Горько плача и рыдая,
Предстояла в сокрушенье
Матерь Сыну на кресте;
Душу, полную Любови,
Сожаленья, состраданья,
Растерзал ей острый меч.
Как печально, как прискорбно
Ты смотрела, Пресвятая
Богоматерь, на Христа!
Как молилась, как рыдала,
Как терзалась, видя муки
Сына – Бога Твоего!
Кто из нас не возрыдает,
Зря Святую Матерь Бога
В сокрушении таком?
Кто души в слезах не выльет,
Видя, как над Богом Сыном
Безотрадно плачет Мать;
Видя, как за нас Спаситель
Отдает Себя на муку,
На позор, на казнь, на смерть;
Видя, как в тоске последней
Он, хладея, умирая,
Дух Свой Богу предает?
О Святая! Мать Любови!
Влей мне в душу силу скорби,
Чтоб с Тобой я плакать мог!
Дай, чтоб я горел любовью —
Весь проникнут верой сладкой —
К Искупившему меня;
Дай, чтоб в сердце смерть Христову,
И позор Его, и муки
Неизменно я носил;
Чтоб, во дни земной печали,
Под крестом моим утешен
Был любовью ко Христу;
Чтоб кончину мирно встретил,
Чтоб душе моей Спаситель
Славу рая отворил!
1837
В Великую Субботу я не выдержал и убежал. Было уже, наверное, часов семь или восемь вечера, когда я от Ярославского вокзала пешком пришел на Арбат. Трамваи уже не ходили: не полагалось, а автомобилей что-то совсем не помню (это было в 1916 году), и все улицы, по которым я шел, были одной длинной тихой дорогой. Помню Мясницкую с опущенными железными жалюзи на окнах контор и магазинов. Вот часовня Пантелеимона, совсем пустая Никольская, по которой я несусь мимо Синодальной типографии с какими-то зверями на стене, мимо опять же закрытых громадных контор. На Воздвиженке я запыхался, пошел тише и услышал сзади переборы Спасской башни:
«Еще не поздно». Вот и родной Арбат, и шатер Николы Явленного.
Я не знаю, что я больше любил: саму Пасхальную заутреню или тот час, который в церкви предшествует ей, час Пасхальной полунощницы.
На полу ковры, народу много, но не так еще много. Везде видны белые платья, но они еще точно прячутся, не выпячивают себя. Все ставят последние, прощальные свечи перед Плащаницей.
И вот, как-то совсем неожиданно, хор начинает этот, по-моему, самый великий канон церковной службы: «Волною морскою» – «творение», как сказано в богослужебных книгах, «жены некия, Кассии именуемой». Все совсем смолкает, и делается ясно слышным слабый папин голос, читающий слова канона:
– «Господи Боже мой, исходное пение и надгробную Тебе песнь воспою, погребением Твоим жизни моея входы отверзшему».
Я был вознагражден за свою верность грешному городу в эти часы.
Так бесконечно хорошо, когда запели девятую, последнюю песнь. Дальше, я знаю, будет тоже хорошо, но затем все-таки опять пойдут, громыхая, трамваи, будут приезжать визитеры в мундирах и с орденами – все уже будет не то.
Но во время крестного хода вокруг церкви все еще было «то».
«Нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Идут огоньки свечей, церковь на углу Арбата, и попутно видишь, что многие окна высокого дома напротив открыты и видны крестящиеся фигуры. Весь город хочет «чистым сердцем Тебе славити».
В египетских и палестинских монастырях V–VI веков был хороший обычай. Когда начинался Великий пост, монахи уходили на все время Четыредесятницы в пустыню, в разные места, поодиночке и по двое, для полнейшего безмолвия и подвига. А накануне Пасхи все опять собирались. Для них монастырь был уже как бы «мир», и для совершеннейшего подвига им нужно было идти на время в уже совершеннейшую пустыню, чтобы тем радостнее встретить Воскресение в «миру» своего монастыря.
Мне иногда жалко – хотя, конечно, это нелепая мысль, – что монахи наших русских монастырей, живя весь год в «пустыне» своего монастыря, не приходили на эту единственную ночь в город, чтобы вместе со всеми людьми вострепетать «радостью неизреченною и неизглаголанною».
Мир был слишком оставлен.
У Спаса у Евфимия
Звонят колокола.
Причастен светлой схиме я,
Когда весна пришла.
Сквозь зелени веселые
Луга видны давно,
Смотрю на лес и села я
Чрез узкое окно.
Минуло время страдное,
И в путь пора, пора!
Звучит мне весть отрадная
От ночи до утра.
Престали быть мы сирыми,
Опять Христос меж нас, —
Победными стихирами
Гремит воскресный глас.
О братья возлюбленная,
Ведите вы меня
Туда, где обновленная
Чернеется земля.
Ах, небо, небо синее!
Ах, прежняя любовь!
Не доживу до инея,
Лишь там сойдемся вновь!
Сойду не с погребальными
Я песнями во гроб:
С канонами пасхальными
Украсит венчик лоб.
Скрещу я руки радостно,
Взгляну на вешний лес,
И благостно, и сладостно
Скажу: «Христос воскрес!»
1912
На полях черно и плоско,
Вновь я Божий и ничей!
Завтра Пасха, запах воска,
Запах теплых куличей.
Прежде жизнь моя текла так
Светлой сменой точных дней,
А теперь один остаток
Как-то радостно больней.
Ведь зима, весна и лето,
Пасха, пост и Рождество,
Если сможешь вникнуть в это,
В капле малой – Божество.
Пусть и мелко, пусть и глупо,
Пусть мы волею горды,
Но в глотке грибного супа —
Радость той же череды.
Что запомнил сердцем милым,
То забвеньем не позорь.
Слаще нам постом унылым
Сладкий яд весенних зорь.
Будут трепетны и зорки
Бегать пары по росе
И на Красной, Красной горке
Обвенчаются, как все.
Пироги на именины,
Дети, солнце… мирно жить,
Чтобы в доски домовины
Тело милое сложить.
В этой жизни Божья ласка,
Словно вышивка, видна,
А теперь ты, Пасха, Пасха,
Нам осталася одна.
Уж ее не позабудешь,
Как умом ты ни мудри.
Сердце теплое остудишь —
Разогреют звонари.
И поют, светлы, не строги:
Дили-бом, дили-бом-бом!
Ты запутался в дороге?
Так вернись в родимый дом.
1916