Книга: Время обнимать
Назад: Капитанская дочка. Муся
Дальше: Вешние воды. Виктор

ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО

Елена

Мама с юности страстно хотела сына с именем Филимон, то есть нежный и любящий.

— Понимаешь, дочь моя, не Филипп или Федор, а именно Филимон, — добродушно посмеивался папа, протирая очки в тонкой золотой оправе.

Очки папе очень шли, как и профессия врача, и фамилия Чудинов. Чудинов Сергей Александрович, заведующий и одновременно единственный терапевт маленькой старомодной больнички на окраине Саратова.

— О Волга!.. колыбель моя! — нараспев цитировал папа, хотя и не был особенным поклонником Некрасова. — О юность бедная моя! Прости меня, смирился я!

Он и родился в Саратове, в небогатой дворянской семье Чудиновых, где скромное поместье и пара прибрежных лугов никак не могли достойно обеспечить пятерых подрастающих детей. Но все-таки отец их, Александр Петрович Чудинов, благодаря воспитанию в скромности и трудолюбии, сумел удачно выдать замуж двух старших дочерей. Младшая Аглая к великому горю всей семьи умерла от дифтерии, не достигнув и пятнадцати лет. Из двух сыновей — старшего, Ивана Александровича, отец оставил управляющим и наследником поместья, а Сергея, как самого способного, отправил на учебу в Петербургскую военно-медицинскую академию. Сергей Александрович любил повторять, что отдельно благодарен медлительности и бюрократии царского правительства, поскольку вопрос об открытии Саратовского университета, и в первую очередь медицинского факультета, решался долгие годы. Только в 1909-м появилось наконец временное здание, а окончательно достроили два центральных корпуса в 1913 году, когда дипломированный терапевт Чудинов уже трудился на благо людей. А иначе не видать бы ему ни столицы, ни своей дорогой и единственной Ариши. Да, из академии папа привез не только диплом с отличием, но и невесту, Ариадну Павловну, окончившую в том же образовательном учреждении курс акушерок, специально со­зданный для женщин. Ариадна Павловна тоже была дворянского сословия, но рано осиротела, поэтому воспитывалась сначала в Смольном институте, а уж оттуда перешла на курс акушерок. Предложение руки и сердца она приняла благосклонно, но сдержанно, как и положено воспитаннице Смольного, что не помешало ей стать добрейшей, заботливой и восторженной женой, над чем Сергей Александрович часто посмеивался, но Аришеньку свою несомненно обожал.

Все родительские рассказы Лена слышала так часто, что могла среди ночи повторить и про бедную Аглаю, и про акушерские курсы и особенно про долгожданного Филимона, который после пяти лет ожиданий, страстных приготовлений и долгих мучительных родов оказался не прекрасным пухлым ангелом, а маленькой сморщенной девочкой. Да, моя дорогая, вот такая вышла незадача! Но девочка после долгих обсуждений и споров все-таки получила греческое имя, красивое редкое имя Елена, что означало светлая или сияющая. Бедная мама не знала, что через полвека в России будет не продохнуть от Ленок и Алёнок всех видов и мастей.

Возможно, папа Сергей уже родился романтиком, но влияние революционного Петербурга тоже не могло не сказаться, поэтому перемены и новую власть он принял с большим воодушевлением. В отличие от брата Ивана, уехавшего в Берлин после разорения крестьянами отцовского имения. Папа даже вступил в партию большевиков и активно участвовал в медосмотрах рабочих местного завода «Сотрудник», ставшего впоследствии знаменитым предприятием «Серп и Молот». Он же ввел в городе обязательный осмотр беременных и прививки младенцев от оспы. Мама работала акушеркой в родильной палате. С детства бесконечно аккуратная и добросовестная, Ариадна Павловна принимала каждого младенца как немыслимое несказанное чудо природы и не знала большего горя, чем потеря ребенка в родах, что все-таки случалось иногда — как от безграмотности отдельных женщин, поздно приехавших в больницу, так и от несовершенства самой тогдашней медицины. Свою единственную дочь Ариша любила так трепетно и болезненно, что даже ночью вздрагивала при каждом вздохе или всхлипе ненаглядной Леночки, что уж говорить о простудах и летних поносах! Тем более душой ее владела горькая тайна — из-за рано проявившейся у Сережи сахарной болезни других детей им не суждено было иметь. Можно не рассказывать, как обожали Ариадну Павловну ее роженицы, молились за доброту и терпение, даже называли иногда новорожденных дочек чудным барским именем.

