Под напев молитв пасхальных
И под звон колоколов
К нам летит весна из дальних,
Из полуденных краев.
В зеленеющем уборе
Млеют темные леса,
Небо блещет, точно море,
Море – точно небеса.
Сосны в бархате зеленом,
И душистая смола
По чешуйчатым колоннам
Янтарями потекла.
И в саду у нас сегодня
Я заметил, что тайком,
Похристосовался ландыш
С белокрылым мотыльком.
1887
Это было давно. Даже очень давно, а между тем до сих пор не могу я вспомнить об этом случае без того, чтобы краска не залила моего лица и слезы не подступили бы к горлу.
Мне было всего десять лет, но мое общественное положение (я был гимназистом первого класса) подымало меня в собственных глазах гораздо выше полутора аршин от земли. Я с презрением смотрел на своих сверстников, не имевших такого почетного звания, презирал реалистов с желтым кантом и презрительно относился к девчонкам одного со мной возраста. Надев светло-серое пальто с серебряными пуговицами, я поставил крест на все, что интересовало и привлекало меня раньше, забросил игры, считая их позорящими мое звание, и если когда и вспоминал о них, то не иначе как о том давно прошедшем времени, когда я «был маленьким». Теперь же я стал большим и должен был заниматься серьезными делами. Я ходил по комнатам с глубокомысленным видом, заложив руки за спину, и насвистывал «чижика», так как, к своему огорчению, не знал более никакого мотива. Прежние свои знакомства постарался прекратить и даже был настолько жесток, что послал своему бывшему другу Сонечке Баташевой записку, сообщив ей, что «между нами все кончено».
Свои симпатии я перенес на Катеньку Подобедову, четырнадцатилетнюю девочку, дочь генерала, нашего дальнего родственника. То обстоятельство, что Катенька разрешила мне бывать в их доме запросто, еще более возвысило меня в собственных глазах, и я каждое утро усиленно натирал себе верхнюю губу керосином, чтобы поскорее выросли усы.
Итак, я уже большой, принят в лучших домах Петербурга, у Подобедовых бываю запросто, чего же еще нужно начинающему жизнь молодому человеку?
Однако для полного счастья мне не хватало еще мундира. Темно-синего мундира с блестящими пуговицами, с высоким воротником, обшитым галунами, и с двумя карманами назади. О, эти карманы! Такие же точно, как у папиного сюртука. Карманы назади! Нет, вы не знаете, что значит иметь карманы назади. Ведь это так гордо, так солидно! Желание иметь мундир не давало мне покоя ни днем, ни ночью. Мундир мне стал необходим, как хлеб, как воздух. Нет, более того…
Уже три месяца я «подъезжал» к родным с намеками насчет мундира. Каждый день за обедом, стараясь казаться спокойным и как бы с огорчением, я говорил, что, «кажется», по новым правилам, все гимназисты обязаны иметь мундир. А когда меня спрашивали: «Ты очень хочешь иметь мундир?» – я невозмутимо отвечал:
– Что ж хотеть-то, велят, так поневоле оденешь.
Однако как бы то ни было, но к Пасхе, к той самой Пасхе, о которой я без слез не могу вспомнить, мне сшили мундир.
О, это был счастливейший день в моей жизни! Как сейчас помню, сколько усилий стоило мне доказать, что он вовсе не узок и не давит мне горла, хотя на самом деле я чувствовал себя в нем как в пеленках и буквально не мог дышать. Но я втягивал в себя воздух, подбирал живот и доказывал всем, что мундир скорее широк, чем узок. Я боялся хоть на один миг выпустить его из своих рук, чтобы не потерять окончательно.
Когда портной ушел, я первым делом осмотрел карманы. Все в порядке, моя «гордость» оказалась на месте. Целый час не хотел снимать с себя своего приобретения и важно ходил из угла в угол, заложа руки за спину и держа два пальца правой руки в драгоценном кармане. Нет, вы посмотрите, сколько солидности!
Я с нетерпением стал ждать того дня, когда, надев свой новый мундир, я пойду самостоятельно, без старших, делать визиты.
А визитов было много. Я даже составил целый список лиц, которым должен буду засвидетельствовать свое почтение, чтобы кого не забыть и не обидеть. Прежде всего к директору гимназии – расписаться в книге, затем к бабушке, папиной маме; оттуда к дедушке, маминому папе; потом к тете Соне, к дяде Вите и, наконец, к Катеньке Подобедовой. Я нарочно оставил визит к Катеньке под конец, хотя они жили на другом углу Невского, чтобы, отделавшись от неприятных служебных визитов, отдохнуть в приятном дамском обществе.
