Темнеет. Наступает предпраздничный вечер.
Разыгрывается на дворе метель, все больше заносит снегом окошко, все холоднее и сумрачнее становится в «девичьей». Это старинная комнатка с низким потолком, с бревенчатыми, черными от времени стенами и почти пустая: под окном длинная лавка, около лавки простой деревянный стол, у стены комод, в верхнем ящике которого стоят тарелки. Девичьей по справедливости она назвалась уже давным-давно, лет сорок-пятьдесят тому назад, когда тут сидели и плели кружева дворовые девки. Теперь девичья – одна из жилых комнат самого Якова Петровича.
Одна половина дома, окнами во двор, состоит из девичьей, лакейской и кабинета среди них; другая, окнами в вишневый сад, – из гостиной и залы. Но зимой лакейская, гостиная и зала не топятся, и там так холодно, что насквозь промерзает и ломберный стол и портрет Николая I.
В этот непогожий предпраздничный вечер в девичьей особенно неуютно. Яков Петрович сидит на лавке и курит. Ковалев стоит у печки, склонив голову. Оба в шапках, валенках и шубах;
баранье пальто Якова Петровича надето прямо на белье и подпоясано полотенцем. Смутно виден в сумраке плавающий синеватый дым махорки. Слышно, как дребезжат от ветра разбитые стекла в окнах гостиной. Метель бушует кругом дома и часто прерывает разговор его обитателей: все кажется, что кто-то подъехал.
– Постой! – вдруг останавливает Ковалева Яков Петрович. – Должно быть, это он.
Ковалев смолкает. И ему почудился скрип саней у крыльца, чей-то голос, невнятно донесшийся сквозь шум метели…
– Поди-ка посмотри, – должно быть, приехал.
Но Ковалеву вовсе не хочется выбегать на мороз, хотя и он с большим нетерпением ожидает возвращения Судака из села с покупками. Он прислушивается очень внимательно и решительно возражает:
– Нет, это ветер.
– Да что тебе, трудно посмотреть-то?
– Да что ж смотреть, когда никого нет?
Яков Петрович вздергивает плечами, он начинает раздражаться…
Так было все хорошо складывалось… Приезжал богатый мужик из Калиновки с просьбой написать прошение к земскому начальнику (Яков Петрович славится в околотке как сочинитель прошений) и привез за это курицу, бутылку водки и рубль денег. Правда, водка была выпита при самом сочинении и чтении прошения, курица в тот же день зарезана и съедена, но рубль остался цел, – Яков Петрович приберег его к празднику… Потом вчера утром внезапно явился Ковалев и принес с собой кренделей, полтора десятка яиц, да еще и шестьдесят копеек. И старики были веселы и долго обсуждали, что купить. В конце концов развели в чашке сажи из печки, завострили спичку и жирными, крупными буквами написали в село к лавочнику: «В харчевню Николай Иванова. Отпусти 1 ф. махорки полуотборной, 1.000 спичек, 5 сельдей маринованных, 2 ф. масла конопляного, 2 осьмушки фруктового чаю, 1 ф. сахару и 1 ½ ф. жамок мятных».
Но Судака нет с самого утра. А это влечет за собой то, что предпраздничный вечер пройдет вовсе не так, как думалось, и, главное, придется самим идти за соломой в омет: от вчерашнего дня соломы осталось в сенцах чуть. И Яков Петрович раздражается, и все начинает рисоваться ему в мрачных красках.
Мысли и воспоминания идут в голову самые невеселые… Вот уж около полугода он не видал ни жены, ни дочери… Жить на хуторе становится с каждым днем все хуже и скучнее…
– А, да черт его побери совсем! – говорит Яков Петрович свою любимую успокаивающую фразу.
Но сегодня она не успокаивает…
– Ну и холода же завернули! – говорит Ковалев.
– Ужаснейший холод! – подхватывает Яков Петрович. – Ведь тут хоть волков морозь! Смотри… Хх! Пар от дыхания видно!
– Да, – продолжает Ковалев монотонно. – А ведь, помните, мы под Новый год когда-то цветочки рвали в одних мундирчиках! Под Балаклавой-то.
И опускает голову.
– А он, видимое дело, не приедет, – говорит Яков Петрович, не слушая. – Мы в дурацкой ажитации, ни больше ни меньше!
– Не ночевать же он останется в харчевне!
– А ты что думаешь? Ему очень нужно!
– Положим, здорово метет…
– Ничего там не метет. Обыкновенно, не лето…
– Да ведь трус государственный! Замерзнуть боится…
– Да как же это замерзнуть? День, дорога табельная…
– Постойте! – перебивает Ковалев. – Кажется, подъехал.
– Я говорю тебе, выйди, посмотри! Ты, ей-богу, совсем отетеревел нынче! Надо же самовар ставить и соломы надергать.
– Да ведь, конечно, надо. А то что ж там сделаешь ночью?
