Звон колокольный и яйца на блюде
Радостью душу согрели.
Что лучезарней, скажите мне, люди,
Пасхи в апреле?
Травку ласкают лучи, догорая,
С улицы фраз отголоски…
Тихо брожу от крыльца до сарая,
Меряю доски.
В небе, как зарево, внешняя зорька,
Волны пасхального звона…
Вот у соседей заплакал так горько
Звук граммофона,
Вторят ему бесконечно-уныло
Взвизги гармоники с кухни…
Многое было, ах, многое было…
Прошлое, рухни!
Нет, не помогут и яйца на блюде!
Поздно… Лучи догорели…
Что безнадежней, скажите мне, люди,
Пасхи в апреле?
Москва. Пасха, 1910
Ты помнишь? Розовый закат
Ласкал дрожащие листы,
Кидая луч на темный скат
И темные кресты.
Лилось заката торжество,
Смывая боль и тайный грех,
На тельце нежное Того,
Кто распят был за всех.
Закат погас; в последний раз
Блеснуло золото кудрей,
И так светло взглянул на нас
Малютка Назарей.
Мой друг, незнанием томим,
Ты вдаль шагов не устреми:
Там правды нет! Будь вечно с Ним
И с нежными детьми.
И, если сны тебе велят
Идти к «безвестной красоте»,
Ты вспомни безответный взгляд
Ребенка на кресте.
<1911?>
С вербочкою светлошерстой —
Светлошерстая сама —
Меряю Господни версты
И господские дома.
Вербочка! Небесный житель!
– Вместе в небо! – Погоди! —
Так и в землю положите
С вербочкою на груди.
Вербное воскресенье, 1918
Посвящается Е. А. С.
По убогой, запущенной церкви ходит священник.
Кадит и поет: «Хвалите имя Господне,
хвалите рабы Господа»… Поет и кадит,
а рабов-то и нет: в церкви пусто…
В. Розанов
Уже с середины поста у отца Петра, по обыкновению, стало создаваться предпраздничное настроение. Самый пост становился отцу Петру все ближе и дороже. Он не только привыкал к строгому воздержанию, но находил в нем особенную прелесть и сладость. Пост усугублял радость ожидания. И часто отец Петр думал: «А некоторые не любят поста. Бог с ними, но я не понимаю: зачем они умаляют радость праздника? В пост как-то углубляешься в мысли о Христе, об Его уничижении, об Его терпении и страстях. В пост страдаешь вместе со Христом, а потом в Воскресении вместе с Ним воскресаешь».
И отец Петр простаивал долгие, покаянные службы, довольствовался супом с грибами и чаем с медом, с улыбкой смотрел, как все ниже и ниже падают снежные сугробы, как по утрам покрываются они глянцевитым ледяным слоем, который серебристыми брызгами горит на великолепном – веселом и вместе меланхолическом – солнышке.
«А вот здесь и не тает», – говорил про себя отец Петр, когда, проходя из церкви после исповеди, видел близ узкой, извилистой тропинки доску или клок соломы, под которыми снег не таял и стоял маленьким, но задорным бугорком.
Отец Петр перебрасывал доску или солому на другое место и радовался, когда, проходя по узкой, извилистой тропинке на другой день, уже не видел задорного бугорка.
– Быстро тает. Скоро Пасха.
И чем дальше шло время, тем напряженнее становилось у отца Петра чувство ожидания праздника. Он чувствовал, будто сердце у него ширится и растет в груди. С половины шестой недели начались уже и приготовления к празднику. В церкви очищались от пыли иконы, киоты, мылись стены и пол, наводился блеск на золотые вещи, на сосуды, приготовлялись лампадки и фонари для иллюминации, пересматривалась ризница, псаломщик в церковной школе устраивал спевки к празднику. Готовили концерт «Да воскреснет Бог». Псаломщик назначал спевки по вечерам около шести часов. Часов в деревне было немного, а те, какие были, показывали время по-разному. Поэтому некоторые дисканты и альты приходили в школу около четырех часов и раньше. Кроме певчих к школе собирались любители пения, и около школы всегда толпился народ. От этого казалось, что праздник совсем близко, что его уже вышли встречать. Школьный сторож Трофимыч чувствовал себя на спевках чем-то вроде героя и виновника торжества, с важностью генерала ходил по школе, зачем-то передвигал парты, делал сердитые замечания шаловливым дискантам и жарко-прежарко топил печку, ни под каким видом не позволяя зажигать ламп:
– Нынче керосин-то дорог.