Утром в Светлый праздник я встал ранее обыкновенного и принялся скоблить и чистить свой новый мундир. Не оставив на нем ни одной пылинки, я торжественно приступил к облачению.
Целый час перед большим зеркалом я то снимал, то надевал мундир; двадцать раз перевязывал галстучек и только к одиннадцати часам был настолько прилично одет, что мог со спокойной совестью отправиться с визитами. Наскоро выпив стакан (заметьте, стакан, а не чашку) кофе, я, надушенный цветочным одеколоном, в белых фильдекосовых перчатках, без пальто (Пасха была теплая), преисполненный собственного достоинства, вышел на улицу.
День тянулся возмутительно долго. Везде так страшно задерживали, что только в половине третьего я смог наконец позвонить у подъезда подобедовского дома.
У Подобедовых было много гостей. Нарядные важные дамы, разодетые мужчины во фраках, шитых золотом мундирах, военные, штатские наполняли гостиную. Слышался какой-то гул голосов: шутки, смех, пение, – все сливалось во что-то могучее и неопределенное.
Вид этого большого блестящего общества настолько ошеломил меня, что вместо развязности, с какой я собирался войти в гостиную, я робко остановился в самых дверях и шаркнул ногой, отвешивая общий поклон.
– А, вот и будущий министр пожаловал, – услышал я голос генерала (он всегда меня звал министром), – милости просим, милости просим. Катенька, – закричал он, повернувшись к противоположной двери, – беги скорей, министр пришел!
– Коленька? – послышался из соседней комнаты вопросительный голос Кати. – Пусть идет сюда, я с гостями.
Звук ее голоса придал мне храбрости, и я уже более развязно обошел по очереди всех гостей и, деликатно шаркая ногой, поздравил всех с праздником Воскресения Христова.
Свободен! Робость как рукой сняло. Я важно и гордо переступаю порог маленькой гостиной и отвешиваю общий поклон, грациозно нагибаясь вперед.
– Здравствуйте, Коля, – улыбаясь и протягивая мне руку, встретила меня Катенька, – замучили вас, бедненький. Господа, знакомьтесь, – тоном совсем взрослой добавила она и, прищурив глазки, многозначительно посмотрела на меня: «Вот, мол, как я умею говорить».
Я не знаю, был ли у Катеньки какой-нибудь злой умысел, хотела ли она показать мне, что она уже взрослая, или это у ней случайно так удачно вышло, но я тогда понял эту фразу как вызов и должен был, так или иначе, поддержать честь своего мундира.
Я усиленно заморгал глазами, придумывая какой-нибудь фортель, который мог бы поднять меня в глазах общества. Наконец выход придуман. Я важно прошел из угла в угол по комнате, вынул из знаменитого кармана платок, отер свою лысину, и, сделав страдальческое лицо, протянул: «Фу, уста-а-ал». Затем, повернувшись на каблуке и наклонив вперед весь корпус, что, мне казалось, должно было быть очень красиво, важно подошел к Катеньке и не сел, а прямо упал на стул.
– Сегодня такая прекрасная погода, что…
Но я не мог договорить, так как волосы стали дыбом на моей голове. Я почувствовал под собой что-то влажное и клейкое.
В глазах все пошло кругом: стол, гости, Катенька, – все закружилось и запрыгало передо мною. Кровь прилила к лицу, и я почувствовал, что краснею, краснею, как какой-нибудь приготовишка.
Боже мой, да ведь это я сел на яйцо, которое сам же положил у бабушки в свою «гордость».
«Но почему же яйцо всмятку? Какой дурак на Пасхе варит яйца всмятку?» – злобно думал я, не зная, как вылезти из глупого положения. Однако мое смущение могут заметить. Я взял себя в руки, собрал все свое хладнокровие и постарался согнать краску со своего лица.
Не знаю, что я болтал, какие глупости говорил, желая скрыть свое смущение, ничего не знаю; минуты казались мне часами, я не знал, куда мне деться, и готов был провалиться сквозь землю.
– Ну, будет сидеть-то, идемте играть, – вскочила вдруг Катенька, схватывая меня за рукав. – Коленька, бежим, будьте моим кавалером.
