Создавая Империю, Сталин неустанно заботится об идеологии. И здесь его главным помощником становится ГПУ.
Ягода умел не только выколачивать признания из интеллигентов – он прекрасно работал с ними и вне тюрем. В его близких друзьях – самые знаменитые писатели, и Ягода придумал для них поразительный знак доверия: следователи часто зовут писателей в ГПУ – слушать допросы. Стоя в другой комнате, они слушают, как запугивают несчастного, как сломленный интеллигент соглашается оболгать друга.
Приходили в ГПУ и блистательный Исаак Бабель, и Петр Павленко. Надежда Мандельштам пишет: «В 1934 году до нас с Ахматовой дошли рассказы Павленко, как он из любопытства принял приглашение следователя и присутствовал, спрятавшись, на ночном допросе. Он рассказывал, что Осип Эмильевич (Мандельштам. – Э.Р.) во время допроса имел жалкий и растерянный вид, брюки падали, он все время за них хватался и отвечал невпопад, порол чушь, вертелся, как карась на сковороде».
И самое страшное: Павленко не понимал чудовищности ситуации! Время уже вставило большинству особые сердца.
Жена самого страшного палача Николая Ежова, который сменит Ягоду, простодушно спрашивала Надежду Мандельштам: «К нам ходит писатель Пильняк. А к кому ходите вы?»
«Ходить» – это значит быть под покровительством великого ГПУ.
Воспитывает Ягода писателей, приручает.
Именно Ягода сумел выполнить задание Хозяина – вернуть в СССР Горького. С 1928 года в Сорренто организуется поток телеграмм и писем с родины, в которых рабочие рассказывают, как они ждут своего певца.
В том же 1928 году Хозяин организует небывалое по размаху 60-летие Горького. Он умеет славить… Портреты писателя, статьи о нем заполняют все газеты. Через посланцев Ягоды Хозяин предлагает Горькому пост духовного вождя страны, второго человека в государстве. Уже знакомое: «Мы с тобой – Гималаи».
Отвыкший за границей от прежней беспримерной славы, Горький соглашается посетить СССР. Коллективизация ему интересна: он всегда ненавидел «полудиких, глупых, тяжелых людей русских сел», и то, что теперь они должны превратиться в любимый им сельский пролетариат, в тружеников совхозов и колхозов – его обнадеживает.
Рядом с вернувшимся Горьким неотлучно находится Ягода, «Ягодка» – так ласково зовет писатель шефа тайной полиции. Ягода везет его в путешествие… по лагерям ГПУ. Горькому показывают бывших проституток и воров, ставших ударниками труда. И все время – постоянная, беспрерывная лесть. Хозяин знает слабости людей…
В лагерях Горький умиляется увиденному, растроганно плачет и славит чекистов. Окончательно он возвращается в СССР в дни процессов интеллигенции, в год «шахтинского дела». И писатель-гуманист в статье в «Правде» дает формулу, которая станет лозунгом сталинского времени: «Если враг не сдается – его уничтожают».
Хозяин в нем не ошибся. Вернув Горького, он предназначит ему особую роль в усмирении интеллигенции.
С 1929 года, параллельно с процессами вредителей, идет кампания против «идеологических искривлений». Интеллигенцию учат быть осторожной с печатным словом. Малейшая неточность по сравнению с официальными взглядами грозит обвинением в извращении марксизма-ленинизма и в лучшем случае изгнанием с работы.
Громят биологов, философов, педагогов, экономистов. Все области знаний рапортуют о найденных «искривлениях». «Горе-ученые» – так их теперь называют – послушно каются на собраниях.
Постепенно стыд изгоняется из употребления. Страх сильнее стыда.
Теперь жестокие прежние годы кажутся царством свободы. Совсем недавно, в 1926 году, Московскому Художественному театру разрешили выпустить «Дни Турбиных» Булгакова. Это был фантастический успех. Зрители с изумлением увидели пьесу, где белые офицеры изображались не привычными монстрами, но добрыми, милыми людьми. Постановка вызвала ярость партийных писателей, но у нее нашелся преданный зритель и защитник. Бессчетное количество раз Хозяин смотрел спектакль.