Пели с восковыми свечами. И это пение в полутьме большой классной комнаты с темными силуэтами слушателей по углам и с красными, дрожащими бликами по стенам от горящих дров в печке придавало спевкам отпечаток чего-то необычного, с одной стороны, торжественного, важного, с другой – спешного, торопливого, экстренного.
Отец Петр любил заходить на собрания в школе после вечерен, и необычная обстановка спевок еще более усиливала предпраздничность его настроения:
«Скоро Пасха».
Со Страстной недели начались приготовления и в самом доме отца Петра. Здесь тоже чистили, мыли, скоблили, рубили. Все в доме было в движении, все шумело, суетилось, воскрикивало, восклицало, скрипело, стучало, звенело. В доме отца Петра приготовления велись совсем не так, как в церкви или на спевках, без торжественности и без внутренней сосредоточенности. Здесь, наоборот, все было нервно и иногда вздорно и смешно. И тем не менее, когда отец Петр видел, как кухарка, растрепанная, грязная и сердитая, моя квашню и посуду, безлошадно плескала воду направо и налево и глухо ворчала что-то себе под нос по адресу матушки, – отец Петр и в этом ворчании кухарки слышал одно:
«Скоро Пасха».
Сегодня Страстная Суббота. Последний день… Пасха завтра… Во время обедни за пением «Воскресни, Боже» переменили облачение на престоле, на жертвеннике, на всех аналоях. Вместо темного надели все белое, сверкающее.
Раскрыли ярко вычищенные подсвечники и паникадила с вставленными в них высокими белыми, с позолотой свечами. В церкви сразу стало как-то непривычно бело, светло и чисто. После обедни благочестивые женщины еще раз вымыли пол, украсили иконы и подсвечники розовыми и белыми цветами; староста со сторожем расставили по иконостасу и по аркам лампадки с маслом так, что они образовывали вензеля «Х.В.» и целые фразы: «Радуйтеся, людие! И паки реку: радуйтеся!», «Несть зде, но воста» и т. д. В семь часов отец Петр положил начало чтению Деяний, потом пришел домой, немного закусил, выпил два стакана чаю и, чтоб подкрепиться силами к служению праздничной утрени, прилег отдохнуть, распорядившись непременно разбудить его к половине одиннадцатого.
Отец Петр сильно устал от службы и от поста на Страстной неделе. Предыдущую ночь он совсем не спал. Утреню служили около часу ночи. Спать хотелось, но как-то странно было спать в необычайный, таинственный вечер пред Пасхальной заутреней. Тем не менее отец Петр прилег. Усталость чувствовалась во всех членах. Все тело как будто каменело, но в груди было так много жизни и острого, горячего чувства праздничной радости, что отец Петр долго ворочался с боку на бок, как это бывает при нервной взвинченности во время бессонницы. Но как бы то ни было, усталость превозмогла напор чувств, и отец Петр забылся.
И каково же было его смятение, его ужас и страх, когда он, проснувшись, увидел, что часы показывают… половину второго.
«Боже мой! – растерялся отец Петр. – Полночь давно прошла… Что же это такое! Как случилось?.. Не разбудили… Не разбудили… Как это так? Как это… Но где же все?»
Отец Петр в замешательстве метался по комнате, хватался то за одно, то за другое, брал не то, что было нужно, путался, задевал за стулья, уронил лампу, разбил стекло у часов.
– Боже мой! Ничего не найдешь… Да где же все? Уехали в другое село? Боже! Что такое? Кто здесь? Кто здесь? – вскрикивал отец Петр.