Как и многие уважаемые граждане Саратова Чудиновы жили на улице Республики, в 1935 году переименованной в проспект Кирова. Улицу когда-то осваивали немцы-колонисты, она так и называлась до революции Немецкая и славилась элегантным, перестроенным в нео­готическом стиле зданием Саратовский консерватории. Дома на Немецкой улице тоже были замечательные, добротные, в три-четыре этажа, и семья доктора Чудинова занимала целый второй этаж в старом уютном здании с лепниной на потолках, но, правда, без горячей воды. Поэтому детство в Леночкиных воспоминаниях навсегда осталось связанным с холодным горшком, прилипающим к попе, и большой дымящейся кастрюлей на печке. Зато благодаря близости консерватории мама не переставала мечтать, как Леночка вырастет и будет учиться музыке прямо рядом с домом, причем обязательно на арфе. Слава богу, папа строил совсем другие планы. Чудиновы жили дружно, много работали, по выходным обязательно пекли кулебяку с рисом и крутыми яйцами, но центральной темой их жизни, их радостью и гордостью была и оставалась единственная дочь Елена.

Можно сколько угодно подшучивать над безумными в своей любви родителями, можно утверждать, что любой ребенок в глазах мамы, а тем более бабушки, является талантом и гением, но Леночка росла выдающейся девочкой даже при самом строгом и объективном взгляде. В четыре года она научилась читать, а в шесть уже сочиняла стихи и сама записывала в альбом с картин­ками, специально купленный папой. В школе учителя только ахали, проверяя домашнее задание Лены Чудиновой, а ее сочинения зачитывали перед всем классом в назидание двоечникам. Кроме того, Леночка была артистична, прекрасно пела и танцевала и помнила на­изусть «Мцыри» и «Евгения Онегина» от корки до корки. Каким-то чудесным образом она взяла от родителей все самое лучшее и привлекательное — мамины тонкие руки, чуть вздернутые брови, огромные распахнутые глаза, папин горячий интерес ко всему новому и замечательное чувство юмора. Она очень смешно и точно копировала всех подряд — санитарку Фросю и мамину портниху Изольду Ивановну, учителя физики и учителя физкультуры, районного милиционера, директора школы, продавщицу из соседней лавки. К восьмому классу стало ясно, что девочка требует индивидуального подхода и более глубокого образования, чем могла дать саратовская за­урядная средняя школа.

— В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов… — ворчал папа, забыв о своей любимой Волге, — воспитывать и учить детей нужно в столице и только в столице! Почему? По всему! Другая среда, другой воздух! Искусство и архитектура не только формируют чувство вкуса, они дисциплинируют, если хотите. Вы не выльете с Аничкова моста ведро с помоями и не станете плевать рядом со скульптурой прекрасной женщины. Кроме того, Лена не должна выглядеть провинциалкой в столичном университете. Или она пойдет в Саратовский?! Решено! Мы переезжаем в Петербург!

Милый папа, он все еще верил в высокое предназначение искусства, звал Ленинград Петербургом и считал любимый город своей молодости главной столицей, достойной их несравненной дочери.

Но никто не назвал бы Сергея Александровича пустым мечтателем. Для благополучного переезда семьи он проделал огромную работу. Во-первых, списался с главврачом и парторгом Медицинской академии, приложив свой блистательный диплом, и предложил на основании прежнего опыта начать организованную широкую диспансеризацию рабочих Кировского завода. Во-вторых, обратился к местным саратовским властям с планом перестройки его частной квартиры на проспекте Кирова в детский сад для сотрудников городского здравоохранения. И в заключение указывал, что по семейным обстоятельствам должен переехать в Ленинград и просил содействия в получении места терапевта и скромного жилья для семьи из трех человек. Надо отдать должное ленинградским коллегам, к папе отнеслись с ува­жением и пониманием. Вскоре он заведовал здравпунктом при Кировском заводе, а мама с Леной любовно обживали две просторные комнаты в малонаселенной ухоженной квартире на набережной Фонтанки, недалеко от обожае­мого папой Аничкова моста. Лену записали в восьмой класс десятилетки, впереди ждала новая жизнь, новые друзья и учителя!