Загадка? Нет. Это была пьеса об обломках прежней Империи. А он, расправляясь с вождями Октября, уже видел Империю будущую.
Но любимцев у него быть не могло. В 1929 году, когда он усмирял интеллигенцию, Художественный театр принимает новую пьесу Булгакова «Бег». Те же герои, те же идеи, что и в «Днях Турбиных». Но время – другое. И Хозяин обсуждает «Бег» на Политбюро. Орган, управляющий государством, разбирает… непоставленную пьесу!
В его Империи это будет нормой. Он знает: нет ничего важнее идеологии. Он выучил завет Ленина: с минимальной свободы в идеологии начнется потеря власти партией.
И через семь десятилетий жизнь подтвердит его правоту. Выписка из протокола заседания Политбюро от 17 января 1929 года: «О пьесе Булгакова «Бег»: Принять предложение комиссии Политбюро о нецелесообразности постановки пьесы в театре». К протоколу добавлено заключение П. Керженцева – заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК: «Тенденция автора вполне ясна. Он оправдывает тех, кто является нашими врагами».
И, как по команде, во всех газетах дружно начали уничтожать Булгакова. Отдел ЦК действует – со сцены снимают «Дни Турбиных». Опытный Керженцев явно решил найти правый уклон в искусстве.
Но у Хозяина были другие планы насчет Булгакова.
Мой отец дружил с Юрием Карловичем Олешей – они оба учились в одесской Ришельевской гимназии. В 20–30-х годах Олеша – один из самых модных писателей. Но потом… нет, его не посадят – просто перестанут печатать. Он будет писать на бумажках ежедневные афоризмы, спиваться и спьяну выбрасывать написанное.
В 50-х он ходил по улицам – нечесаная грива седых волос, шея обмотана грязным шарфом, орлиный нос – и все оборачивались. Так должен был выглядеть старый Пер Гюнт.
Он часто приходил к отцу – просил денег. Они подолгу беседовали. Именно тогда он рассказал, как затравленный Булгаков решился написать письмо Сталину. Эту идею ему подсказал некий подозрительный человек, которого многие считали стукачом. И Булгаков, сидевший без денег и тщетно пытавшийся устроиться на работу в Художественный театр, пишет отчаянное письмо Сталину – просит выслать его на Запад. Тогда, в дни процессов интеллигенции, это казалось самоубийством.
«Все случилось в апреле, – рассказывал Олеша. – По старому стилю было 1 апреля, и мы все разыгрывали друг друга. Я знал о его письме, позвонил ему и сказал с акцентом: «С вами хочет говорить товарищ Сталин». Он узнал меня, послал к черту и лег спать – он всегда спал после обеда. И тут опять раздался телефонный звонок. В трубке сказали: «Сейчас с вами будет говорить товарищ Сталин». Он выматерился и бросил трубку, подумав, что я не унимаюсь. Но тут же звонок последовал вновь, и раздался строгий голос секретаря Сталина: «Не бросайте трубку, надеюсь, вам понятно?» И другой голос, с грузинским акцентом, начал сразу: «Что, мы вам очень надоели?» После смущения Булгакова и взаимных приветствий Сталин спросил: «Вы проситесь за границу?» Булгаков, конечно, ответил, как должно, что-то вроде: «Русский писатель работать вне Родины не может» и так далее… «Вы правы, я тоже так думаю, – сказал Сталин. – Вы хотите работать в Художественном театре?» – «Да, хотел бы, но… мне отказали». – «Мне кажется, они согласятся». И он повесил трубку. Тут же позвонили из театра: просили Булгакова поступить на службу…»
Вся Москва рассказывала о благородном звонке Вождя. Рождалась легенда о всемогущем покровителе искусства и злобных бюрократах, его окружающих.