Ковалев соглашается, что идти за соломой необходимо, но ограничивается приготовлениями к топке: он подставляет к печке стул, взлезает на него, отворяет заслонку и вынимает вьюшки. В трубе начинает завывать на разные голоса ветер.
– Впусти хоть собаку-то! – говорит Яков Петрович.
– Какую собаку? – спрашивает Ковалев, кряхтя и слезая со стула.
– Да что ты дураком-то прикидываешься? Флембо, конечно, – слышишь, визжит.
Правда, Флембо, старая сука, жалобно повизгивает в сенцах.
– Надо Бога иметь, – прибавляет Яков Петрович. – Ведь она замерзнет… А еще охотник! Лодырь ты, брат, как я погляжу! Уж правда байбак.
– Да оно и вы-то, должно быть, из той же породы, – улыбается Ковалев, отворяет дверь в сенцы и впускает в девичью Флембо.
– Затворяй, затворяй, пожалуйста! – кричит Яков Петрович. – Так и понесло по ногам холодом… Куш тут! – грозно обращается он к Флембо, указывая пальцем под лавку.
Ковалев же, прихлопывая дверь, бормочет:
– Там несет – свету Божьего не видно!.. А, должно быть, скоро нас потащут в Богословское! Вот-вот отец Василий припожалует за нами. Я уж вижу. Всё мы ссоримся. Это перед смертью.
– Ну, уж это обрекай себя одного, пожалуйста, – возражает Яков Петрович задумчиво.
И опять выражает свои мысли вслух:
– Нет, я уж больше не буду сидеть в этом тырле сторожем. Кажется, скоро-скоро затрещит эта проклятая Лучезаровка…
Он развертывает кисет, насыпает цигарку махоркой и продолжает:
– Дошло до того, что завяжи глаза да беги со двора долой. А все моя доверчивость дурацкая да друзья-приятели! Я всю жизнь был честен, как булат, я никому ни в чем не отказывал. А теперь что прикажете делать? На мосту с чашкой стоять? Пулю в лоб пустить? «Жизнь игрока» разыграть? Вон у племянничка, Арсентия Михалыча, тысяча десятин, да разве у них есть догадочка помочь старику? А уж сам я по чужим людям не пойду кланяться! Я самолюбив, как порох!
И, окончательно раздраженный, Яков Петрович совсем зло прибавляет:
– Однако телиться нечего, надо за соломой отправляться!
Ковалев еще больше сгорбливается и запускает руки в рукава тулупа. Ему так холодно, что у него стынет кончик носа, но он все еще надеется, что как-нибудь «обойдется»… может быть, Судак подъедет… Он отлично понимает, что Яков Петрович ему одному предлагает отправляться за соломой.
– Да ведь телиться! – говорит он. – Ветер-то с ног сшибает…
– Ну, барствовать теперь не приходится!
– Побарствуешь, когда поясницу не разогнешь. Не молоденькие тоже! Слава Богу, двум-то нам под сто сорок будет.
– Уж пожалуйста, не прикидывайся мерзлым бараном!
Яков Петрович тоже отлично понимает, что один Ковалев ничего не поделает в занесенном снегом омете. Но и он надеется, что как-нибудь обойдется без него…
Между тем в девичьей становится уже совсем темно, и Ковалев наконец решается посмотреть, не едет ли Судак. Шаркая разбитыми ногами, идет он к двери…
Яков Петрович пускает через усы дым, и так как ему уже очень хочется чаю, то мысли его принимают несколько иное направление.
– Гм! – бормочет он. – Как вам это покажется? Хорош праздничек! Лопать, как собаке, хочется. Ведь неедалого царства нету… Прежде хоть венгерцы ездили!.. Ну, погоди же. Судак?
Двери в сенцах хлопают, вбегает Ковалев.
– Нету! – восклицает он. – Как провалился! Что ж теперь делать? В сенцах соломы чуть!
В снегу, в тяжелом тулупе, маленький и сгорбленный, он так жалок и беспомощен.
Яков Петрович вдруг подымается.
– А вот я знаю, что делать! – говорит он, осененный какой-то хорошей мыслью, наклоняется и достает из-под лавки топор. – Эта задача очень просто разрешается, – прибавляет он, опрокидывая стул, стоящий около стола, и взмахивает топором. – Таскай пока солому-то! Черт его побери совсем, мне свое здоровье дороже стула!
Ковалев, тоже сразу оживившийся, с любопытством смотрит, как летят щепки из-под топора.
– Ведь там, небось, еще на потолке много? – подхватывает он.
– Валяй на чердак да самовар вытрясай!
В растворенную дверь несет холодом, пахнет снегом… Ковалев, спотыкаясь, таскает в девичью солому, ручки старых кресел с чердака…
– За милую душу истопим, – твердит он. – Крендели еще есть… Яиц бы напечь!
– Тащи их на кон. А то сидим плакучими ивами!