Американскому медицинскому образованию была нужна революция. Когда в 1893 г. при Университете Хопкинса наконец открылась школа медицины, большинство американских образовательных медицинских учреждений не имели никаких связей ни с госпиталями, ни с университетами, жалованье преподавателей зависело от вносимой студентами платы, а студенты, как правило, оканчивали курс, ни разу не подойдя к настоящему больному. Уэлч нисколько не преувеличивал, когда говорил, что ни одна американская школа медицины «не требует от абитуриента знаний, хотя бы приближающихся к тем, которые необходимы для поступления в респектабельный колледж… В некоторых школах даже не требуют никаких справок о предыдущем образовании».
Напротив, в «Хопкинсе» труд профессорско-преподавательского состава оплачивался непосредственно из бюджета университета, а поступающие должны были не только иметь за плечами колледж, но и бегло говорить по-французски и по-немецки, а также обладать базовыми научными знаниями. Словом, требования были такими жесткими, что Уэлч и Ослер опасались, как бы их учебное заведение не утратило привлекательность в глазах потенциальных студентов.
Но студенты шли. Буквально толпами. Мотивированные и самостоятельно выбравшие свой путь, они шли в школу, где студенты не просто слушают и конспектируют лекции. Они шли в больничные палаты, обследовали пациентов, ставили диагнозы, выслушивали хрипы и крепитацию в пораженных легких, ощупывали каменистую, чужеродную плотность опухолей. Они проводили вскрытия и выполняли лабораторные эксперименты, они изучали и исследовали — исследовали органы с помощью скальпеля, исследовали нервы и мышцы, воздействуя на них электрическим током, исследовали мельчайшие организмы и ткани под микроскопом.
Но не только студенты и преподаватели «Хопкинса» жаждали реформ. Потребность в них ощущалась уже много десятилетий. Руководители нескольких школ медицины — в особенности Воган в Мичигане, Уильям Пеппер в Пенсильванском университете, Уильям Каунсилмен (ассистент Уэлча до 1892 г.) в Гарварде — и многие другие ученые из Северо-Западного университета, нью-йоркского Колледжа врачей и хирургов, Тулейнского университета придерживались тех же ценностей, что и Уэлч, причем столь же страстно. Американская медицинская ассоциация с самого начала поддержала реформу: врачам тоже требовалась лучшая подготовка, и подтверждением тому служили тысячи уезжавших учиться в Европу.
Но в большинстве других школ медицины мало что поменялось, да и в Гарварде, Пенсильванском университете и других приличных заведениях изменения внедрялись только после нешуточной борьбы, ожесточенных арьергардных боев, в которые ввязывались противники реформ — преподаватели. Уильям Пеппер настолько удачно поставил дело в Пенсильвании, что «Хопкинс» нередко уводил у него преподавателей, но и после 16 лет ожесточенного противоборства Пеппер говорил не о достижениях, а о «долгих и болезненных спорах и противоречиях».
Несмотря на то, что положение дел в других медицинских школах улучшалось, между ними и «Хопкинсом» все равно оставалась пропасть. Харви Кушинг получил образование в Гарварде и переехал в Балтимор, чтобы стать ассистентом Холстеда. Жизнь в Бостоне не готовила его к столь разительной перемене. Кушинг нашел «Хопкинс» «странным». Он вспоминал: «Разговоры шли о патологии и бактериологии, в которых я понимал так мало, что в первые несколько месяцев мне приходилось не спать ночами, рассматривая образцы тканей и вооружившись немецким учебником».
«Хопкинс» оказал влияние не только на медицину. Спустя полвека после его открытия из 1000 человек, упомянутых в биографическом справочнике «Американские ученые» за 1926 г., 243 были выпускниками «Хопкинса». Вторым шел Гарвард — со 190 выпускниками. Даже выпускник Гарварда Чарльз Элиот признавал, что Гарвардская школа «начинала слабеть» и вернулась к процветанию, лишь «последовав примеру "Джонса Хопкинса"». По словам Элиота, «то, что было верно для Гарварда, было верно и для любого другого университета страны».
Но главным достижением «Хопкинса» все же стала медицина. Уже в 1900 г. Уэлч замечал, что «в Бостонском городском госпитале, прикрепленном к Гарвардскому университету, работают только выпускники "Хопкинса", и руководители госпиталя не хотят брать выпускников других школ». В 1913 г. один европеец признал, что научные исследования в Соединенных Штатах вполне могут соперничать с европейскими, но особо выделил «одного человека — Франклина Молла из Университета Джонса Хопкинса». Из четырех первых американских нобелевских лауреатов по физиологии и медицине трое были выпускниками «Хопкинса», а четвертый учился в Европе.