И Булгаков пишет пьесу «Мольер» – о короле, который один защищает драматурга против злобной дворцовой камарильи. Тот же Керженцев моментально сочиняет донос в ЦК: «В чем политический замысел автора? Булгаков… хотел в своей пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают… И только король заступается за Мольера и защищает его от преследований… Мольер произносит такие реплики: «Всю жизнь я ему (королю) лизал шпоры и думал только одно: не раздави. Я, быть может, мало вам льстил? Я, быть может, мало ползал?» Сцена завершается возгласом: «Ненавижу бессудную тиранию» (мы исправили на «королевскую»)… Политический смысл, который вкладывает в свое произведение Булгаков, достаточно ясен…»
Хозяин согласился с предложением Керженцева снять пьесу, но запомнил: только король помогал Мольеру. И отметил готовность Мольера, несмотря на ненависть к тирании, служить этому единственному защитнику.
Старый партиец Керженцев будет расстрелян. А Булгаков уцелеет.
Все время Сталин приучает страну к мысли: за всем следит Хозяин, обо всем мало-мальски серьезном ему докладывают.
В 1931 году обсуждался вопрос о разрушении Даниловского монастыря, переставал существовать и Некрополь, где покоился прах Гоголя. И Хозяин принял решение: перенести прах писателя с кладбища Даниловского монастыря на Новодевичье. Но после перенесения праха возникли странные, точнее, страшные слухи: при вскрытии могилы оказалось, что Гоголь был похоронен… живым.
Литературоведы заволновались, вспомнили завещание Гоголя: «Тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться».
Доложили Хозяину. Ягоде пришлось дать подробный отчет обо всем, что произошло на кладбище.
31 мая 1931 года (мистическое число!) приготовились к перезахоронению Гоголя. Директор Новодевичьего кладбища пригласил писателей – Олешу, Лидина, Светлова… Пришли и друзья директора. Многих он наприглашал, как на представление, – естественно, кроме священнослужителей. Были и «товарищи» из некоего ведомства, которое, как известно, в приглашении не нуждается.
Гроб вскрыли – и поразились: в гробу лежал скелет с повернутым набок черепом…
Во время перенесения прах был несколько разграблен. Кусочек жилета Гоголя взял Лидин – он его вставил в переплет прижизненного издания «Мертвых душ». Кто-то из друзей директора забрал сапог, кто-то даже кость…
Происшествие Хозяину не понравилось. Ягода получил указание, и уже через несколько дней все похищенное было возвращено в могилу. А в газетах было напечатано официальное объяснение: «В повороте головы покойника нет ничего загадочного. Раньше всего подгнивают боковые доски гроба, крышка под тяжестью грунта начинает опускаться, давит на голову мертвеца, и та поворачивается набок. Явление довольно частое…»
Хозяину не хотелось ассоциаций, ибо в это время он хоронил заживо искусство революции, Авангард – часть Великой утопии.
