно внимательны […] слезы, которые […] струились, как полупрозрачный занавес перед их глазами, как туманом закрывая их нервные и напряженные взгляды. Они не хотели громко плакать, это помешало бы им слушать […], помешало бы понять. Серьезность судьбы преодолела слабость их детского характера. Их сердца были […] очень, очень […] и они все это в себе задушили.
Только когда начали читать псалмы и […] вдруг, как непредставимый взрыв […] плач оглушил всех слушателей. Вырвалось […] как будто их оглушили. […]
Плач от минуты к минуте набирал силу и раздавался все громче. Становился все трогательней и […] до конца главы, когда вдруг наступила тишина, и напряженная атмосфера оглушила эхом и отзвуком их голосов, которые как-то особенно глубоко трогали сердца. Пронзительные и тяжелые вздохи прорезали воздух. И только когда начали следующий абзац, нашлись и слова для выражения бесконечной боли. Давящая тяжесть бессильного отчаяния растворялась, и отдельно существовавшие миры слились в один и огромный, прозвучавший в давно погасшем чувстве […]. Слившись в единое целое, многочисленные разнообразные вздохи и всхлипы обрели такую силу, что потрясали самый сильный характер, проникали в глубоко потаенные закоулки души и, как высоко поднявшаяся волна, захлестывали все.
Все были возбуждены и глубоко потрясены этой страшной трагедией. Кто бы ни проходил по улице, останавливался, и его уши пронзали эти перехватывающие дыхание, глубоко трогающие, идущие из глубины сердца, наполненные болью слова […], которые пробуждали сострадание и являлись выражением нечеловеческой боли.
[…] бессильно отчаяние […] и сильная (воля) к жизни, так же как и несправедливость, которая […] весь земной шар и все […] расколола. У стены синагоги Макова […] и дрожит […] от возмущения, стоит […] в комнате и качает своего ребенка […] колыбель […] рукой, которую она в своей […] видит, из глаз льются горючие слезы […] удел плачущих больных людей […] страх и горький плач […] ощутимо [для] ощутимый страх детей, в комнате они слышат их голоса […] в эти страшные часы […] и каждый плачет […] ребенок, который превратился в поток слез, они плачут так естественно с […] сын и дочь сидят вместе […] разговор […] у стола, возник […] забыли все, что происходит вокруг. С поникшей головой […] сила притяжения […] нескончаемый плач.
[…] от плача […] на другом конце гетто, где стояли люди […] и вместе с ними плакали. Все гетто было сплошное […] глухое, но живое и сильное […] Страшная трагедия […] тяжесть невообразимого несчастья […] живой человек […] печаль, которая охватила всех: молодых и старых, малых и больших […] сердце к сердцу […] глава для себя, что вызывает
[…] презрение к одурачиванию […] в официальной еврейской полиции и […] работоспособные и неспособные, которые […] и они крепкие […] […] много? Неспособные, когда? Они не имеют […] видели первый раз в комиссии […] как управляющий гетто Штайнмец, […] третий и четвертый раз – жандармерию.
Людей принимали в алфавитном порядке, регистрационная книга общины была предъявлена. […] зачитывали очередные номера, и все население […] семьями проходили перед комиссией, которая в общем виде их осматривала. Было так […], что тот, кого записывали работоспособным […], тому же, кого определяли неработоспособным, – смертный приговор. Приносили бриллианты, золотые часы и т. д. и все это отдавали, чтобы попасть в группу работоспособных.
Члены комиссии собрали много ценностей и соответствующие проценты – группа из пятисот неработоспособных сократилась на несколько десятков человек. Те же, кого включили в группу работоспособных, не теряли своих иллюзий до последней минуты. Они словно позабыли о своем трагическом положении, зато помнили, что есть люди в значительно худшем положении, чем они, например, признанные неработоспособными. Они так и не поняли, что все это обыкновенный блеф, обманный трюк […] и что они тоже самое […] придумали […] из разных комбинировали […]
[…] Женщины с маленькими детьми […] их новые мужья и скрытое в жизни […] Очень умные люди превращались в наивных простачков […] Это глупое доверие сохранялось до тех пор, пока люди собственными глазами не увидели […]. Люди пребывали в […] Те, кто были признаны неработоспособными, чувствовали себя так […] в большом отчаянии и предчувствии своей скорой гибели. Живые трупы […]. Они шли в глубокой печали и выглядели очень мрачными. Они не ели и не пили. Они прощались с каждым встреченным ими человеком. Тяжеловесность их походки, замедленность их движений, тяжелые […] бледные лица, печальная проницательность глаз, в которых прятался дикий страх, срывающийся голос и отсутствие темперамента делали их сразу и легко узнаваемыми […] Они шли, как во сне, не заботясь о своей одежде […] Образовались две группы: работоспособные и неработоспособные, которым общее братское сочувствие выражалось […] до известной степени отделяло одних от других […] общее явление последнего периода […]
Между тем […] прошли тяжелые, трагические дни. Детская жизнерадостность исчезла, и не осталось даже следа от их собственного мира. Тихо, серьезно и мрачно жались они к своим родителям. Они следили за каждым их шагом и напрягали уши, чтобы услышать слова взрослых, самих душевно сломанных и разбитых, говоривших доверительно и тихо. Они хотели понять свою участь. Они чувствовали, что тайна их существования известна только взрослым, которые все знают и все понимают. И они ломали свои головки, пытаясь понять свое положение.
