Книга: Старинные рождественские рассказы русских писателей. Сборник
Назад: Антон Чехов (1860–1904) На Святках
Дальше: Валерий Брюсов (1873–1924) Дитя и безумец

II

Водолечебница доктора Б. О. Мозельвейзера работала и на Новый год так же, как в обыкновенные дни, и только на швейцаре Андрее Хрисанфыче был мундир с новыми галунами, блестели как-то особенно сапоги; и всех приходивших он поздравлял с Новым годом, с новым счастьем.

Было утро. Андрей Хрисанфыч стоял у двери и читал газету. Ровно в десять часов вошел генерал, знакомый, один из обычных посетителей, а вслед за ним – почтальон. Андрей Хрисанфыч снял с генерала шинель и сказал:

– С Новым годом, с новым счастьем, ваше превосходительство!

– Спасибо, любезный. И тебя также.

И, идя вверх по лестнице, генерал кивнул на дверь и спросил (он каждый день спрашивал и всякий раз потом забывал):

– А в этой комнате что?

– Кабинет для массажа, ваше превосходительство!

Когда шаги генерала затихли, Андрей Хрисанфыч осмотрел полученную почту и нашел одно письмо на свое имя. Он распечатал, прочел несколько строк, потом, не спеша, глядя в газету, пошел к себе в свою комнату, которая была тут же внизу, в конце коридора. Жена его Ефимья сидела на кровати и кормила ребенка; другой ребенок, самый старший, стоял возле, положив кудрявую голову ей на колени, третий спал на кровати.

Войдя в свою комнатку, Андрей подал жене письмо и сказал:

– Должно, из деревни.

Затем он вышел, не отрывая глаз от газеты, и остановился в коридоре, недалеко от своей двери. Ему было слышно, как Ефимья дрожащим голосом прочла первые строки. Прочла и уж больше не могла; для нее было довольно и этих строк, она залилась слезами и, обнимая своего старшенького, целуя его, стала говорить, и нельзя было понять, плачет она или смеется.

– Это от бабушки, от дедушки… – говорила она. – Из деревни… Царица Небесная, святители-угодники. Там теперь снегу навалило под крыши… деревья белые-белые. Ребятки на махоньких саночках… И дедушка лысенький на печке… и собачка желтенькая… Голубчики мои родные!

Андрей Хрисанфыч, слушая это, вспомнил, что раза три или четыре жена давала ему письма, просила послать в деревню, но мешали какие-то важные дела: он не послал, письма где-то завалялись.

– А в поле зайчики бегают, – причитывала Ефимья, обливаясь слезами, целуя своего мальчика. – Дедушка тихий, добрый, бабушка тоже добрая, жалостливая. В деревне душевно живут, Бога боятся… И церковочка в селе, мужички на клиросе поют. Унесла бы нас отсюда Царица Небесная, заступница-матушка!

Андрей Хрисанфыч вернулся к себе в комнатку, чтобы покурить, пока кто не пришел, и Ефимья вдруг замолчала, притихла и вытерла глаза, и только губы у нее дрожали. Она его очень боялась, ах, как боялась! Трепетала, приходила в ужас от его шагов, от его взгляда, не смела сказать при нем ни одного слова.

Андрей Хрисанфыч закурил, но как раз в это время наверху позвонили. Он потушил папиросу и, сделав очень серьезное лицо, побежал к своей парадной двери.

Сверху спускался генерал, розовый, свежий от ванны.

– А в этой комнате что? – спросил он, указывая на дверь.

Андрей Хрисанфыч вытянулся, руки по швам, и произнес громко:

– Душ Шарко, ваше превосходительство!

1899

Алексей Будищев
(1864–1916)
Благодатное Небо
Святочный рассказ

Перед иконою Владычицы «Благодатное Небо» горит лампада. Это любимая икона в доме сельского дьякона Звениградова, да к тому же сегодня первый день Рождества, а завтра – день Владычицы. В спальне тихо. На дворе вечер – звонкий, зимний вечер, когда скрип шагов слышен чуть не за версту. Дети – у дьякона их трое – спят. Мать дьяконица Марья Константиновна, двадцатилетняя женщина с ласковыми карими глазами, сидит у стола и штопает детский чулок. Порою она отрывается от работы и внимательно прислушивается к тихому посвистыванью трех носиков. Старшему носику три года, второму – два; оба эти носа спят в кроватках; а третий – третий пока подвешен к потолку, на железный крюк, как подвешивают лампу, но не пугайтесь, читатель, конечно, в люльке. Этому носу всего два месяца. Средний нос зовется Назарием, меньшой – Саввушкою. Назарий – любимец отца дьякона. Частенько он сажает его верхом на свою длинную шею и торжественно выносит из спальни в следующие комнаты, к неописуемой радости младенца. Это путешествие отец дьякон называет хождением мученика Назария в пустыни аравийские на верблюде. И дьякон прав, ибо его квартира (за исключением спальни, конечно) действительно напоминает своим видом пустыню. Спальня же в доме дьякона по плотности населения скорее походит на Бельгию.