Но Коленька не мог двинуться с места. Коленька прирос к стулу и боялся шевельнуться, чтобы предательское яйцо не потекло на пол. «А вдруг могут подумать, что…» – промелькнула у меня мысль, и кровь снова бросилась мне в голову. Я сидел ни жив ни мертв, чувствуя, что глаза мои наполняются слезами. Язык отказывался повиноваться, руки тряслись.
– Да что с вами? Вы больны? Отчего вы такой красный? – обступили меня девочки.
Спасительная мысль осенила меня. Я скорчил ужасную гримасу, потом заставил себя улыбнуться и чуть слышно прошептал:
– Ничего, пройдет… мурашки забегали. – И я принялся усиленно тереть себе ногу.
– А… мурашки, ну, это бывает, – засмеялись девочки.
– У маленьких, – язвительно добавила Катенька и, не удостоив меня даже взглядом, вышла с подругами из комнаты.
Большего оскорбления нанести мне она не могла.
– У маленьких, дура! – пробурчал я ей вдогонку.
Я остался один. Что делать? Куда бежать? Некуда: с одной стороны слышались голоса старших, с другой – смех девочек. Положение безвыходное. Я посмотрел в зеркало. Сзади на мундире красовалось большое желтое пятно.
«Просочилось, Боже мой, просочилось», – с ужасом думал я.
Однако надо было действовать, каждую минуту могли вернуться девочки, и тогда что? Опять мурашки? Из двух зол надо выбирать меньшее. Если проходить комнату, то уж лучше мимо старших.
Надо только сделать так, чтобы не заметили. Я закрыл обеими руками злополучное пятно назади и со всех ног бросился бежать через гостиную.
– Куда? Куда, министр? – вдруг услышал я голос генерала за собой. – А… ну беги, беги скорее, вторая дверь в конце коридора.
Не отдавая себе отчета, я бежал по коридору.
«Боже мой, просочилось! Боже мой, просочилось! Боже мой, просочилось!» – бессмысленно повторял я в уме одну и ту же фразу.
Я нашел спасительницу в лице кухарки Марфы, на которую налетел по дороге. Услыхав о несчастии и тщательно осмотрев мой костюм, она заявила, что это яйцо и что надо его скорей замыть, а то пятно будет.
– Посиди тут, – добавила она, показывая на умывальную комнату, – а я сейчас замою.
– Марфа, голубушка, – взмолился я, – чтобы барышни не узнали.
– Сиди уж, туда же, чтобы барышни не узнали! – передразнила она меня. – Очень ты нужен. Что ж я, докладывать, что ли, пойду. И без тебя дела много.
Я успокоился.
«Правда, что она, докладывать, что ли, пойдет?» – решил я и без сопротивления дал снять с себя свои форменные брючки и остался ожидать ее в одном мундире. Мундира я не отдал, не желая оставаться в одном белье, и решил, что замыть его можно будет после, когда высохнут брючки.
Я остановился перед зеркалом и невольно залюбовался на себя. В красивом мундире и белых рейтузах я казался себе похожим на Наполеона.
«Как красиво! – подумал я. – Почему это в гимназии не полагается к мундиру белых брюк? Совсем Наполеон».
Я забыл уже о своем несчастии, о том, что нахожусь в умывальной и ожидаю, пока просохнет мой костюм. Я был уже не гимназист, ни больше ни меньше как повелитель французов, император Наполеон. Я стоял перед зеркалом, любуясь на себя, и командовал войсками, принимая самые разнообразные позы. Приход Марфы вернул меня к действительности и решил судьбу одного крупного сражения. Сняв с меня мундир, она лишила меня возможности продолжать завоевания мира, и я волей-неволей должен был снова превратиться в обыкновенного гимназиста.
Как я ни уговаривал Марфу не лишать меня моего последнего украшения, она осталась непреклонна.
– Засохнет, тогда не отмоешь, а ждать, пока «они» высохнут, так тебе же придется два часа в пустой комнате сидеть.
– А если кто придет?
– Очень ты нужен, сиди уж, – сердито проворчала она и ушла, хлопнув дверью.
Вот уже целый час, как я сижу один в умывальной комнате.
Я слышал, как пробило четыре часа, затем пять, а Марфы все нет и нет. Должно быть, забыла или услали куда-нибудь. Несколько раз выходил я на разведки, высовывал свой нос из комнаты и тихонько звал ее: «Марфа, Марфа», – никакого ответа. Все время нахожусь под страхом того, что кто-нибудь войдет и застанет меня здесь. Продумал все мозги, но не могу найти никакого выхода.
