Книга: Старинные рождественские рассказы русских писателей. Сборник
Назад: III
Дальше: Николай Гейнце (1852–1913) В ночь под Рождество. Быль

IV

Всю долгую ночь бушевала в темных полях вьюга.

Старикам казалось, что они легли спать очень поздно, но что-то не спится им. Ковалев глухо кашляет, с головой закрытый тулупом; Яков Петрович ворочается и отдувается; ему жарко. Да и слишком уж грозно буря потрясает стены, слепит и засыпает снегом окна! Слишком неприятно дребезжат разбитые стекла в гостиной! Жутко там теперь, в этой холодной, необитаемой гостиной! Она пустая, мрачная, потолки в ней низки, амбразуры маленьких окон глубоки. Ночь же такая темная! Смутно отсвечивают свинцовым блеском стекла. Если даже прильнешь к ним, то разве едва-едва различишь забитый, занесенный сугробами сад… А дальше мрак и метель, метель…

И старики сквозь сон чувствуют, как одинок и беспомощен их хуторок в этом бушующем море степных снегов.

– Ах ты Господи, Господи! – слышится порою бормотанье Ковалева.

Но опять странной дремотой обвевает его шум метели. Он кашляет все тише и реже, медленно задремывает, словно погружается в какое-то бесконечное пространство… И опять чувствует сквозь сон что-то зловещее… Он слышит… Да, шаги! Тяжелые шаги наверху где-то… По потолку кто-то ходит… Ковалев быстро приходит в сознание, но тяжелые шаги ясно слышны и теперь… Скрипит матица…

– Яков Петрович! – говорит он. – Яков Петрович!

– А? Что? – спрашивает Яков Петрович.

– А ведь по потолку-то кто-то ходит.

– Кто ходит?

– А вы послушайте-ка!

Яков Петрович слушает: ходит!

– Да нет, это всегда так – ветер, – говорит он наконец, зевая. – Да и трус же ты, брат! Давай-ка лучше спать.

И правда, сколько уже было толков про эти шаги на потолке. Каждую непогожую ночь!

Но все-таки Ковалев, задремывая, шепчет с глубоким чувством:

– Живый в помощи вышняго, в крове Бога Небеснаго… Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы, летящия во дни… На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…

И Якова Петровича что-то беспокоит во сне. Под шум метели мерещится ему то гул векового бора, то звон отдаленного колокола; слышится невнятный лай собак где-то в степи, крик работника Судака… Вот шуршат у крыльца сани, скрипят чьи-то лапти по мерзлому снегу в сенцах… И сердце Якова Петровича сжимается от боли и ожидания: это его сани, а в санях – Софья Павловна, Глаша… подъезжают они медленно, забитые снегом, еле видные в темноте бурной ночи… едут, едут, но почему-то мимо дома, все дальше, дальше… Их увлекает метель, засыпает их снегом, и Яков Петрович торопливо ищет рог, хочет трубить, звать их…

– Черт знает что такое! – бормочет он, очнувшись и отдуваясь.

– Что это вы, Яков Петрович?

– Не спится, брат! А ночь давно, должно быть!

– Да, давненько!

– Зажигай-ка свечку-то да закуривай!

Кабинет озаряется. Щурясь от свечки, пламя которой колеблется перед заспанными глазами, как лучистая, мутно-красная звезда, старики сидят, курят, с наслаждением чешутся и отдыхают от сновидений… Хорошо проснуться в долгую, зимнюю ночь в теплой, родной комнате, покурить, поговорить, разогнать жуткие ощущения веселым огоньком!

– А я, – говорит Яков Петрович, сладко зевая, – а я сейчас вижу во сне, как ты думаешь, что?.. Ведь приснится же!.. Будто я в гостях у турецкого султана!

Ковалев сидит на полу сгорбившись (какой он старенький и маленький без поддевочки и со сна!), в раздумье отвечает:

– Нет, это что – у турецкого султана! Вот я сейчас видел… Верите ли? Один за одним, один за одним, с рожками, в пиджачках мал мала меньше. Да ведь какого трактата около меня разделывают!

Оба врут. Они видели эти сны, даже не раз видели, но совсем не в эту ночь, и слишком часто рассказывают их они друг другу, так что давно друг другу не верят. И все-таки рассказывают. И, наговорившись, в том же благодушном настроении, тушат свечу, укладываются, одеваются потеплей, надвигают на лоб шапки и засыпают сном праведника…

Медленно наступает день. Темно, угрюмо, буря не унимается. Сугробы под окнами почти прилегают к стеклам и возвышаются до самой крыши. От этого в кабинете стоит какой-то странный, бледный сумрак…

Вдруг с шумом летят кирпичи с крыши. Ветер повалил трубу…

Это плохой знак – скоро, скоро, должно быть, и следа не останется от Лучезаровки!