Но еще до начала занятий она успела понять всю гениальность папиного плана. Достаточно было Эрмитажа, не картинок в учебнике, не альбомов с репродук­циями, но живого, только руку протяни, Великого Искусства, именно так, с большой буквы, неземной красоты и гармонии, к которой так стремится душа в пятнадцать лет. И был еще Летний сад, особенно милый не летом, а ранней пушкинской осенью, и сам Пушкин, взмахнувший рукой в сторону Русского музея, и музей неописуемой красоты, нарядный и торжественный словно гимн. «Люблю тебя как сын, как русский, — сильно пламенно и нежно!» — с восторгом шептала Лена, и было абсолютно неважно, что она не сын, а Лермонтов обращался к Москве. Совсем недавно казавшаяся в Саратове торжественной и нарядной Немецкая улица теперь вспоминалась замшелой, провинциальной, будто мамина плюшевая жилетка, и уж совсем смешно звучало ее новое название Кировский проспект! С тех пор как они с мамой впервые вышли с площади Революции на настоящий Кировский проспект (хотя он и звался еще недавно Каменноостровским), Лена отдельно влюбилась в этот район Ленинграда, словно в очаровательную звонкую мелодию. Много позже, уже после войны, оттепели и перестройки, она прочла у Мандельштама: «Каменноостровский — это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове». И в памяти сразу всплыли юность, ветер с Большой Невки, чудесная болтовня обо всем и ни о чем, невозможная неценимая легкость, то самое легкое дыхание, что уже никогда-никогда не может вернуться.

А еще мама купила ей настоящие взрослые туфельки, даже с маленьким каблучком, и подарила две свои самые нарядные блузки и шерстяную бордовую юбку в тоненькую белую полоску. Лена к тому времени так выросла, что мамины вещи стали впору, а юбка оказалась даже слегка коротковата.

Особенно ей понравилось ходить в филармонию. Сначала немного скучала, особенно при исполнении длинных симфоний, но зал с колоннами, нарядные дамы, взволнованный папа в галстуке и дореволюционных запонках создавали атмосферу сказочного праздника. Да, они всегда ходили вдвоем, мама при всей ее чувствительности не имела музыкального слуха. Зато папа умел так галантно подавать руку, когда приглашал ее в буфет! Они часто встречали двух девочек с мамой, очень аккуратных воспитанных девочек, что сразу бросалось в глаза. Старшая на вид была примерно ровесницей Лены, а ее сес­тренка намного моложе, но она сидела смирно, как взрослая, и смотрела на музыкантов огромными голубыми глазами. Лена с детства мечтала именно о младшей сестре (а не брате, да еще по имени Филимон), преданной подружке — болтушке, ласковом зайчике. Но по тихим сдержанным намекам со стороны родителей она давно поняла, что им не суждено больше иметь детей. Что ж, быть единственной тоже не так плохо.

В общем, жизнь налаживалась быстро и прекрасно. Тем более недавно приняли новую конституцию, все ожидали хороших перемен, нашлись давние, еще по академии папины сокурсники, теперь профессора и заслуженные врачи. На Кировском заводе стали выделять загородные участки для руководства и передовиков производства, и папе, как старому коммунисту и руководителю здравпункта, тоже достался прекрасный участок совсем недалеко от пригородной железной дороги.

Только зимой Чудиновы узнали, что в прошедшем августе, ровно через месяц после их отъезда из Саратова, в области прошли массовые аресты работников райкомов и руководителей предприятий, в том числе дирек­тора Саратовского музея Павла Рыкова, лучшего папиного друга. Был также арестован начальник областного здравоохранения, который лично подписал разрешение на ремонт папиной больницы. То есть почти все папины коллеги и партийные соратники. И хотя в Ленинграде, согласно указу наркома Ежова, тоже проводились чистки и аресты, недавно приехавший рядовой член партии доктор Чудинов не проходил ни по одному списку.

Неисповедимы дела твои, Господи.

Школу Лена окончила, как и ожидалось, очень успешно, только с двумя четверками по физике и географии, и, хотя папа пытался намекать на свою любимую медицину, она твердо выбрала филологический факультет университета, еще недавно легендарный ЛИФЛИ — Ленинградский институт философии, истории и литературы. Потому что в жизни не было ничего прекраснее и важнее литературы! Лена обожала читать, к пятнадцати годам проглотила почти всю русскую классику, сначала бредила стихами Пушкина и Лермонтова, повзрослев, прониклась Тютчевым и Блоком. Почему-то ее завораживал Гончаров. Что особенного в «Обыкновенной истории», например? Или в «Обрыве»? Но все время хотелось перечитать, войти, как в комнату, в другую жизнь, представить себя практичной Наденькой Любецкой или Ольгой, так несчастно влюбившейся в нелепого милого Обломова. Да разве только Гончаров! Колдовской образ прекрасной женщины парил над русской литературой — Наташа Ростова, Ася, Лиза Калитина были юны и очаровательны, зато Анна Каренина и Настасья Филлиповна сводили с ума загадочной манящей страстью. Книги были для Лены жизнью, и жизнь открывалась прекрасной новой книгой еще без названия и фамилии автора.