Влияние «Хопкинса» на лечебное дело было столь же велико. Выпускники Хопкинса, как и выпускники других школ медицины, в основном становились практикующими врачами. Спустя 35 лет после открытия медицинской школы более 10% всех ее выпускников были не просто преподавателями, а профессорами — и на смену им подрастали новые выпускники. Многие из этих людей преобразили другие медицинские школы и медицинские факультеты других университетов: Каунсилмен и Кушинг в Гарварде, Уильям Маккаллум в Колумбийском университете, Юджин Опи в Вашингтонском университете, Милтон Винтерниц в Йеле, Джордж Уипл (впоследствии нобелевский лауреат) в Рочестере.
У Говарда Келли были свои странности — например, глубокая религиозность. Он даже проповедовал нравственность уличным проституткам, а один из студентов говорил о нем так: «Единственное, что его интересовало в отношении студентов, — смогут ли они спастись». Однако он совершил революцию в гинекологии и заложил основы рентгенотерапии. Никто не повлиял на уход за пациентами сильнее, чем Уильям Холстед: он заставил хирургов носить резиновые перчатки и настаивал, что каждое свое действие хирург должен сначала хорошенько обдумать. Он настолько неукоснительно придерживался этого правила, что Уильям Мэйо однажды пошутил: все больные успеют выздороветь, пока Холстед делает одну операцию. Но всерьез братья Мэйо — руководители известнейшей клиники Мэйо, сыновья ее основателя — не раз говорили, что находятся в неоплатном долгу перед Холстедом. И это касалось практически всей американской хирургии: из 72 хирургов, проходивших резидентуру у Холстеда, 53 сами стали профессорами.
Между тем Генри Джеймс описывал госпиталь Хопкинса как «средоточие боли», где, несмотря на это, невозможно не думать «об изящной поэзии… и высокой красоте прикладной науки». Он увидел его таким: «Суровые закономерности в своей академической и организованной холодности становятся нежной симфонией в белых тонах… Всем этим неслышным концертом врачи дирижируют с подлинной нежностью».
За всем этим неслышным концертом стоял Уэлч, бессменный импресарио. В первом десятилетии XX в. именно Уэлч цементировал весь американский медицинский истеблишмент. Его обаятельнейшая личность была в центре информационного обмена в научной медицине. Вернее, он сам и стал этим центром. Будучи основателем и главным редактором Journal of Experimental Medicine, первого и самого влиятельного американского научного журнала, Уэлч сам читал все поступившие в редакцию статьи, поэтому был в курсе всех многообещающих новых идей и поддерживал связи со всеми молодыми учеными страны.
Он стал фигурой общенационального масштаба — сначала в своей профессии, затем в науке, а затем и в «большом мире», где он исполнял обязанности президента или председателя 19 научных организаций, в том числе Американской медицинской ассоциации, Американской ассоциации передовой науки и Национальной академии наук. Президент Стэнфордского университета Рэй Уилбур не льстил и не преувеличивал, когда в 1911 г. писал Уэлчу: «Не обратиться к вам за информацией по поводу лучших кандидатур на замещение вакантных должностей в нашей школе медицины — значит пойти против всех лучших прецедентов в истории американского медицинского образования». Как сказал один из коллег Уэлча, «он мог преобразить жизнь человека простым щелчком пальцев».
Однако Уэлч пользовался своим влиянием не только для того, чтобы устраивать достойных людей на работу, и не только для политического лоббирования (взять, к примеру, отмену закона о запрете вивисекции, исключавшего опыты над животными и, следовательно, всякий прогресс медицины). Это были пустяки по сравнению с тем, как оно помогало ему в двух других областях.
Одна из этих областей — завершение реформы всего медицинского образования. Пример «Хопкинса» побуждал лучшие школы медицины перестраиваться как можно быстрее. Но слишком многие руководители оставались совершенно безучастными к опыту «Хопкинса», даже не помышляя о реформировании. Но очень скоро они получили суровый урок.
Второй задачей Уэлча было распределение денежного потока — десятков миллионов долларов, отпущенных на лабораторные исследования.
В Европе медицинские исследования поддерживались за счет государственных субсидий, университетских грантов и пожертвований состоятельных жертвователей. В Соединенных Штатах ни государство, ни образовательные учреждения, ни филантропы не желали выделять столько средств. В тот год, когда была открыта школа медицины при Университете Джонса Хопкинса, американские теологические школы получили пожертвований на 18 миллионов долларов, а школам медицины было пожертвовано около 500 тысяч. Такая разница в финансировании и сама структура образования прекрасно объясняли, почему Европа достигла такого впечатляющего прогресса в медицинской науке.
А прогресс этот был поразителен: в конце XIX — начале XX в. медицина переживала свой золотой век, такого расцвета она не достигала никогда, ни до, ни после. Путь к прогрессу открыла микробная теория. Ученые наконец-то решились пойти по этому пути.
