Шесть авторов, десять текстов…
О жизни в гетто, о депортациях, о равнодушной луне, о селекциях на рампе и в бараках, о диктате мишпухи, о неудовлетворенной жажде мщения, о высокотехнологичном превращении людей в трупы, а трупов в пепел. Феноменален и жанровый диапазон – от бытового письма с наказами жене и дочери и комментария к чужой рукописи до летописного свидетельства, публицистического памфлета и подражания пророкам.
Но все рукописи – разные и о разном – как бы впадают в огромное кровавое море, именуемое Аушвиц-Биркенау, и уже не покидают его берегов.
И нет в литературе о Катастрофе других текстов, написанных с такой малой – лишь только руку протянуть! – дистанции от газовен и крематориев. Эти живые свидетельства – центральные и важнейшие.
«Пусть будущее вынесет нам приговор на основании моих записок, и пусть мир увидит в них хотя бы каплю того страшного трагического света смерти, в котором мы жили», – так закончил Залман Градовский свое письмо из ада, свою касибу потомкам.
Письмо до нас чудесным образом дошло и вместе с другими касибами легло в основание этой книги. Но вечная память и тем, чьи рукописи были найдены и выброшены или не были найдены и уже никогда не будут найдены, – их унесла река времен.
Вечная память и тем миллионам евреев, что приняли мученическую смерть и не проронили об этом ни словечка. Тем больший вес ложится на уцелевшие и дошедшие до нас свитки.
Аврома Левите в свое время поразили героические полярники, и перед лицом смерти не выпускавшие карандашей из цепенеющих пальцев и продолжавшие – ради вечности и науки – делать заметки в своих полевых дневниках.
«Все мы, кто умирает тут в полярном ледяном равнодушии народов, забытые миром и жизнью, все же имеем потребность оставить что-то для вечности, если не полноценные документы, то, по крайней мере, обломки того, как мы, живые мертвецы, помнили и чувствовали, думали и говорили. На могилах, где мы лежим, засыпанные заживо, мир танцует дьявольский танец, и наши стоны и крики о помощи затаптывают ногами, когда мы уже задохнемся, нас примутся откапывать; тогда нас уже не будет, только наш пепел, развеянный по семи морям…»
Но Левите предупреждает: его бы покоробило, если этот зов дойдет не по адресу! Если грядущие хамы и фарисеи будут считать своим долгом громко «сожалеть о нас» и бросятся произносить свои пустейшие «надгробные слова», а «милосердные дамы будут вытирать глаза надушенными платочками и скорбеть о нас: ах, несчастные».
И даже Того, кого он обвинил в глухоте и нежелании слышать, он тоже не считает адресатом, хотя и просит Его не дать этим узническим запискам пропасть: «Да будет воля Твоя, не слышащий голос плача, сделай для нас хоть это – сложи слезы наши в кожаный мех Твой. Сохрани эти страницы слез в дорожной суме бытия, и да попадут они в правильные руки и совершат свое исправление».
Он словно предугадал адорновскую максиму («Это варварство – после Аушвица писать стихи», 1949) – и заранее дал на нее возражение.
Да, произошла беспримерная планетарная Катастрофа, как если бы в Землю врезалась комета ненависти и выжгла смертным огнем половину одного небольшого народа. От удара образовался глубочайший кратер, Anus Mundi, земная кора растрескалась, но планета не раскололась.
Да, евреев уничтожали, – но евреев не уничтожили. И долг уцелевших – засвидетельствовать и сохранить память об этой Катастрофе, рассказать о ней так, чтобы именно после Аушвица могли бы возникнуть новые стихи – такие, каких еще не знала поэзия. Такие, в которых, – о чем бы они ни были, хоть о пингвинах в Антарктиде, – уже отразился бы подспудно весь опыт аушвицких газовен, бабиярских рвов и развалин восставшего гетто, под которыми прятались последние, как им самим казалось, оставшиеся на Земле евреи.
И в этом, возможно, главное назначение публикуемых здесь свитков и рассказа об их истории.
Отныне прочесть их сможет каждый желающий. Но их истинный адресат – те самые «правильные руки», еврейские и нееврейские, в которых строки из Ада оживут, обретут свои голоса и по-настоящему заговорят.