Начало 80-х. Я сижу на пляже в Пицунде, рядом – Виктор Борисович Шкловский, великий теоретик левого искусства, друг Маяковского. Он абсолютно лыс. На пицундском солнце блестит продолговатая голова. Впрочем, и в двадцать лет он был такой же – совершенно лысый… Все мое детство прошло под знаком Виктора Борисовича, с которым отец сочинял сценарии. Только потом я узнал, что Шкловский был главным создателем теорий великого Авангарда 20-х годов. Сверкающий купол его головы маячил на всех знаменитых диспутах. Теперь ему девяносто лет. Он остался один – все участники тех диспутов давно лежат в могилах, чаще в безвестных, расстрелянные в дни сталинского террора…
Шкловский рассказывает, и его мысль движется, как атомный распад: «Горький был старого закала папаша – ничего не понимал в Авангарде, он казался ему надувательством. Сталин не зря вспомнил о Горьком, когда решил покончить с искусством революции. Горький совершенно не понимал живопись. Все главные действующие лица Авангарда сформировались до революции… Малевич, Татлин, Мейерхольд, Маяковский, Хлебников. Мы ненавидели «кладовые» – так мы называли дворцы и галереи, где прозябало искусство, – и после Октября вывели его на улицу. Наступил мир левого искусства: Татлин и Малевич… Татлин как-то приходил к вашему отцу, вы не помните? Ах да, вы были крошкой. Тогда Татлин был жалок, сломлен. А в 20-х это был мессия. Он ненавидел Малевича и обожал его. В мастерской он поставил пресловутую палатку, чтобы Малевич, придя, не похитил его идеи. Он был серьезен и без юмора. После Октября он создал башню Третьего Интернационала – символ нового времени. Он задумал ее как новую Вавилонскую башню. Отвергнувший Бога пролетариат по ее спирали взбирался на новые небеса – небеса мировой революции. В башне должен был разместиться Коминтерн. Это был синтез всего нового – живописи, архитектуры, скульптуры. И конечно же, ее никто не мог построить. Это была мечта. Потом он создал проект костюма для пролетариата, который никто не мог носить. Потом он поставил спектакль по поэме Хлебникова, который никто не мог понять. Потом он создал модель летательного аппарата, который, конечно же, не мог летать. Он считал: искусство должно только ставить задачи перед техникой. Все делалось для будущего».
Татлин увидел это будущее. Гений Великой утопии умер в 1953 году в Москве – в безвестности и постоянном страхе.
В крохотных комнатках коммунальных квартир они спорили о новом искусстве. В азиатской России рождались урбанистические миражи и бесчисленные литературные течения. Мебели в квартирах не было – сожгли в холодную зиму 1918 года, а потом объявили ее мещанством. Их женщины презирали работу по дому – окурки и объедки они просто покрывали слоем газет, так что пол поднимался после каждой вечеринки. На этом газетном ложе они любили своих женщин, веривших в новое искусство. Возлюбленные возлежали среди партийных дискуссий и призывов к мировой революции.
Я спрашиваю Шкловского:
– Почему левая интеллигенция пошла со Сталиным, когда он сражался с Бухариным?
– Правые – это был сытый мир: нэпманы, лавочники, зажиточные тупые крестьяне. Когда Сталин провозгласил индустриализацию, мы радовались – наступало время урбанизма и нового искусства. Недаром в 1931 году Татлину присудили самое почетное тогда звание – «заслуженный художник».
И уже в 1932 году его объявили «буржуазным формалистом». Я слушал Шкловского и думал: они верили? Или предпочли поверить? Ведь страной уже правил тотальный страх, который заставил Эйзенштейна бесстыдно переделать «Октябрь», который дал Хозяину возможность преспокойно, без всяких эксцессов удушить искусство Великой утопии.
Один из вождей Авангарда, Владимир Маяковский, последовал обязанности русского поэта быть пророком. Как и Есенин, он чувствовал будущее и на пороге страшных 30-х годов, в преддверии конца левого искусства, выстрелом из револьвера закончил жизнь. Его главные агитационные строчки – «И жизнь хороша, и жить хорошо!» – стали насмешкой над несчастным человеком, лежавшим на полу с пулей в груди… Рядом издыхал Авангард.
Они хотели революции в искусстве, а новая власть хотела искусства для революции. Первое наступление на левое искусство было задумано Лениным. Сразу после учреждения поста Генсека он образовал РАПП – Российскую ассоциацию пролетарских писателей. РАПП с командой партийных критиков становится организацией, открыто управляющей искусством. Но там сидело много троцкистов и зиновьевцев, и Хозяин поступил тонко: в 1932 году он уничтожает РАПП, что, естественно, вызвало восторг большинства писателей и воспринималось как помягчение. Но тем же постановлением он распустил все литературные группировки. Авангард был попросту прикрыт административным решением.