1895

Евгений Чириков
(1864–1932)
В ночь под Рождество

…Ну что тут скрывать? Выпили, конечно, под Рождество Христово. Не судите, да не судимы будете! Не от радости, а от горя и печали выпили. Вспомнили родные Святки. Никогда уж не вернется это. Все красная чертовщина прикончила. Невозвратное. Ну а выпьешь – оно кажется, что все по-старому, по-милому.

Гадали, конечно: воск лили, в зеркало смотрели – ничего не выходит. Хотелось узнать, когда власть Красного Дьявола в России кончится. Вот я и говорю: старые способы теперь не годятся, нонешняя чертовщина не пойдет на эти прежние фокусы, давайте новую технику попробуем: спиритизмом подманить, кто у нас за медиума может? Все в один голос: «Ты, Ваня! Ложись, брат, мы тебя загипнотизируем!» А он и так уж вроде как в спиритическом состоянии: глаза с поволокой, ничего не говорит, только ичет. Ваня действительно эту самую силу имел, с ним всякая чертовщина случалась и разное не объяснимое никакими науками, но, надо так думать, Ваня больше наклонность имел к духам нечистым. Сядешь с ним блюдечко повертеть, непременно начнет сквернословия блюдечко писать. Если дамы, так лучше и не пробовать. А между прочим, поведения был порядочного, и только одна слабость – выпить всегда любил лишнее.

Так вот, как зеркало разбили, я и предложил технику сменить. Сели за круглый стол, в кольцо связались руками, огонь потушили, а Ваня – на диване… Сидим – пыхтим. С полчаса просидели, под столом скрести начало, вроде как кошка царапает. Мышь – та по-другому, слышно, что зубом грызет, а это царапает. Когти слыхать. Как я это занятие хорошо знаю, я и спрашиваю: «Кто разговаривает?» А Ваня на диване стоном застонал, точно его душит кто. Я опять: «Кто разговаривает?» Ваня опять стоном стонет, потом шепотком: «Черт, – говорит, – с вами!» И скверным словцом припечатал. Ну, шепотком говорю, господа, не иначе как нечистая сила поговорить желает. Кто чертей боится, лучше оставить, говорю. Может, явление будет. В ночь под Рождество вся нечисть по земле мечется. Все в один голос: «Никаких чертей не боимся, все страхи перешли!» Конечно, всякого пришлось в леварюцию насмотреться, чего и черти не придумают, а тут еще выпимши. Море по колено!

А под столом опять царапает. Дух, значит, беседу вести желает. «Кто говорит?» – спрашивает, а Ваня опять: «Черт с вами!» Еще маленько посидели, поцарапало под столом, потом Ваня с дивана покатился. Словно кто скинул его на пол. И в судороге забился… Испугались, конечно. Разнялись, повскакали, огонь запалили. Что за происшествие? Весь посинел, на губах – пена, руки-ноги крючатся, глаза на лоб вылезли. Не помер бы! Кто воды, кто водки в рот ему сует. А я перекрестить догадался. Как благословил – сразу стих, глаза ворочаться начали, благоразумие в них стало наблюдаться. Сам выпить попросил. Дали стаканчик – он перекрестился и тяпнул. И все прошло. Конечно, все с расспросами: «Что с тобой было?» Черт, говорит, на мне верхом сидел. Даже побожился! Шутишь, говорим, а он даже обиделся и объясняет: не наш, говорит, черт, а заграничный: красный весь, при шпаге, вроде как генерал. Я, говорит, нашего черта не испугался бы. Ну, поговорили об этом происшествии и других случаях разных, распили еще две бутылочки и мирно разошлись.

Ваня у меня остался ночевать. Идти ему далеко, а ноги ослабли. Точно, говорит, земля из-под ног уходит и порядок нарушился: обе ноги зараз шагать хотят. «Оставайся, – говорю, – при такой походке невозможно по улицам заграничного города: в участок попадешь». – «Спасибо, – говорит, – но, между прочим, должен признаться, что как от природы рожден медиумом – не напугайся ночью, если явления начнутся!» – «А что, разве что неприятное может случиться?» – спрашиваю. «Настоящей опасности, – говорит, – от меня нет, а только… разное непонятное и страшное происходит в комнате: сам я, конечно, ничего не помню и не вижу, а другим оно видать. Один раз калоши по комнате ходили и стены плясать начали, в другой раз стол на одну ножку встал, тоже случается – вдруг покажется, что заместо меня свинья лежит. Кажется, конечно. Двери сами растворяются. В печке баба смеется, к себе зовет. Между прочим, – говорит, – однажды неприятный случай из-за этого произошел. Я, – говорит, – при ротмистре шофером был: вот раз он и положил меня с собой в комнате спать. А насчет баб он слабоват очень был. Слышу ночью возню какую-то, вздунул огонь, а барин в печку лезет, а плечи-то мешают. Весь в саже перепачкался! Вот что она, баба-то, с нами делает!»