Факультет считался девчоночьим, и это было справедливо, но только не для Лены Чудиновой! Еще в школе за ней бегали почти все мальчишки, а соседи во дворе называли не иначе как красоткой. Хотя, если честно посмотреть, красоткой она не была — слишком высокая, нос крупноват, большой размер ноги — явно не Золушка и не принцесса. Что ж, пусть не принцесса, она сразу станет королевой!

На первом курсе начался и первый роман. Петр Кривицкий! Поэт, романтик, мечтатель, с шевелюрой буйных кудрей и огромными телячьими глазами. Сначала Лене безумно нравилось с ним болтать, гулять вдоль Невы, спорить о Блоке и Лермонтове. Петька считал обоих великих поэтов декадентами и мизантропами, сравнивал с Багрицким, Лена не соглашалась, и приходилось все время целоваться, чтобы окончательно не перессориться. В один прекрасный день они даже решили расписаться, тут же побежали и подали документы в загс! Потом до глубокой ночи обнимались в подъезде, Петька впервые решился расстегнуть пуговицы блузки и коснуться ее груди дрожащей ледяной ладонью. Слава богу, из соседней квартиры вышли люди, Лена побежала домой и, уже лежа в постели, поняла, как все глупо. Разве она любит Кривицкого? Разве она готова отдать за него жизнь, ждать месяцами из походов и боев, утешать в старости и болезни, как говорил папа. Господи, какие еще походы и болезни, что за дурь приходит иногда в голову! Назавтра пошла и забрала заявление, дома никому не рассказала, Петька смертельно обиделся и даже хотел бросить университет. Глупые щенята! Через два года его убили в пехотной атаке под Вязьмой, почти всех мальчиков-однокурсников убили.

Нет, о надвигающейся войне говорили часто. В университете проходили уроки гражданской обороны, были созданы курсы первой медицинской помощи, но Лена будто жила в другом измерении. Они с ребятами создали агитбригаду! Почти театр. И сами писали пьесы, настоящие пьесы с драматическим увлекательным сю­жетом, положительными и отрицательными героями и торжеством справедливости в конце. Здесь впервые по-настоящему проявился талант Лены к перевоплощению, она могла вдруг превратиться в старуху, сплясать, как истинная цыганка, разрыдаться и тут же рассмеяться. Подруги советовали перейти в театральный институт или вообще все бросить и рвануть в Москву в Институт кинематографии. Легко сказать — все бросить! Она привыкла жить беззаботно в окружении родительской любви, ей нравился Ленинград, нравилось писать стихи и пьесы, болтать с Петькой, часами бродить по Летнему саду. Родители совершенно не досаждали ненужной опекой, с увлечением занимались строительством дома на участке, выращивали петрушку и собирали грибы буквально за забором будущей дачи. Новых друзей у них не появилось, скорее всего, из-за всеобщей подо­зрительности и темного тяжелого страха, висевшего в воздухе, но кто верит страхам в семнадцать лет? Даже когда война уже началась, они с ребятами ничего не поняли, клеймили на собраниях предателей и фашистов, не сомневались в скорой победе. В начале июля сорок первого года вся агитбригада записалась добровольцами на фронт.

Лена решила уйти тайком и потом, уже из армии, написать родителям длинное ласковое письмо. В противном случае папа категорически не разрешит, мама примется плакать и падать в обморок, и она не выдержит, останется дома и умрет от позора перед друзьями. Дуреха набитая! Ни разу не задумалась, не могла представить, что больше никогда не увидит маму. Да, ее отец, сибарит и любитель хорошо покушать, страдающий диабетом, подагрой и гипертонией, сумел пережить блокаду, похудел на тридцать килограммов, почернел и усох, но пережил и потом еще много лет прожил на любимой даче, собирая грибы и тихо плача у маминого портрета работы саратовского художника Бенедиктова. Возможно, его спасла служба, круглосуточная служба в переполненном, почти разрушенном от бомбежек медпункте, где одну стену закрыли картонными коробками и завесили домашними простынями, чтобы сохранять хоть какую-то стерильность при перевязках.

А худенькая малоежка мама не дожила даже до первой блокадной зимы и тихо угасла, свернувшись клубочком на Леночкиной кровати. «Умерла от тоски, — говорил папа, не осуждая и не укоряя, — без тебя она не находила смысла жить и бороться». Правда, уже после снятия блокады выяснилось, что осенью сорок первого мама втайне от всех делила свой паек с соседским мальчиком, которого по грустной иронии судьбы звали Филей.