Кое-как ему удалось набросить на себя рясу, и он с взъерошенными волосами, горячий, потный, стремглав бросился на улицу. Но едва он вышел за калитку двора, как в онемении остановился.
– Что это?
На площади вокруг церкви было совершенно темно и пусто. Ни в одном окне не было видно ни огонька. Не было слышно ни звука. Это совсем не так, как в пасхальную ночь. Тогда церковь и изнутри и снаружи горит сотнями огней. Тогда гул голосов на площади несется далеко за реку и эхом отдается где-то там в горах. А это? Боже!..
Отец Петр не мог двинуться с места. Взгляд его упал на деревню. И тут все было как обычно. Ночь как ночь. Самая обыкновенная ночь. В крестьянских избах темно. Вокруг ничто не зашелохнет. Слышно, как работает на реке водяная мельница.
– Работают! – ужаснулся отец Петр. – В такой день работают!.. – И он почти прокричал: – Не понимаю! Ничего не понимаю.
На крик отца Петра отозвалась где-то на деревне собака. На чьем-то дворе звякнуло ведро, и послышался голос:
– Да тпру, стой!.. Тпру…
Ничего похожего на пасхальную ночь.
Отец Петр в недоумении бросился опять к себе в дом. Везде тишина. Но в столовой накрыт стол. Белоснежная скатерть блестит. На ней кулич, сыр, яйца, ветчина, все, как нужно для Пасхи. На всем в доме чистота и праздничность.
– Нет… Пасха, Пасха… Но как же так? Что же церковь?..
Отец Петр опрометью направился к церкви. Подошел к двери, взялся за скобку – заперта. Посмотрел на сторожку – темно.
– Это все сторож… Прохорыч, – решил почему-то отец Петр, – это он проспал. Он. Потому так это все и… Потому…
Отец Петр подбежал к сторожке и беспощадно застучал по подоконнику:
– Прохорыч! Прохорыч! Проспал! Заутреню проспал!.. Скорее!..
Ответа не было.
– Прохорыч! – еще громче кричал отец Петр и еще громче стучал кулаком по подоконнику.
Окно отворилось, но высунулась из него голова не Прохорыча, а кого-то другого, бритого и похожего на швейцара.
– Какой Прохорыч? Что такое? Пожар? Где пожар? – спрашивала голова. – А? Что?
– Да проспали заутреню, – горячился отец Петр, – звони скорее… Скорее!.. Понял, что ли? Сегодня Пасха… К заутрене скорее… Ну?
Голова несколько мгновений в недоумении помолчала, потом сощурила заспанные глаза, внимательно и подозрительно окинула взором фигуру отца Петра и наконец заговорила:
– Заутреня? Пасха?.. Гм… Чудно!.. Какая такая заутреня?
– О Господи Боже мой, – волновался отец Петр, – он еще не понимает! Да ведь нынче же Пасха, Пасха… Сейчас заутреню нужно… Пасхальную заутреню…
Голова опять промычала «гм», опять подозрительным взглядом окинула отца Петра и, изобразив гримасу удивления и досады на лице, промолвила:
– Я сейчас к вам выйду.
Через несколько минут пред отцом Петром стоял человек, одетый в какую-то форменную одежду и похожий не то на швейцара, не то на английского кучера.
– Простите, – начал он, – я вас совсем не могу понять. Прежде всего, скажите, пожалуйста, – кто вы?
– Как – «кто»? – почти с плачем отвечал отец Петр. – Я здешний священник! Священник здешний! И сегодня Пасха. Нужно служить, но я проспал, и все проспали… Что же вы молчите? Господи! Я тоже ничего не понимаю.
– А я начинаю понимать, – с расстановкой произнес человек в форме. – Вы, очевидно, слишком много занимались своими делами или еще что-нибудь такое и упустили из виду, что теперь не существует ни Пасхи, ни заутрени, ничего такого…
У отца Петра зашевелились волосы на голове. Он стоял и широко раскрытыми, неподвижными глазами смотрел на человека в форме.