Девочки бегают по всему дому и ищут меня. Слава Богу, что не заглянули сюда, хотя на всякий случай я нашел себе место, где спрятаться. Туда не полезут искать. Это шкафчик под умывальником. Вынул ведро и могу там легко поместиться. Слава Богу, что я такой маленький.
Ну, кажется, идет. Слышны шаги по коридору. Да, это ее шаги.
Бросаюсь к двери ей навстречу и в ужасе отскакиваю назад: по коридору своей качающейся походкой идет генерал.
– Спасайся, кто может, – бессмысленно говорю я и бросаюсь в свою засаду.
Хорошо, что я спрятался: он идет сюда. Вдруг увидит! Мое сердце так сильно бьется, что его удары должны быть слышны по всему дому. Беда, услыхал, идет прямо к умывальнику. Сейчас откроет дверцу. Что-то будет?
Но дверца не открылась. Случилось нечто похуже: генерал стал мыться. Читатель, не смейтесь, грешно смеяться над несчастьем ближнего. Вы понимаете? Я сидел, боясь шевельнуться, чтобы не выдать своего присутствия, а сверху на меня лились потоки мыльной воды. Первая струя пришлась мне как раз по макушке, потом потекло по шее, по спине, по груди. А я сидел как дурак. Вместо того чтобы закричать: «Генерал, здесь я, не мойтесь!» – я бессмысленно уставился глазами в темный угол умывального шкафа и думал… о том, каким мылом моется генерал.
«Ах да, ландыш!» – вдруг сообразил я, вспомнив, что утром перед уходом я душился цветочным одеколоном запаха «ландыш».
Генерал вымылся и, что-то насвистывая, вышел из комнаты.
Говорят, что беда никогда не приходит одна. Не успел я вылезти из засады, снять свои сапоги и рубашонку, чтобы хоть немного отжать ее, как в коридоре снова послышались шаги. Но я не обрадовался им так, как в первый раз. Я отлично знал, что это не Марфа, так как ясно различал голоса Катеньки, Лизы Поганкиной, Веры Шугальевой, Вареньки Лилиной и многих других девочек. Их веселый, жизнерадостный смех доносился до меня все ясней и ясней… Сомнения не было: они шли в умывальную. Что делать?
Раздумывать было некогда. Я бросился к умывальнику, но, вспомнив только что принятую ванну, с ужасом отскочил от него. Несчастный, я не сообразил, что промокнуть на мне более ничего не может, так как рубашонку и ту я снял с себя. Но медлить нельзя.
Быстро оглядев всю комнату, я заметил вделанный в стену платяной шкаф (как это я его раньше не видал). Еще секунда, и я, прижавшись в уголке шкафа и закрыв себя висевшими платьями, ожидал того, что пошлет мне злая судьба.
Девочки вошли в комнату.
– Ну, смотрите, вот мое новое платье, – услыхал я голос Катеньки и в тот же момент в шкафу стало светло, как на улице.
Подробностей того, что произошло потом, я не помню. Я помню лишь, что, захватив все, что висело в шкафу, я выбросил на стоявших девочек и, пользуясь их испугом, бросился бежать.
Как я бежал! Ах, как я бежал! Я плохо знал расположение квартиры Подобедовых и потому не отдавал себе отчета в том, куда я бегу.
Когда теперь, много лет спустя, я сижу в синематографе и вижу излюбленную публикой картинку, изображающую бегство какого-нибудь плутишки от своих преследователей, я вспоминаю свой злополучный визит к Подобедовым.
Мои преследователи: все гости во главе с хозяином дома, не зная, что случилось, и ничего не соображая, гонялись за мной по всем комнатам, как за зайцем. Когда я заметил, что некоторые из них побежали мне навстречу, мне ничего более не оставалось, как выскочить в окно, благо квартира была в первом этаже. Ничего не помня и не соображая, мчался я по Невскому, под гоготание и ауканье извозчиков и прохожих. Как я достиг дома, как попал в свою комнату, я не помню. Часа через три, немного придя в себя, я решил, что после такого случая я не имею права остаться жить и должен умереть…
Но я не умер, а на другой день, даже немного успокоенный, писал следующую записку: «Милая Катя, вчера я нечаянно забыл у Вас свой мундир и штанишки. Будьте добры прислать их мне с нашей горничной Машей. Уважающий Вас Коля».