В 1880 г. Пастер, когда-то заметивший, что «случай благоприятствует пытливому уму», пытался доказать свое открытие: он считал, будто выделил возбудителя куриной холеры. Он ввел взвесь бактерий здоровым курам, и они, как и следовало ожидать, погибли. Но тут вмешался случай. Одну культуру вирулентных бактерий он отложил на несколько дней, но потом вспомнил о ней и использовал на следующей партии кур. Они выжили. Больше того, те же куры выжили, когда им были введены в высшей степени вирулентные бактерии. Воспользовавшись идеей Дженнера, Пастер попытался ослабить — «аттенуировать», как он это называл, — культуры бактерий, а затем применял ослабленные бактерии для иммунизации птиц против смертоносных бацилл. Пастер добился успеха.
Он начал применять тот же метод и в отношении возбудителей других инфекций. Опыты с ослабленными возбудителями сибирской язвы проводились и раньше, но Пастер действовал решительно и публично. В присутствии газетных репортеров и правительственных чиновников он иммунизировал крупный рогатый скот, а потом вводил ему вирулентные бактерии сибирской язвы. Иммунизированные животные выживали, а контрольные погибали. Три года спустя во Франции вакцинировали против сибирской язвы 3,3 миллиона овец и 438 тысяч коров. Кроме того, Пастеру удалось спасти мальчика, которого покусала бешеная собака, благодаря инъекциям, содержавшим возраставшее количество патогена. В следующем, 1886 г. на деньги специально учрежденного фонда был создан Институт Пастера. Практически сразу же после этого правительство Германии профинансировало создание исследовательского института для Коха и нескольких других выдающихся ученых. Подобные институты были открыты в России, Японии и Британии.
Тем временем важнейшей задачей общественного здравоохранения были меры по снижению заболеваемости холерой и брюшным тифом. В Германии Рихард Пфайффер, лучший ученик Коха, и Вильгельм Колле иммунизировали двоих добровольцев взвесью бацилл брюшного тифа, убитых нагреванием. В Британии Алмрот Райт усовершенствовал этот подход и создал вакцину против брюшного тифа.
Все эти успехи помогали предотвратить инфекционную болезнь. Но пока ни один врач не мог излечить умиравшего от нее пациента. Это положение и надо было изменить.
Одной из наиболее смертоносных детских инфекций всегда была дифтерия. Больные, как правило, задыхаются, так как в горле образуются пленки, перекрывающие дыхательные пути. В Испании эту болезнь называли garrotillo — «маленькая удавка».
В 1884 г. немецкий ученый Фридрих Лёффлер выделил дифтерийную бациллу из горла нескольких больных, вырастил ее на специальной среде (ее до сих пор называют средой Лёффлера и используют для выращивания бактерий, выделенных у пациентов с подозрением на инфекционную болезнь) и начал проводить исследования на животных, продолжавшиеся несколько лет. На основании полученных результатов Лёффлер предположил, что убивают не сами бактерии, а токсин, яд, который они выделяют.
В 1889 г. сотрудники Пастера Эмиль Ру и Александр Йерсен вырастили в бульоне культуры дифтерийных бактерий и с помощью сжатого воздуха продавили его через пористый фарфоровый фильтр. (Этот фильтр был изобретен Чарльзом Чемберлендом, физиком, работавшим в Институте Пастера, и сыграл в исследовании чрезвычайно важную роль, хотя послужил всего лишь инструментом.) Ни одна бактерия, ни одна твердая частица не могли преодолеть этот фильтр — только жидкость. И эта жидкость оказалась смертоносной. Таким образом, было доказано, что при дифтерии убивает растворимый токсин.
А между тем американский физиолог Генри Сьюэлл из Мичиганского университета изучал змеиный яд, который по химическому составу напоминал многие бактериальные токсины. В 1887 г. он привил голубей против яда гремучей змеи.
Если можно иммунизировать голубей, значит, можно и людей. Так же, как в случае с холерой, французские и немецкие ученые наперегонки, опираясь на опыт Сьюэлла и достижения друг друга, принялись исследовать дифтерию и столбняк. В декабре 1890 г. сотрудники Коха Эмиль Беринг, который позже получил Нобелевскую премию, и Китасато Сибасабуро показали, что сыворотка (жидкость, которая остается после удаления из крови всех твердых частиц), извлеченная из иммунизированного животного и введенная животному другого вида, делает его невосприимчивым к заболеванию.
Эта статья потрясла научный мир. Борьба с дифтерией шла в лабораториях с невиданной доселе интенсивностью. Сразу после Рождества 1891 г. в Берлине была предпринята первая попытка вылечить человека от дифтерии. Она увенчалась успехом.
Ученые не просто открыли способ предотвратить болезнь. Они нашли метод вылечить болезнь. Это было первое лекарство.