– Вот, присядьте, прошу вас, – предложил сторож. – Здесь у меня скамейка. Вы очень слабы. Или – если угодно – я провожу вас до дому?
– Куда проводить? До какого до дому? – простонал отец Петр. – Я хочу служить. Пасха, Пасха сегодня. Сегодня Великий праздник…
– Ах, да нет же! – раздражаясь уже, проговорил человек в форме. – Я же вам говорю, что теперь упразднены все праздники.
И вдруг словно молния прорезала мысль отца Петра. Он вспомнил, как недавно, совсем, кажется ему, недавно кто-то говорил, что у нас слишком много праздников, что храмы, попы и церковные школы – это только один вред для народа, что службы и пост – это только доходная статья для духовенства и т. д. и т. д. Вспомнил отец Петр и о том, как раз один мужик, когда отец Петр говорил ему о необходимости говения и исповеди и пользе бодрствования душою, дерзко и нетерпеливо сказал ему:
– А плевать бы я хотел на все это. Какая там еще душа? Брюхо – вот это я понимаю. Да вот разве еще кулак.
А остальное? Да, по мне, вы свои церкви хоть запечатайте совсем. И не почешусь.
Отец Петр понял все и тихо уже, робким и убитым тоном спросил:
– Значит, запечатана?
– Да. Запечатана… То есть не то чтобы совсем запечатана… Иногда отпираем. Для посетителей. Интересуются некоторые, как это там было раньше.
Отец Петр улыбнулся неестественной, болезненной улыбкой.
– Как музей? – спросил он, глядя исподлобья.
– Вот-вот. Как музей. Именно…
– Пустите меня! – тихо и просительно проговорил отец Петр, и в тоне его голоса слышалась невероятная скорбь, гнетущая тоска и вместе огненное желание быть в церкви, видеть святой алтарь, а также и боязнь, что человек в форме не пустит его в церковь. Ведь теперь все зависит уже от него.
Человек в форме с состраданием посмотрел на отца Петра и проговорил:
– У нас вход бывает открыт только два раза в неделю от двенадцати до трех. Вот пожалуйте во вторник. А теперь уже и поздно.
– Но ведь нынче же Пасха, Пасха! Как же во вторник! – прокричал отец Петр. – А как вы пускаете? За плату?
– Пятнадцать копеек с персоны.
– Послушайте! – схватил отец Петр сторожа за руку. – Я вам заплачу пятнадцать рублей. Мало? Я вам отдам все, что у меня есть. Но пустите меня сейчас. Сейчас!
Сторож постоял с минуту в нерешительности.
– Ну уж что с вами делать! – решил он наконец.
Когда сторож, запасшись фонарем, отпер знакомый отцу Петру замок знакомой ему тяжелой, обитой железом и скрипучей двери, им овладела нервная дрожь.
– Господи, спаси и помилуй! Господи!
Сторож смотрел на отца Петра с удивлением.
Отперли и вторую дверь, и отец Петр очутился в церкви.
Чем-то непривычным и жутким пахнуло на отца Петра. По-видимому, все в церкви было как и раньше. Осталось все прежнее. Да. Прежнее, прежнее. Вот прежние иконы. Те самые, пред которыми отец Петр отслужил столько Литургий, отпел столько молебнов и акафистов, пред которыми ставил свечи и кадил ладаном. И сколько глаз устремлялось, бывало, к этим иконам, сколько пред ними было пролито слез, и горестных, и радостных, и благодарных!.. Те самые иконы… Тогдашние… И все тогдашнее… И Плащаница здесь, у стены. И панихидный столик… И этот ореховый киот с иконой Пантелеймона. Да все, все… Но как все это посиротело, как одиноко все и уныло. Подсвечники покосились и – да, да – покрылись ржавчиной. Вот видно даже при фонаре. Резьба искрошилась и то там, то здесь валяется на полу. Под ногами даже трещит. Отец Петр поднял веночек с потускневшей позолотой. Но куда его? Он был там, наверху киота. Отец Петр бережно положил веночек на окно. Руку его сейчас же опутала густая, липкая паутина. Батюшка пошел дальше. Под ногами хрустела резьба и трещали стекла. Должно быть, были разбиты окна. Отец Петр взглянул вверх. По арке были расставлены стаканчики. Можно было разобрать вензеля.