Вспоминая хождения мученика Назария, Марья Константиновна улыбается и думает о муже. Муж у нее хороший, добрый, молодой, немножко ее побаивается. Сейчас его нет дома, он уехал в гости к мельнику Аверьянову и давно уже должен быть дома; однако его все нет. Наверное, он явится домой поздно, немножко с мухою и будет просить у нее прощенье. И она его простит, хотя, собственно, отца дьякона прощать не следовало бы. Но у нее такой уж характер!

Марья Константиновна перекусывает красную шерстинку ровными белыми зубами и продолжает работу. Ее спокойное лицо снова освещается думами.

Живут они хорошо. Мать дьяконица жизнью своею довольна. Немножко бедновато, но что же делать? Вот если через год у нее снова будет ребенок, тогда придется туго. А ребенок, наверное, будет. Очевидно, Господь благословил ее детьми. Она четыре года замужем, и у нее уже трое. Марья Константиновна вновь перекусывает нитку и кладет на стол заштопанный чулок. Она начинает припоминать, нет ли еще какой работы, но в это время из средней кроватки раздается горький плач; плачет Назарий, и Марья Константиновна испуганно бросается к нему. Дело оказывается первостепенной важности: Назарий увидел во сне «стренькозу» и не обыкновенную стрекозу, а «с рогом на хвосте». Увидев такое чудовище, можно умереть, но Назарий не умирает, а только плачет. Мать утешает его, ласково похлопывает рукою по его спинке и говорит, точно баюкает:

– Цш-ш, бай-бай… Будешь умным, поедешь с отцом… в пустыню аравийскую…

При воспоминании об аравийской пустыне лицо младенца внезапно освещается; он закатывает глаза под лоб, снова ставит их не без труда на подобающее им место, но глаза снова уходят ввысь, и Назарий спит. Марья Константиновна тихонько покрывает его горячее тельце одеялом, любовно крестит насупившийся лобик и идет в прихожую, где слышится постукиванье чьих-то ног. В прихожей стоит девочка в длинном платке, покрывающем ее до пят. Девочка придерживает платок под самым подбородком тонкими пальчиками и говорит:

– Матушка, сделте милость, мамынька просила, братец Финогеша животом помирает…

Из ее слов Марья Константиновна понимает, что братец Финогеша, которому исполнилось сегодня четыре дня, кричит весь вечер, не закрывая рта, и что ему нужно как-нибудь помочь. Она прячет в карманы кой-какие лекарства от болей желудка, накидывает беличью шубку и сперва заходит в кухню сказать кухарке, чтобы та посидела в ее отсутствие в спальне. А затем, в сопровождении девочки, она идет снежною улицею села к плачущему ребенку.

Через минуту она стоит в избе, из каждого угла которой веет нуждою. Худая баба с фиолетовыми бликами под глазами показывает ей ребенка; ребенок крутит ножками и кричит, а баба плаксиво говорит:

– Матушка Владычица, как же ему не плакать? Молока у меня званья нет; молоко, сударушка, пропало. Ребенок цельный день не емши, не пивши. Пожевала я ему хлебца, сделала соску, только возьмет он, пососет, пососет и сейчас же назад отрыгает, душа не принимает…

Марья Константиновна глядит на бабу широко раскрытыми глазами. «Господи, – думает она, – неужто ребенок должен умереть с голода?»

Она смотрит на ребенка. Маленькое и худенькое тельце все вьется в невыносимых страданиях голода и жажды. Голосок перехватило от натуги, а из бледных губок рвется сиплое взвизгиванье. Он корчится, как на огне.

«За что такие муки?» – думает Марья Константиновна с болью в сердце.

– Нет ли у вас рожка? – спрашивает она. – Можно бы вскипятить коровьего молока, хотя это и не совсем хорошо для такого крошки…

– Какие у нас рожки, Владычица!.. – стонет баба.

У них нет рожков. У них нет ничего, кроме нужды, такой нужды, что брезгуешь присесть, да вот этого ребячьего визга, который сверлит уши, как буравом. «Ах, Финогеша, Финогеша!» – думает дьяконица с влагою на глазах.

– Вот что, – поспешно говорит она, – я его сейчас покормлю грудью.

– Ой? – с недоумением вскрикивает баба.