Работа продолжалась в течение нескольких следующих лет. В 1894 г. Эмиль Ру из Института Пастера выступил на Международном гигиеническом конгрессе в Будапеште с докладом, в котором подводились итоги экспериментов с дифтерийным антитоксином.
В зале присутствовали величайшие ученые того времени — каждый со своими научными заслугами. Когда Ру закончил выступление, эти почтенные люди устроили ему оглушительную овацию, громко выражая свое восхищение и подбрасывая вверх шляпы. Затем выступил Уэлч, доложивший о работах американцев, которые подтверждали выводы французов и немцев. Каждый участник конгресса вернулся домой с флаконом драгоценной жидкости.
В своей речи, произнесенной на следующем заседании Ассоциации американских врачей (она была создана для содействия развитию научной медицины), Уэлч сказал: «Открытие лечебной сыворотки целиком и полностью является результатом лабораторных исследований. Это открытие никоим образом нельзя считать случайным. Можно проследить все шаги, которые привели к нему, и каждый шаг был предпринят с определенной целью, для решения определенной проблемы. Эти работы и вытекающие из них открытия знаменуют новую эпоху в истории медицины».
Это не было объявлением войны — это была победная реляция. Научная медицина создала технологии, позволяющие предупреждать и лечить болезни, которые прежде убивали множество людей — жестоко, беспощадно.
Уильям Парк, превративший лабораторию муниципального департамента здравоохранения Нью-Йорка в первоклассное научно-исследовательское учреждение. Его неукоснительная научная дисциплина в сочетании с более творческим темпераментом Анны Уильямс (ниже) привели к поразительным достижениям, включая разработку дифтерийного антитоксина, который и сегодня применяют в медицине. Национальная академия наук надеялась, что Парк и Уильямс смогут создать сыворотку или вакцину против гриппа.
Анна Вессель Уильямс была, вероятно, самой известной женщиной-бактериологом в мире. Она никогда не была замужем: по ее словам, лучше «недовольство», чем «счастье, купленное ценой невежества». Она сомневалась: «Стоит ли прилагать усилия и заводить друзей, если неизвестно, что делать с ними дальше». С самого раннего возраста она мечтала куда-нибудь уехать: «По-моему, другим детям редко приходили в голову такие дикие мечты».
Если французские и немецкие ученые открыли и выделили антитоксин, то американцы — Уильям Парк, руководитель лабораторного отдела департамента здравоохранения Нью-Йорка, и Анна Уильямс, его заместитель и один из ведущих бактериологов страны (а вероятно, и мира), — преобразовали это открытие так, что оно стало доступным любому врачу в развитых странах. Они казались странной парой: он — человек оригинального и творческого ума, но весьма уравновешенный и даже, пожалуй, флегматичный, превосходный организатор, обожающий порядок и точность; она — необузданная, дерзкая, любопытная, способная разобрать каждое новое изобретение по косточкам, чтобы понять, как оно работает. Но эти двое идеально дополняли друг друга.
В 1894 г. они открыли способ сделать токсин в 500 раз мощнее того, которым пользовались европейские ученые. Токсин с такой повышенной летальностью был куда более эффективным стимулятором выработки антитоксина — и вдесятеро более дешевым. После этого Парк разделил изготовление антитоксина на этапы, выполнить которые было под силу любому лаборанту, а не только ученому. Часть лаборатории, по сути, превратилась в фабрику по производству антитоксина. Вскоре эта «фабрика» стала самым эффективным и самым надежным производителем самого дешевого антитоксина в мире. Противодифтерийную сыворотку и сегодня делают по той же схеме и теми же методами.
В Нью-Йорке лаборатория распространяла антитоксин бесплатно, а в других городах продавала. На заработанные деньги Парк субсидировал фундаментальные исследования и превратил городские лаборатории в лучшие американские исследовательские учреждения того времени. Годовые отчеты лаборатории Парка очень скоро, согласно мнению одного историка медицины, превратились в «данные, которыми мог бы гордиться любой научный институт в мире».
Антитоксин внезапно стал доступным во всем мире. Летальность от дифтерии быстро снизилась на две трети, а американские врачи начали творить чудеса. Но это было только первое чудо — а их ожидалось множество.
* * *
Именно тогда, когда этот антитоксин получил широкое распространение, Фредерику Гейтсу, умному и любознательному баптистскому священнику, который обладал даром видеть благоприятные возможности и был помощником Джона Рокфеллера, попал в руки медицинский учебник, написанный Уильямом Ослером, — «Принципы и практика медицины». Этот учебник выдержал множество изданий и пользовался большой популярностью как среди врачей, так и среди образованных пациентов. Ослер проследил эволюцию медицинских идей, исследовал природу противоречий и, что самое главное, признал неуверенность и невежество многих врачей.