«Боже мой! – обрадовался отец Петр. – Как тогда!»
Но многие стаканчики выпали и с застывшим маслом валялись на полу.
«Какое запустение! – подумал отец Петр. – Хоть бы убрали…» Ходя по церкви из угла в угол, отец Петр с нежностью, с чисто материнской ласковостью дотрагивался то до одной вещи, то до другой, прижимал к себе, подолгу держал в руках, целовал и крестился.
Пришли на клирос. Все было по-прежнему. Вот столик, за которым читали Шестопсалмие, часы и прочее. Вот место, где всегда стоял бас Никанорыч. Шкапик с книгами. И книги все те же… Апостол, Часослов…
«Боже мой! – пугался отец Петр. – Ужели это я? Я, отец Петр, здешний священник? И ужели это та церковь, где я служил? Боже мой!..»
Отец Петр прошел на амвон. Все по-старому. Обратился к западным дверям и долго стоял неподвижно.
«Это Пасха? – думал он. – А бывало? А? Сколько радостных, оживленных лиц видно было с этого амвона! Какой чувствовался религиозный подъем! Праздничные одежды, бывало… Свечи в руках…»
– Мир все-ем! – протянул отец Петр, и голос у него оборвался. Лицо перекосила судорога.
«Можно ли больше надругаться над верующей душой? – подумал он. – Поистине зол и мстителен сатана. Где пасхальные цветы? Где огни пасхальные? Где радость? Где восторг? Где ликующие гимны? О-о!..»
Отец Петр отыскал в шкапе Цветную Триодь и открыл ее на первых страницах. Сторож поставил фонарь в сторону, а сам присел на сундук в углу и задремал. Отец Петр попробовал читать по Триоди, но было темно.
«Нет ли где здесь свечи? На клиросе всегда были свечи…» Действительно, тут же на окне оказался желтый огарок, твердый, как гвоздь.
Отец Петр подошел к фонарю и приложил огарок к огню.
Огарок затрещал, и отец Петр радостно улыбнулся. Он всегда любил этот треск свечи ранними утрами, когда он еще до рассвета приходил в церковь и сам зажигал первую свечу. Он и вообще любил свечу, именно желтую, восковую, такую пахучую. Любил ее запах, ее скромный и пугливый огонек, любил он молиться со свечой. Она как будто зажигала что-то в душе, как будто говорила ей что-то. Она сама была как будто что-то живое и нежное. Отец Петр долгим, любовным взглядом посмотрел на свечу и поднес ее к Триоди.
Им опять овладела нервная дрожь.
Какие слова! Как все это близко! Как дорого!
«Об часе утреннем параекклисиарх… вшед во храм, вжигает свещи вся, и кандила: устрояет же сосуды два со углем горящим, и влагает в них фимиама много благовоннаго… яко да исполнится церковь вся благовония. Также настоятель… со иереи и диаконы облачатся в весь светлейший сан».
И дальше:
«Сей день егоже сотвори Господь, возрадуемся…»
Знакомые, любимые, священные страницы! Помнит отец Петр, как, еще будучи учеником духовного училища, любил он Великим постом заглядывать в эти заветные страницы и как тогда еще святые и торжественные слова наполняли его благоговейным трепетом.
Отец Петр медленным шепотом читал страницу за страницей:
«Очистим чувствия и узрим… Христа блистающа… Да празднует же мир – Христос бо воста… Веселие вечное».
– Вечное! – остановился отец Петр и продолжал читать дальше:
«…из гроба Красное правды нам возсия Солнце… О другини! Приидите вонями помажем тело живоносное… Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь: се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя, в тебе благословящая Христа вовеки!»
– Вовеки… Вовеки… – повторял отец Петр.