Их сразу разъединили, всех членов агитбригады, и отправили в совершенно разные части — мальчишек в пехоту, а девочек в связистки или санитарки. Лена тоже попала в связистки, под Курском была тяжело ранена в плечо и спину, надолго попала в госпиталь, где в нее совершенно по-взрослому, страстно и безумно влюбился сорокалетний главный врач хирургического отделения. Он переставал дышать, когда обнимал ее на жесткой больничной кровати, стонал, скрежетал зубами, плакал и смеялся, он на руках носил ее на перевязки, купал, как младенца, в цинковом больничном корыте. Жена и двое детей ждали где-то на Украине, но он не хотел о них говорить, он уверял, что сам все решит и сразу женится на ней, своей ненаглядной, любимой, единственной. Страшно сказать, но, когда его убили во время бомбардировки госпиталя, Лена почувствовала жуткое предательское облегчение.

Потом началось наступление, все ближе казался конец страданию, и никто не знал, что она еще потеряет одного за другим трогательного мальчика Ванечку, молившегося на нее, как на икону, и погибшего от разрывной пули в живот, и красавца лейтенанта Коротича, отчаянного, всеми обожаемого лейтенанта, который в августе сорок четвертого при всей роте стал перед Леной на колени, склонив кудрявую голову к ордену Красного Знамени на груди. Трое друзей связистов ушли ночевать в лес, стеная от зависти, трое преданных связистов грозились прикончить Коротича, если он хоть взглядом, хоть вздохом обидит их ненаглядную Леночку, а через день его мгновенно и страшно убила шальная пуля. Прямым попаданием в голову.

Елена Чудинова вернулась в Ленинград постаревшей на целую жизнь, с двумя орденами и грубым шрамом на плече и правой лопатке. К счастью, глубокий уродливый шрам со временем съежился, так что даже в открытом вырезе платья был незаметен. А на купальник всегда можно накинуть косынку или полотенце.

Очень страшно было принять родной дом без мамы, без ее незаметной, как воздух, любви. Через несколько дней после приезда в пыльном, давно не открывавшемся шкафу Лена наткнулась на когда-то подаренную бордовую юбку и впервые за последний год громко и отчаянно разрыдалась. Ее мамочка, девочка из Смольного института, за всю жизнь познавшая одного мужчину, свято верившая в благородное назначение человека, женскую гордость и единственную слезу ребенка, к счастью, не узнала, что детей повезут на смерть эшелонами, из кожи человека сделают абажуры, а ее дочь станет без разбору спать с чужими случайными мужиками, только чтобы не оставаться в ночи лицом к лицу с дорогими мертвецами.

Прошли месяцы после возвращения с войны, любимый город, словно избитая, изнасилованная женщина, силился поднять голову, замазывал рубцы и раны, латал страшные, как могилы, дыры в земле.

Лена вдруг поняла, что больше не вернется к стихам и вообще к литературе. Писать, как Твардовский или погибший Павел Коган, она никогда не сумеет, а ба­ловаться лирикой после гибели Петьки, смерти мамы, разбомбленного госпиталя, мертвых детей в перевернутом поезде — глупо и непристойно. Оставалась возможность поступить в какой-нибудь заурядный вуз, педагогический или сельского хозяйства, выйти замуж за инженера, по вечерам штопать чулки и варить борщ, а в выходные отправляться с мужем в соседний кино­театр. И умереть от тоски. Но ведь она успела узнать настоящую жизнь — агитбригаду, репетиции до утра, наглые и прекрасные мечты о театре. Боже мой, как она посмела забыть о театре! Единственный мир, где возможно спасение, где смена ролей и костюмов, как смена души и тела, позволяет спрятаться у всех на глазах, прожить другую жизнь и другую любовь, много-много других жизней и других любовей, и вместо усталой страдающей женщины обернуться наконец королевой. О, ступайте, ступайте в театр, живите и умрите в нем, если можете!.. Умница Белинский, как он вовремя все понял и предсказал.

Но прошли еще несколько успешных и одновременно мучительных лет, пока Лена по-настоящему вошла в театр и научилась жить на сцене, именно жить — реальной захватывающей жизнью, как повелел когда-то волшебник Шекспир. Ее стали узнавать в кругу местной богемы, приглашали на междусобойчики и вечеринки. Вспыхнули и погасли два ненужных неудачных романа. И наконец однажды в глазах случайного гостя, красивого независимого аспиранта консерватории со смешной фамилией Приходько, она увидела тот самый восторг и признание, к которому стремится душа любого ар­тиста. Она увидела себя королевой.

Назад: Капитанская дочка. Муся
Дальше: Вешние воды. Виктор