– Да конечно же! Ведь этого же нельзя, чтоб ребенок умер с голода. А у меня молока, слава Богу, Саввушке хватит…

Она поспешно расстегивает ситцевый лифчик, привычным движением плеча высвобаживает грудь и, прикрыв ее шубкою, берет к себе плачущего Финогешу.

В избе делается тихо. Крики не сверлят больше ушей, тельце ребенка не содрогается от болей. У полной и белой груди слышится счастливое посапыванье, видны отуманенные глазки и свернутый в трубочку розовый язычок. Финогеша зарывает свое личико в грудь. Марья Константиновна сидит притихшая и, склонив голову, глядит на ребенка, а все ее лицо освещено тихим и безмятежным счастьем. Она слегка покачивает его почти инстинктивными движениями.

– У меня молока ужас сколько, – шепотом сообщает она бабе с фиолетовыми подглазниками. – Ежели я с час не покормлю, в рубашку стекает. Видишь, сытехонек!

И она с ласковою гордостью кивает головою на Финогешу.

Когда нужно уходить, дьяконица долго не находит своего платка и еще чего-то. Она заглядывает во все углы и совсем не глядит на Финогешу. Наконец она говорит:

– А я вот что надумала. Я Финогешу к себе на ночь возьму. Его надо будет еще покормить ночью.

– Ой? – вскрикивает с недоумением баба.

– Да конечно же. Я своему четыре раза в ночь грудь даю. Меньше этого нельзя.

И она уносит с собою Финогешу, прикрытого у ее благодатной груди беличьею шубкою. На улице ее догоняет баба; она плаксиво хнычет носом, припадает лбом к снегу и долго бормочет что-то непонятное на неизвестном наречии. Кажется, она благодарит Марью Константиновну.

Между тем дьяконица приносит Финогешу к себе в теплую спальню. Дьякона все еще нет. Она кладет ребенка к себе на постель и думает:

– Как же я возвращу Финогешу завтра? Разве завтра у его матери появится молоко? Нужно будет кормить его до тех пор, пока его мать не поправится. Да конечно же, – шепчет Марья Константиновна, поглядывая на ребенка, – ведь у меня же молока славу Богу!

Финогеша сладко посапливает на ее постели, а она снова садится к столу за работу. Теперь у нее прибавилось заботы, и ей не надо лениться. Притом шаровары Назария оказываются сильно потрепанными, вероятно, от частой езды верхом на верблюде, и их нужно зачинить. Однако ее работа клеится плохо: то просыпается богатырь Саввушка, который басит, как протодьякон, то плаксиво хнычет Финогеша. В конце концов, до нельзя измученная, она хочет помолиться, чтобы ложиться затем спать, и не может; язык не повинуется ей; она дремлет здесь же у стола, на стуле, свесив руки и выронив шаровары Назария. Во сне она видит, что у ее груди лежат Финогеша и Саввушка, первенец Никодим и Назарий и еще какие-то, вероятно, будущие ее дети; и всех она кормит своею грудью и чувствует, как вместе с молоком из ее груди течет что-то благостное и теплое, что насыщает жадно раскрытые ротики и доставляет ей неизъяснимое блаженство. И она улыбается сквозь сон.

В спальне тихо. Перед образом Владычицы «Благодатное Небо» горит лампада, и она вся сияет сверху донизу. В кивоте тоже тихо. Угодники, окружающие Владычицу, безмолвствуют. Свет лампады бродит по строгим лицам, меняя их выражение, и они глядят то строго, то ласково, то уныло…

Когда отец дьякон наконец является домой, он долго стоит в пустыне аравийской, не решаясь идти в спальню. Он чувствует за собою вину, большую вину; сегодня он проштрафился больше, чем всегда. Однако он набирается мужества, осторожно, на цыпочках крадется к двери спальни и припадает к щели глазом. По его лицу ползет улыбка. Мать дьяконица спит. Это хорошо. Но что это там белеется на постели? Сладчайший Иисусе, это младенец, новорожденный младенец!

Дьякон в испуге отскакивает от двери, но тотчас же снова припадает к ней глазом.

Да, это не Саввушка, это новорожденный младенец. Ужели? Ужели мать дьяконица стала родить уже через два месяца? Сколько же у него будет детей лет через двадцать, если она и впредь будет поступать так же? Дьякон выпрямляется во весь рост и, сосредоточенно приставив палец ко лбу, погружается в математические вычисления.

И вдруг палец дьякона отскакивает ото лба, как от раскаленного железа. Он сообразил. Через двадцать лет у него будет 124 человека детей.

И дьякон в ужасе шепчет:

– О Иисусе, о Сладчайший! Чем же я насыщу утробы сего песка морского?..

1901

Назад: Антон Чехов (1860–1904) На Святках
Дальше: Валерий Брюсов (1873–1924) Дитя и безумец