Гейтс начал работать с Рокфеллером как советник по филантропическим проектам, но его задачи не ограничивались только распределением пожертвований. Он организовал несколько коммерческих предприятий Рокфеллера: так, ему удалось обеспечить прибыль 50 миллионов долларов от вложения средств в железорудные месторождения в Миннесоте. Сам Рокфеллер пользовался услугами врача-гомеопата, и Гейтс решил ознакомиться с «библией гомеопатии» — книгой Самуэля Ганемана, основателя гомеопатии, под названием «Органон врачебного искусства». Прочитав ее, Гейтс заключил, что Ганеман «похоже, был, мягко выражаясь, не вполне в своем уме».
Книга Ослера произвела на Гейтса совершенно иное впечатление, так как в ней был налицо парадокс. Во-первых, книга показывала, что у медицинской науки огромнейшие перспективы. Но, во-вторых, она не скрывала, что до их воплощения в жизнь еще далеко. «Мне стало ясно, что у медицины едва ли есть надежда превратиться в науку, — говорил Гейтс, — если не найдутся знающие люди, готовые посвятить себя неустанным трудам и исследованиям, получающие достойную оплату и независимые от практики… Это была величайшая возможность многое дать миру, и мистер Рокфеллер стал бы в этом первопроходцем».
Тем временем Джон Рокфеллер–младший успел побеседовать об идее финансирования медицинских исследований с двумя выдающимися врачами — Эмметтом Холтом и Кристианом Гертером, бывшими студентами Уэлча. Оба горячо поддержали идею.
2 января 1901 г. в Чикаго умер от скарлатины внук Рокфеллера-старшего Джон Рокфеллер-Маккормик, внук знаменитого изобретателя Сайруса Маккормика.
В том же году был организован Рокфеллеровский институт медицинских исследований. Это изменило все.
Уэлч отклонил предложение возглавить новый институт, но взял на себя все хлопоты по началу его работы, заседая и в совете попечителей, и в совете научных директоров. В научный совет вошли также Холт и Гертер, старый приятель Уэлча Митчелл Прадден и Теобальд Смит из Гарварда. Смит, один из ведущих бактериологов мира, был первым кандидатом Уэлча на пост директора, но он отказался, объяснив, что изучает в основном болезни животных (например, он разработал вакцину для предупреждения чумы свиней), а на эту должность, по его мнению, больше подходил тот, кто занимается человеческими заболеваниями. Поэтому Уэлч предложил на должность директора Саймона Флекснера, который ранее оставил Университет Хопкинса и занял престижную профессорскую кафедру в медицинской школе Пенсильванского университета. (От предложения Корнеллского университета, где ему обещали 8 тысяч долларов, Флекснер отказался, но согласился стать профессором в Пенсильвании за 5 тысяч.) Однако назначение Флекснера вызвало споры, и на заседании, где он был утвержден директором, один из профессоров заметил, что принять еврея как профессора — это еще не значит принять его как человека. Этот противник назначения Флекснера ежедневно препирался с другими преподавателями по поводу деловых и личных качеств кандидата…
Словом, Флекснер принял предложение Уэлча, восприняв новую работу как повышение. Но запуск работы института целиком и полностью оставался под жестким контролем Уэлча. И в этом, как вспоминал Флекснер, Уэлч «отказывался от любой помощи, даже организационной. Каждую деталь он проверял лично, каждое письмо писал сам, от руки».
Европейские исследовательские институты либо занимались инфекционными болезнями, либо давали полную свободу таким ученым, как Пастер, Кох и Эрлих. Институт Рокфеллера рассматривал всю медицину в целом как поле своей деятельности: и действительно, с самого начала его ученые исследовали инфекционные болезни, но вместе с тем заложили основу хирургических методов пересадки органов, установили связь между вирусами и раком, а также разработали метод хранения крови.
Поначалу институт предоставлял ученым скромные гранты для исследований на стороне, но в 1903 г. у него появилась собственная лаборатория, а в 1910 г. — и собственная больница. И тогда Флекснер по-настоящему взял дело в свои руки.
У Флекснера был грубоватый характер — этот отпечаток оставила на нем улица. В семье еврейских иммигрантов в Луисвилле (Кентукки) он рос белой вороной. Старшие и младшие братья Саймона блестяще учились в школе, а он не доучился даже в шестом классе. Подростка, замкнутого и водившегося с дурной компанией, выгнал с работы даже его родной дядя, который взял его в свое фотоателье на должность «подай-принеси». Потом Флекснер устроился разнорабочим в магазин тканей, но его владелец оказался мошенником и сбежал из города, спасаясь от ареста. Потом Саймона уволили из аптеки. Отец устроил ему экскурсию в местную тюрьму, чтобы напугать и принудить к послушанию, и попытался устроить его учеником к водопроводчику, но водопроводчик отказался — его уже предупредили, чтобы он «ни в коем случае не связывался с Саймоном Флекснером».