Но они чувствовали инстинктивно, своим особым детским чутьем, и переживали то же, что и их родители. А родители не спускали с них глаз. Дрожащие и нервные, смотрели они за детьми, нежным и внимательным взглядом следили за каждым их движением. Детская интуиция угадывала все это. Да, они точно знали, что это последние дни их жизни. Женщины сидели в комнатах и напевали мелодии, полные бесконечной боли и страдания, и вздыхали о стоящих около них детях и мужьях, с которыми они скоро расстанутся, которые навсегда исчезнут. Их глаза смотрели с пронизывающей остротой, как загипнотизированные […] волны материнской заботы исходили от них […], смертельный страх наполнял их. И так сидели они очень долго, углубившись […]
Вдруг вернулась мысль об угрожающем всем завтра. Матери сидели за столом и кормили своих детей. Горькие слезы лились из их глаз. Они брали с собой маленьких детей, когда выходили на улицу. Они стали нежнее, а их чувства горячее. Они не хотели ни на минуту оставаться без детей. Если ребенок выходил на мгновение из дома и потом возвращался, то мать встречала его, останавливала в дверях и наблюдала с любовью. При этом ее лицо было залито слезами. Она отворачивалась, чтобы ребенок не увидел слез и не расстроился. Он был очень чуткий и понимал каждое движение. Мужчины сидели в комнатах одни, замкнувшись каждый в себе, и долго молчали.
Головы переполняли тяжелые мучительные вопросы, на которые не находилось ответов: они не видели выхода. Проблемы были такими болезненными, что никому не хотелось говорить о них с другими, каждый оставлял их себе.
Люди мало говорили; хорошее настроение покинуло их. И печать серьезности не сходила с лиц.
На улице нельзя было увидеть нормально идущего человека; люди передвигались очень медленно или очень торопливо. Мужчины стали обращаться с женщинами мягче и нежнее. Им хотелось скрыть свою беспомощность, и они пытались помочь им своей верностью. На улицах можно было увидеть небольшие группы людей, они больше молчали, чем говорили. Они внимательно изучали всю трагедию по лицам их спутников, которая была видна в этом живом зеркале.
С наступлением долгих вечеров люди начали собираться в квартирах соседей. Они сидели и часами рассказывали друг другу о чудовищной и смертельной злости и о разных способах и средствах, при помощи которых в разных городах грабили евреев. Обсуждали беззащитность и бессилие, страшную судьбу евреев и основательную систематичность при их уничтожении. Люди были в сильном беспокойстве и бессознательно дрожали от страха […] взрывались. Ежеминутно они замолкали; головы не шевелились, и кровь застывала в жилах. Серьезно обдумывали ситуацию. Глубокие, тяжелые вздохи сидящих толкали на мучительные размышления.
Когда люди ложились спать, они переворачивались с одного бока на другой от возмущения, боли и беспокойства, тяжелые страшные картины возникали в их сознании и мелькали перед глазами.
Усталые и изнемогающие, они пытались найти покой во сне, но стоило глазам закрыться, как сразу вырывали из сна ясные трезвые мысли, мучили и кричали. Как может уснуть отец, который еще не нашел способа спасти своих детей от смерти, но который по-прежнему с ними общается? […] тоже счастье, использовать свободное время для того, чтобы плакать, а участь жены и ребенка его не беспокоят […]
Он только работает для немцев. Лучшие сапожники, портные, часовщики и т. д. работали […] Это было маленькое гетто среди других таких же гетто в […] Немецкие заказчики могли приходить. Их заставляли день и ночь работать на немцев […], а когда пришло время выселения, им не разрешили
[…] их страшную трагедию понять […] физическую смерть. Их души были убиты […] их мыслями, и они были превращены в механизм, который должен был скрыть и заглушить главные человеческие чувства […] на край пропасти привел. И вот берет он и кроит […], и шьет для него роскошные костюмы […] Их циничные требования не имеют человеческих границ […]
В гетто разрешили прийти […] двадцати юношам из Плонска, обессиленным, с глубоко запавшими глазами, избитым […] кнутами, их тела покрывали многочисленные красные шрамы. Их брюки превратились […] в лохмотья, длинные худые […] ноги […] не указывали на то, что когда-то они были частью прежнего человека […] босиком зимой, а другой […] лежал на голых камнях […] Они были так сильно избиты, что были не в состоянии шевелиться […] они думали
[…] Дату выселения официально назначили на 18.XI. Накануне этого дня община собрала людей на общинной площади для того, чтобы обо всем проинформировать и обсудить все подробности предстоящего отъезда и ближайшее будущее […], руководит населением, чтобы окончательно для такой печальной […] расстаться.