Ну, посмеялись и легли спать. Я на кровати, а Ваня – на диване. Не сразу заснули, наши Святки вспоминали и маленько незаметно поплакали. Все у нас в Расее лучше. Ваня про заграничного черта вспомнил, который верхом на нем сидел, и говорит: «Никогда нашего черта на заграничного не переменяю!» А я ему и объясняю: всякому свое дорого, а теперь и подавно, и черта нашего земляком признаешь! Ну, потосковали и замолчали. Ваня заснул, а мне не спится. Встревожился душой. Потихоньку встал, лампочку зажег и стал остатки допивать… Потом задремал, что ли, у стола – не помнится. Думаю, что началось в сновидении, а потом и глаза раскрыл, продолжается… Что такое? На диване, заместо Вани, черт лежит! Протер глаза – черт. Наш собственный русский черт! Довольно долго я его издали разглядывал, и никакого страху! Вот, думаю, в Расее родился, до тридцати трех годов прожил, а видеть своего черта не доводилось. Вот когда свидеться пришлось! Маленько не такой, как себе раньше представлял. Ежели большого худого пегого и бородатого козла до пупка так обстричь под гребешок да копыто покрепче и повыше дать – вот он и черт! Вся разница в хвосте: вроде как змея мохнатая.

Смотрю, и охота мне узнать, откуда он? Может, из нашей Донской области? Может, что про нашу станицу порасскажет? Гляжу и плачу! Точно сродственник! И так погладить его охота по шерсти мохнатой, а будить жалко: по всему видать, что изустал, измучился, и теперь дороже сна ему ничего на свете нет. Может, выпьет, погреется? У меня спирт остался, долго ли водочку изготовить? Вздохнул, жалко стало его: по всему видать, что бежать из Расеи и ему пришлось. Тоже, значит, беженец, как и наш брат русский человек. Даже слеза из глаз покатилась. Отыскал бутылку со спиртом, приготовил водочку, два стаканчика поставил, соленый огурчик на ломтики порезал (и рад бы хорошую закусочку дать, да ничего не осталось!).

Тихо подошел к дивану. Погладил по ляшке, присел на диван да и растрогался: слеза градом посыпалась, припал к черту на грудь и заплакал, как малый ребенок. Реву и сам не понимаю, о чем я это… Черт сперва спросонья лягнулся, а потом сконфузился. «Извините, – говорит, – я это по привычке, а не чтобы от невежества…» Сел и как в лихорадке трясется весь. «Пожалуйте-ка погреться! По рюмочке кокнем…» – «Что же, – говорит, – с большим удовольствием с порядочным человеком». Ну, сели к столу, чокнулись и выпили, я полюбопытствовал: «Откуда сами будете?.. Не из Расеюшки ли? Не случалось ли бывать в станице Чирской?» – «Бывал и там».

«Не доводилось бы мою старуху мать видеть?»

Спросил, как звать и где дом наш, я сказал. Он вздохнул. «Крепка, – говорит, – женщина была! А больше ничего, – говорит, – не скажу, чтобы не огорчать вас…»

Слово за слово, рюмочка за рюмочкой – разговорились. По душам дело пошло. Хочу, говорит, свою специальность переменить, а только хвост мешает… Времена, говорит, такие, что черт не требуется. На огородное чучело и то не годимся. «А по какой вы части работали?» – «По прелюбодейной…» – «Что же, не поддаются больше?» – «Какое! Сам черт не посмеет и не придумает… Делать нам нечего! Возьмите, – говорит, – любой смертный грех, убийство там, что ли. Бывало, сколько трудов на этот грех нами затрачивалось! Целый год, бывало, около другого крутишься, покуда обработаешь. А теперь посмотрите, что в Расее делается! Или взять грабеж с убийством… Бывало, нам за это золотую медаль выдавали…» – «Что же, в аду всегда работа найдется!» – попробовал я вроде как поддержать добрым словом собутыльника. Он только махнул рукой. Выпил и говорит: «Как, видимо, вы не знаете еще, что товарищ Ленин там переворот совершил и советскую власть объявил? Всех белых там расстреляли, одни коммунисты остались. Некуда деться теперь нам с вами!»

Опустили мы головы и замолчали… Долго молчали, а когда я поднял башку – нет никого! И стул, и рюмки две, и огурец откусанный около второй рюмки, а собутыльника нет. И вся комната вертится, а Ваня летает на диване, и в ушах у меня шум, как бывает, когда авиация происходит. Встал было, да меня тоже завертело и потом швырнуло в угол. Башкой так треснулся, что благоразумие потерял и больше ничего не помню…

А на другой день проснулся, поглядел на диван – никого нет…

1897

Назад: III
Дальше: Николай Гейнце (1852–1913) В ночь под Рождество. Быль