В 19 лет Флекснеру удалось устроиться на работу к другому аптекарю — мыть флаконы. В аптеке был микроскоп, но аптекарь запретил Флекснеру к нему притрагиваться. Запрет не помог. Флекснер ненавидел диктат, но еще больше он ненавидел скуку. То, что он увидел под микроскопом, скучным ему не показалось.
Микроскоп включил его голову. Флекснер был буквально зачарован — и успехи не заставили себя ждать. За один год он одолел двухгодичный курс Луисвилльского фармацевтического колледжа, заработав при этом золотую медаль. Окончив колледж, он стал работать у своего старшего брата Джейкоба, тоже аптекаря. У Джейкоба, естественно, был микроскоп, но теперь Саймон мог спокойно им пользоваться. А по вечерам он посещал занятия в школе медицины. Позже Флекснер вспоминал: «Я никогда в жизни не осматривал больных. Я не слышал ни стука сердца, ни легочных хрипов».
Тем не менее он получил степень доктора медицины. Младший брат Флекснера, Абрахам, окончил Университет Хопкинса, и Саймон отправил Уэлчу кое-какие результаты своих микроскопических наблюдений. Очень скоро Саймон уже и сам учился в медицинской школе «Хопкинса».
Уэлч благоволил ему, хотя они были абсолютными противоположностями. Флекснер был маленький и жилистый, похожий на сушеного гнома, а назвать его очаровательным можно было только при немалой фантазии. Ему не хватало уверенности в себе, и он признавался: «Я недоучка во всех сферах науки. В моих знаниях есть огромные пробелы». Для того, чтобы их заполнить, он читал. «Читал он как ел», — вспоминал его брат Абрахам. Он пожирал книги — все без разбора, от английской литературы до сочинений Гексли и Дарвина. Он понимал, что должен, обязан учиться. Неуверенность в себе так никогда и не покинула его окончательно. Он упоминал «бессонные ночи и дни, переполненные тревогой», «сводившую с ума нервозность», которая не давала ему «ни минуты душевного покоя».
Но другие прекрасно видели его незаурядные возможности. Уэлч направил его на стажировку в Германию, и через четыре года Флекснер стал профессором патологической анатомии в «Хопкинсе». Он часто выезжал «в поле»: в шахтерский городок — изучать менингит, на Филиппины — изучать дизентерию, в Гонконг — изучать чуму. Нобелевский лауреат Фрэнсис Пейтон Роус называл научные статьи Флекснера «музеем на бумаге, но музеем, живущим бурной жизнью; экспериментировать он умел так же хорошо, как и описывать».
Уличная грубоватость Флекснера оставалась с ним до конца дней, но острые углы все же несколько сгладились со временем. Он женился на женщине, которая и сама была весьма необычной: она даже сумела пленить Бертрана Рассела (в ее бумагах нашли 60 писем от него). Ее сестра была одной из основательниц колледжа Брин-Мар в Пенсильвании. Близким другом Флекснера стал знаменитый юрист Лернед Хэнд. А на Рокфеллеровском институте остался отпечаток его личности.
Ральф Уолдо Эмерсон однажды сказал, что организация — это как бы «удлиненная тень одного-единственного человека». Институт Рокфеллера, пожалуй, и вправду был «удлиненной тенью» Саймона Флекснера. Рэймонд Фосдик, ставший впоследствии президентом фонда Рокфеллера, говорил о «стальной точности» его ума: «Разум Флекснера был как луч прожектора, который он мог направить куда хотел, на любой ставший перед ним вопрос». Один ученый института говорил, что своей логикой, «острой, как лезвие ножа», Флекснер «далеко превосходил большинство людей».
Уэлч придал «Хопкинсу» уют и некоторую монастырскую келейность, создал атмосферу душевной теплоты и близости, а Рокфеллеровский институт, напротив, был резким, угловатым, холодным. Когда иммунизированные лошади, которым делали массивные кровопускания для приготовления сыворотки, уже не могли приносить пользу, Флекснер даже не рассматривал возможность отпустить их на вольный выпас: у них было два пути — либо отправиться на бойню, либо «истечь кровью до смерти во имя науки», то есть ради сыворотки. С такой же легкостью расставался Флекснер и с людьми, избавляя институт от тех, кого называл «неоригинальными»: делал он это сразу, как только у него складывалось мнение. Самым страшным местом в институте был кабинет Флекснера. Он мог быть жестоким, и некоторые выдающиеся ученые его просто боялись. Даже на похоронах Флекснера один нобелевский лауреат так и сказал: «Для доктора Флекснера люди были ничто, главное — успехи института».