В глазах у него зарябило. И дышащие радостью слова священных песен, и восковые капли на листах Триоди, и какой-то особенный, ни с чем не сравнимый запах от церковных кожаных книг – все это казалось отцу Петру до того сродным, во всем этом было так много души отца Петра, а также души его отца, деда, прадеда, души дьячка Ивана Кузьмича и всех его предков, души церковного старосты, церковного сторожа, здесь было так много подлинной, живой души каждого русского мужика, всего русского народа, что взять все это и куда-то запереть, взять Цветную Триодь и не дать возможности держать ее в Пасхальную заутреню пред радостными, возбужденными лицами певчих, не капать на ее листы воском, не петь по ним веселыми, играющими напевами сладостных песней – да это… это невозможно? Это просто невероятно! Это значит взять душу у отца Петра, у Ивана Кузьмича, у всех мужиков, у всего народа и совершить над этою душою, живою и не думающею умирать, совершить какое-то тяжкое и гнусное преступление… Нет! Это невозможно. И не может быть сомнения, что вот нынче же, сейчас, в эту же ночь запоют по старым, закапанным страницам Триоди, оживят эти страницы, а также жизнью наполнят и все вокруг… Это несомненно.
Но отец Петр оглянулся назад, увидел грязь и пустоту церкви, услышал храп сторожа в темном углу, и стремительный поток его радужных мыслей разом оборвался. Он посмотрел на книгу, горько усмехнулся, оглянулся на сторожа и робко, стыдливо как-то спросил:
– А послушайте… Господин!.. Послушайте… Можно здесь немного попеть?.. Я потихоньку бы… А?
Совсем было заснувший сторож приподнялся на локте, посмотрел вокруг, увидел, что ничего особенного не произо шло, и пробормотал:
– Ладно… Пожалуйста…
Отец Петр торопливым шагом на цыпочках подошел к ризничному шкапу и отворил его. Двери на ржавых петлях заскрипели незнакомым, режущим звуком. Отец Петр брал то одну ризу, то другую…
– Вот, вот она… Пасхальная, – произнес он и, благословив белую, отсыревшую ризу, облачился.
Торопливо и осторожно, куда-то спеша и чего-то опасаясь, прошел он в алтарь. Стал пред престолом и неуверенным, дрожащим от волнения голосом возгласил:
– Слава святой… и неразделимой Троице… – И сам же запел: – Ами-инь.
И затем продолжал:
– Христос воскресе из ме-ертвых, смертию смерть попра-ав…
Голос отца Петра звучал в пустой, заброшенной церкви глухо и странно. И в звуках этого одинокого голоса пустота и заброшенность церкви сказывались как-то резче, больнее и несноснее.
– И сущим во гробе-ех…
Но здесь голос отца Петра опять оборвался. Он бессильно опустился пред престолом на колена, положил на него свою голову и громко и безудержно зарыдал.
– Господи, Господи! – говорил он между рыданиями. – Великий Боже! За что такое наказание? За что мука такая? Ужас, ужас! Господи! Лучше возьми меня от этого кошмара. Возьми к Себе, Господи! Возьми к Себе. Или пошли, Господи, людям веру. Пошли любовь. Утверди, Господи, веру их. Растопи лед их сердец. Воскресни, Господи, в душах наших. Соедини нас во имя Твое. Господи! Помоги неверию нашему. Или… возьми… возьми меня к Себе… Не дай мне видеть этого страшного позора… Возьми…
Отец Петр рыдал все громче. Все его тело судорожно вздрагивало. Он чувствовал, что облачение престола стало мокро от его слез. Но слезам как будто не было конца.
– Господи! Возьми, возьми меня к Себе…
– Батюшка, а батюшка! – раздалось вдруг над ухом отца Петра. – Да батюшка! Господи, заспался что-то…
Батюшка! К утрене пора! В Новоселках благовестят уже. И у нас все готово. Батюшка!
Отец Петр вскочил со своей постели встрепанный, раскрасневшийся от волнения, потный.