Однако перед опубликованием постановления он захотел, чтобы роспуск РАППа и конец Авангарда произошли по инициативе самих писателей…
Рассказ об этой знаменитой встрече я слышал в разные годы – от Петра Павленко и Евгения Габриловича.
Накануне роспуска РАППа в квартирах многих известных писателей звонил телефон: их звали прибыть в особняк Горького. Зачем – не объясняли.
Писатели съехались. Горький таинственно встретил гостей на лестнице, пригласил в гостиную. Там писатели долго сидели – кого-то ждали. Наконец в комнату вошли дорогие гости: Сталин в окружении главных соратников. Габрилович рассказывал, как он впился глазами в диктатора: «Это был маленький человек в темно-зеленом френче тонкого сукна, от него пахло потом, нечистым телом. Запомнились густые черные волосы, наехавшие на маленький лоб, и рябое лицо, бледное от постоянной работы в кабинете. Он был очень подвижен, как все маленькие люди, и часто смеялся – прыскал смехом под усами, и в лице появлялось что-то хитроватое, грузинское. Но когда он молчал, кустистые брови, идущие косо наверх, придавали его лицу жесткое и непреклонное выражение».
Он вежливо слушал выступления писателей, но по его репликам все с изумлением поняли: он поддерживал беспартийных писателей против могущественного РАППа. Потом он произнес речь, в которой уничтожал прежних рапповских начальников и славил собравшихся писателей: «Вы производите нужный нам товар. Нужнее машин, танков, самолетов – души людей…» Он назвал писателей «инженерами человеческих душ». Души его очень интересовали, и оттого определение ему нравилось. В перерыве, беседуя с писателями, он его повторил, при этом его палец уперся в грудь одного из гостей. От страха тот бессмысленно бормотал:
– Я? Я что? Я не возражаю…
– То есть как это «не возражаю»? Исполнять надо, – последовала реплика простодушного Ворошилова.
Писатель закивал. Он не знал точно, что исполнять. Но был готов.
Среди присутствовавших был Шолохов – автор знаменитого «Тихого Дона». В то время уже появились слухи, что он украл роман у репрессированного казачьего офицера – не верили, что этот молодой и столь неинтеллектуальный человек мог написать великую книгу.
Шолохов был его писатель. Сталин запретил разговоры под угрозой ареста, но слухи продолжались, ибо никто не понимал, почему так жалко и странно ведет себя сам Шолохов, почему он не борется за свою репутацию. Авторство «Тихого Дона» стало одной из литературных загадок века.
На самом деле все объяснимо. Бедный Шолохов не смел ничего доказывать, ибо незадолго до выхода книги был арестован человек, жизнь которого послужила основой для романа.
Из рассекреченного дела: «6 июня 1927 года на коллегии ГПУ заслушали дело номер 45 529 по обвинению гражданина Ермакова… Постановили: Ермакова Харлампия Васильевича – расстрелять».
В деле – фотография молодого усатого казака и биография Ермакова. Это биография Григория Мелехова, героя «Тихого Дона». Так же, как и Мелехов, Ермаков был призван на военную службу в 1913 году, воевал, был награжден четырьмя Георгиевскими крестами, произведен в хорунжии. Так же дрался с бандами полковника Чернецова на стороне красных, так же вел себя во время восстания в станице Вешенской и так далее.
Любопытнейший документ находится в деле – письмо к Ермакову молодого Шолохова, тогда еще малоизвестного писателя: «Москва. 06.04.26. Уважаемый товарищ Ермаков! Мне требуется получить от вас некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года, надеюсь, что вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения… полагаю быть у вас в мае – июне сего года. С приветом Шолохов».
Да, Шолохов не мог привести самое простое доказательство своего авторства – имя героя и информатора. Это значило зарубить книгу: ведь Харлампий Ермаков, герой лучшего советского романа, был врагом народа, расстрелянным ГПУ.
Ермаков был реабилитирован только в 1989 году, уже после смерти Шолохова. Так что писателю до конца жизни пришлось молчать. И пить.