Он искал внимания прессы и стремился завоевать авторитет в научном сообществе. Его собственные работы часто вызывали споры. Вскоре после открытия института разразилась настоящая эпидемия менингита на востоке Соединенных Штатов. В борьбе с болезнью было перепробовано все, самые отчаянные меры. Одни врачи пытались использовать противодифтерийную сыворотку, а другие, у которых просто опускались руки, прибегали к дедовскому методу — кровопусканию. В Университете Хопкинса Харви Кушинг пытался шприцом отсасывать гной из спинномозгового канала.
В Рокфеллеровском институте эпидемию менингита восприняли как личный вызов. Рокфеллер и Гейтс ждали результатов. Флекснер горел желанием получить эти результаты.
Десятью годами ранее Уильям Парк, усовершенствовавший дифтерийный антитоксин, создал сыворотку против менингококков. В ходе лабораторных тестов эта сыворотка работала, но при введении ее больным людям эффекта не было. Теперь два немца создали подобную сыворотку, но начали вводить ее непосредственно в спинномозговой канал, а не внутривенно или внутримышечно. Без лечения летальность при менингите достигала 80%. Из 102 пациентов, которым ввели немецкую сыворотку, умерли 67%: это был обнадеживающий, хотя и не слишком статистически значимый результат.
Чутье подсказывало Флекснеру, что путь верен. Он повторил немецкий эксперимент и получил летальность 75%. Но он был упрям и не стал отказываться от продолжения, а приступил к долгой серии экспериментов — он работал и в лаборатории, стараясь увеличить эффективность сыворотки, и «живьем», ставя опыты на обезьянах в поисках наилучшего способа введения. Через три года новый метод был найден: сначала ввести иглу в спинномозговой канал — под твердую мозговую оболочку — и отсосать оттуда шприцем 50 мл спинномозговой жидкости, а затем ввести 30 мл сыворотки. (Если сначала не извлечь некоторый объем спинномозговой жидкости, то введение сыворотки может привести к повышению внутричерепного давления и параличу.) Идея сработала. После введения сыворотки 712 больным летальность снизилась до 31,4%.
Врачи из Бостона, Сан-Франциско, Нэшвилла и других городов в один голос подтвердили этот эффект. Отзыв был единодушным: «Благодаря новому методу введения сыворотки все практикующие врачи страны получили превосходные результаты».
Не все, однако, признали заслуги Флекснера. Позднее в своем учебнике бактериологии Парк намекал, что вклад Флекснера в разработку сыворотки был не так уж и велик. Разъяренный Флекснер явился в лабораторию Парка: последовал разговор, окончившийся скандалом и взаимными оскорблениями. Впоследствии споры между ними возникали неоднократно, и об одном из них даже пронюхала пресса.
В конечном итоге Флекснеру удалось снизить до 18% смертность среди больных, инфицированных менингококком — главной причиной бактериального менингита. Согласно недавнему исследованию The New England Journal of Medicine, на сегодня в Массачусетской больнице общего профиля, одном из лучших лечебных учреждений мира, где есть самые современные антибиотики, летальность при менингите составляет около 25%.
Флекснер и его институт стали знаменитыми. Флекснеру понравилась слава, и он захотел большего. Его чувства разделяли и Гейтс, и Рокфеллер. В первое десятилетие существования института, когда кто бы то ни было стоял на пороге захватывающего открытия, Флекснер неизменно оказывался рядом. Его постоянное внимание — и это очевидно — как бы подхлестывало ученых добиваться результатов, и он побуждал их публиковать статьи, отправляя им записки приблизительно такого содержания: «Поскольку французские и бельгийские материалы появляются один за другим, я очень рекомендую вам поторопиться с публикацией ваших результатов, в связи с чем прошу вас незамедлительно прийти ко мне».
Саймон Флекснер смог снизить смертность при бактериальном менингите до 18% — без анти- биотиков. В наши дни, когда антибиотики давно открыты, смертность при этом заболевании составляет 25%.
Это давление исходило не только от Флекснера. Такая была атмосфера — он просто воплощал ее собой. На одном из обедов в 1914 г. Гейтс заявил: «Кто не испытывает это страстное желание быть полезным всему огромному миру? Открытия, сделанные в институте, достигли дебрей Африки, где приносят пользу… Вы объявляете об открытии. До наступления ночи весть о нем уже облетит мир. Через месяц его будут преподавать во всех медицинских школах земного шара».
Рекламная машина заработала. Респектабельные ученые высмеивали институт, как говорил один из них (сам проработавший там какое-то время), «за вечную шумиху по поводу какого-нибудь пустяка, который старались выдать за гениальное открытие», — просто потому, что «руководству хотелось рекламы».