Несколько секунд он, как пораженный громом, стоял неподвижно напротив церковного сторожа Прохорыча и не говорил ни слова.
Потом он порывисто перекрестился раз и другой. Оглянулся кругом, внимательно осмотрел Прохорыча и вдруг засмеялся веселым, радостным смехом.
– Так это, значит, сон! – вскричал он. – Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Господи!
Он обернулся к иконам и опять перекрестился.
– Али сон худой приснился, батюшка? – спросил недоумевающий Прохорыч.
– И не говори! Такой худой сон… – отвечал отец Петр и побежал умываться. – Значит, сон, сон, – повторял он одно и то же, – слава Богу. Но какой же это был ужас! Какой ужас! Господи, благодарю Тебя! Это был сон… Да, конечно. Как же могло быть иначе? Разве это возможно в действительности? Безусловно нет. Это просто нелепо. Это совершенно невозможно. Этого никогда не может быть. Да. Да. Не может быть.
Отец Петр выглянул на площадь. Церковь была вся в огне и поднималась к небу, как одна колоссальная свеча. Вокруг церкви копошился и гудел народ. Собирались жечь смоляные бочки.
– Конечно, конечно, – торопливо говорил отец Петр, – ничего того не может быть. Не может быть. Такой праздник… Не может быть…
Когда отец Петр, одевшись, вышел на улицу, на него тепло и ласково пахнул весенний ветер. Слышался запах прелой земли и распускающихся почек. В мягком и влажном воздухе плавными, но упругими волнами колебались звуки торжественного, чистого благовеста в соседних селах.
– Как хорошо! – вырвалось у отца Петра. – Что может сравниться с этой ночью?
Войдя в церковь, отец Петр увидел горящие вензеля, алтарь, сияющий огнями и цветами. Изображение Воскресения все было увито цветами, белыми, розовыми, и казалось, что это Христос идет по цветам в саду Иосифа Аримафейского, чтобы сказать Магдалине и прочим: «Радуйтеся».
Отец Петр начал службу с особым подъемом чувства, с каким-то необычным трепетанием в груди. Он пред своими глазами видел все то, чего так беспомощно искал в кошмарном сне. Радость его была беспредельна и слышалась в каждом звуке его голоса, виделась в каждом его движении. Ответным аккордом эта радость отца Петра поднималась с глуби сердец богомольцев.
Когда после пения пред закрытыми дверями отец Петр вошел в искрящуюся огнями, наряженную цветами, блистающую церковь и до пафоса напряженным голосом возгласил: «Христос воскресе!» – религиозное возбуждение народной массы достигло апогея.
– Воистину, воистину воскресе! – гудела и ревела она. – Воистину!..
И в этом «воистину» было что-то стихийное, здесь выражалось что-то непобедимое, как всякая стихия, чтото вечное, неподлежащее умиранию. В этом стихийном «воистину» выливалось все лучшее, что есть в человеке, все подлинно человеческое и свыше человеческое. Здесь духовное, Божественное начало в человеке как бы облекалось плотью и костьми, принимало конкретные формы и становилось очевидным, осязаемым, реальным…
– Воистину!
– Христос воскресе! – еще и еще возглашал отец Петр под аккомпанемент ликующего пения.
В ответ ему еще и еще несся стихийный гул, заглушавший и голос отца Петра, и пение всего хора:
– Воистину, воистину!..
А отец Петр в этом гуле слышал свое собственное:
– Не может быть… Не может быть…
И он служил с такой силой чувства, с такой любовью ко Христу Воскресшему и с таким огнем священного воодушевления, как, казалось ему, никогда раньше.
– Как хорошо-то, батюшка, как хорошо, – прошептал сторож Прохорыч, подавая отцу Петру в конце заутрени тресвечник, – как в раю… И солнце играет…
В глазах старика стояли слезы.
И отец Петр не удержался и заплакал. Но не теми слезами тоски и отчаяния, которыми он так недавно, казалось, плакал пред этим же престолом, а слезами детской радости и чистого восторга.
1909