В 12 часов дня в последний раз собралось все население, чтобы огромное несчастье, всю боль и все страдания, пережитые каждым, оплакать вместе, чтобы возбужденные чувства, наполнявшие каждое сердце, слились в общую боль. Чтобы полный поток боли превратился в густой сплав, и несмываемый […] создать тому, что разрывает и подавляет сознание, чтобы, насколько возможно, выразить это глубоко, остро и полно.
Стояла тишина, исполненная глубокой серьезности и напряженного молчанья, когда Гурфинкель и Эрлих обратились к пока еще живым жертвам. Оба чувствовали себя слишком малыми для того, чтобы нести весь груз трагической ответственности этого момента.
Они явно […] не доросли до такого сверхобычайного момента. Говорили очень кратко, но эти слова сотрясли души, поток страдания и гнева разливался вокруг людей, и их пылающие жаркие чувства нагревали холодный зимний воздух. Они разъяснили подробности следующего дня. После этого выступал раввин из Красного;20 он призывал толпу к душевной стойкости и внутренней силе, к тому, чтобы держаться всем вместе.
Самым мужественным и проникновенным было последнее выступление даяна из Макова21. Он говорил совершенно открыто и предупреждал об обмане. Нужно быть зрелыми и готовыми к тому, что нас поведут к неизбежной смерти. Покидая свои дома, нужно проститься […] со всеми близкими, с женой, с детьми. Это необходимо, потому что мы отдаем нашу жизнь за веру и с чувством большой еврейской гордости. Из всего того, что касается нас освящающей ориентации, мы должны сделать тот вывод, что это единственное, не имеющее примера в еврейской истории испытание. И мы должны ему соответствовать.
Камни стали мокрыми от наших слез […], ими наполнился воздух, и многие люди со всей ясностью осознали серьезность этого момента, своего рода единственного в жизни, ведь ничего подобного еще никогда не происходило. Каждый чувствовал, что весь его жизненный опыт слишком мал и недостаточен для того, чтобы оценить весь огромный масштаб ответственности этого момента.
В большом напряжении ловили они каждое слово, но им не хватало решительности. Настал час трагической действительности, полный беспокойства и страха. С печалью и возмущением мы должны […] были быть готовы к таинственной гибели, время и место которой от нас скрывали.
Это было достаточно страшно и само по себе. Но у большинства людей не было заметно даже малейших признаков душевной слабости или страха, сохранялись самообладание и покой.
Но до […] героического поступка, как того требовал момент, они не возвысились. […] Люди вернулись в свои жилища, чтобы проститься с самым большим старым другом, которого они в своей жизни имели – с немым, терпеливым, замечательным товарищем, лучшим регулятором нашего скромного мира, с тем, чем был для каждого его дом. Испуганно прощались с лестницами, стенами, обстановкой.
Больше всего сожалели о своей кровати. Собственно, только сейчас и осознали, какое это сокровище, только в последний момент, когда отдали себе отчет в том, что они нас и этого лишат. В последний раз приготовили себе теплую еду и согрели дрожащее тело, застывшее от ужаса и холода. Потом наше внимание привлек рюкзак, символ еврейского изгнания, который кожаными ремнями держится на спине […], чтобы можно было собраться и вместить все нужные в дороге вещи, без которых нельзя обойтись. Немного самых нужных вещей уложили в рюкзак так, чтобы его было удобно нести.
Тяжелое впечатление производила эта сцена, печальная мелодия которой напрягала наши нервы. В один сверток завернули самое необходимое, потом искупали маленьких детей и уложили их спать. И только потом каждый собрался в своем доме, вместе со своими близкими и самыми любимыми людьми. Последние, считаные часы, которые ему остались, сближали и еще теснее связывали его со своей семьей.
Соседского порога не переступали. В душевной близости, в сердечной любви, слившись в полной гармонии, люди тихо жаловались, оплакивали детей и трогательно прижимались друг к другу. В этот час величайшего отчаяния до самого поздна можно было слышать глубокие вздохи, сотрясавшие каждое человеческое существо.