И все же Флекснер умел смотреть на вещи широко. В его собственных работах было то, чего недоставало Уэлчу: Флекснер был способен ставить серьезные, всеобъемлющие вопросы, облекая их в такую форму, которая помогала найти ответы. Если же он считал ученого «оригинальным» и видел в нем достояние института, то такому ученому он оказывал щедрую и мощную поддержку. Так случилось с будущими нобелевскими лауреатами Алексисом Каррелем и Карлом Ландштейнером, чьи работы были признаны очень рано. Впрочем, Флекснер давал свободу и оказывал поддержку также и молодым ученым, которые еще не успели сделать себе имя. Фрэнсис Пейтон Роус, который окончил «Хопкинс», получил Нобелевскую премию за открытие, что вирусы могут стать причиной рака. К этому открытию он пришел еще в 1911 г. Но Нобелевская премия была присуждена ему только в 1966 г. Поначалу научное сообщество подтрунивало над Роусом: прошло несколько десятилетий, прежде чем результат был подтвержден, а затем признан. Но Флекснер всегда был на стороне Роуса. Томас Риверс, выпускник «Хопкинса», работавший в Институте Рокфеллера и определивший разницу между вирусами и бактериями, вспоминал: «Я не отрицаю, что Флекснер был жестким, я не говорю, что он не мог быть злым — мог, уж поверьте, — но он был и очень отзывчивым».
Даже в официальном докладе совету научных директоров Флекснер, думая, вероятно, о Роусе или, может быть, о Поле Льюисе, невероятно талантливом молодом ученом, работавшем под его собственным началом, заявил: «Самые способные люди чаще всего бывают неуверенными в себе и склонными к самоуничижению. Очень часто их надо подбадривать, чтобы они поверили в себя». Когда другой ученый, в которого Флекснер верил, захотел сменить поле деятельности, Флекснер сказал ему: «Для того, чтобы найти свой новый путь, вам понадобится два года. И до этого я ничего не буду от вас требовать».
И, наконец, Флекснер верил в открытость. Он всячески приветствовал несогласие, ждал трений и взаимодействия — ему очень хотелось, чтобы институт был живым. Столовая была для Флекснера так же важна, как и лаборатория. Именно в обеденном зале коллеги, работавшие в разных областях, могли встретиться и обменяться идеями. «Роус, Жак Леб, Каррель были превосходными собеседниками», — вспоминал Майкл Хайдельбергер, тогда еще молодой ассистент. И хотя Роус и Каррель впоследствии стали нобелевскими лауреатами, самые интересные идеи в застольных беседах выдавал все же Леб. «Это были поистине замечательные посиделки. Они по-настоящему воодушевляли».
Самое интересное, правда, происходило по пятницам: в непринужденной обстановке ученые представляли свои самые свежие результаты, а коллеги комментировали, предлагали свои варианты экспериментов, добавляли условия. Это было весьма волнующе и походило на священнодействие, хотя некоторые сотрудники — например, Карл Ландштейнер, еще один будущий нобелевский лауреат, — практически никогда не говорили на этих встречах о своих работах. Флекснер активно искал индивидуалистов, которые больше нигде не приживались, будь то одинокие волки или примадонны. Важна была разнородность коллектива. Флекснер, по словам Роуса, сделал из института «организм, а не организацию».
Влияние Флекснера, как и влияние Уэлча, не ограничивалось его собственной работой — тем, что он лично делал в рамках лаборатории или даже в рамках всего Рокфеллеровского института.
Еще до того, как институт обзавелся громкой репутацией, американская медицинская наука успела достичь мирового уровня. В 1908 г. в Вашингтоне прошел Международный конгресс по туберкулезу. Из Германии приехал Роберт Кох, великий и могущественный, готовый выносить суждения и раздавать указания.
На заседании секции патологической анатомии и бактериологии, где председательствовал Уэлч, Парк зачитал статью, в которой утверждалось: «Сегодня абсолютно неопровержимым фактом можно считать, что многие дети заразились смертельным генерализованным туберкулезом в результате употребления зараженного бациллами коровьего молока». Кох настаивал, что Парк неправ: по его мнению, не было никаких доказательств в пользу того, что туберкулез может передаваться от крупного рогатого скота человеку. Поднялся Теобальд Смит и поддержал Парка. В зале развернулась оживленная дискуссия. Но решение конгресса было единодушным: спустя несколько дней была принята резолюция, призывавшая к профилактическим мерам по поводу распространения туберкулеза с коровьим молоком. Кох огрызнулся: «Джентльмены, вы можете принимать сколько угодно резолюций, но нас рассудят потомки».
Один из участников по этому поводу заметил: «Доктор Кох изолировал туберкулезную палочку; сегодня наука "изолировала" доктора Коха».
Наука недемократична. Научные вопросы не решаются голосованием. Но это голосование ознаменовало наступление эпохи американской медицины. Это, конечно, не было заслугой одного только Университета Джонса Хопкинса. Ни Парк, ни Смит не учились и не преподавали там, но и Университет Хопкинса, и Рокфеллеровский институт стали еще двумя опорами американской медицины, которая наконец-то получила истинное право претендовать на научное лидерство.