8. Кесарю – кесарево
Блуждали слухи, будто Горемыкина хотят заместить Родзянко, но премьер оставался невозмутим: его карьера покоилась на прочном картофельном фундаменте – мадам Горемыкина неустанно выпекала для Гришки картошку в разных видах, а после выпивки, как известно, нет ничего лучше закусить селедочкой с горячей картошкой. Так что с этого фланга напасть на него не посмеют. Не знаю, хотел ли Родзянко стать премьером (может, и хотел), но сейчас он развил бурную деятельность, чтобы помешать царю стать во главе армии. Его дальняя родственница, княгиня Зина Юсупова, отбыла в Киев, где с императрицей Гневной они пытались сообща воздействовать на Николая II, дабы кесарь не мешался во фронтовые дела. Вообще в практике дома Романовых не было принято, чтобы царь вставал во главе вооруженных сил. Только Петр I тянул эту лямку до конца, но Александр I сдал командование Голенищеву-Кутузову, а в 1877 году жезл полководца выпал из руки императора Александра II… Об этом и говорил Родзянко в Царском Селе:
– Сейчас, когда на фронте неудачи, можно судить вашего дядю. Но если армия будет по-прежнему отступать, то кого же судить, если вы будете стоять во главе отступающей армии?
– Пусть погибну, но я спасу Россию, – отвечал царь; он взял со стола американскую винтовку, загнал в нее патрон и выстрелил в окно. – Видите? – сказал. – Заокеанский винчестер, а как ловко в Сестрорецке подогнали к нему нашу российскую обойму…
Дома с Родзянкой приключился сердечный приступ. Поливанов отправился в Могилев – подготовить Николая Николаевича к сдаче дел его величеству, после чего великому князю предстояло ехать на Кавказ – для войны с турецкой армией. Верховный набулькал в рюмки шартреза, выпил с Поливановым и хлестанул себя арапником по голенищу высокого гусарского сапога.
– Племянник до этого сам бы не додумался! Это все она… Не вижу, чтобы между ними была пылкая любовь. Будь я на месте Ники, так выставил бы ее в Дармштадт со всеми чемоданами… Пускай и Гришку утаскивает на радость Гессена!
Съехавшись в Царском Селе, министры горячо доказывали Николаю II, что он величавым жестом бросает спичку в бочку с керосином: общество России напряжено до предела – и отступлением армии, и дороговизною продуктов питания, и пропагандой неизбежности революции. Царь отвечал общими фразами: «Внутренний голос твердит мне… До сих пор чувство меня не обманывало… Сердце царево в руце божией…» В заключение он заявил, что остается при своем решении, и получил за это благодарность от жены в письменном виде: «Ты, наконец, показываешь себя государем, настоящим самодержцем, без которого Россия не может существовать… Молитвы нашего Друга денно и нощно возносятся за тебя к небесам… Это начало славы твоего царствования!» В августе министры собрались на квартире Сазонова – всей кооптацией, кроме Горемыкина. Сообща составили продуманное письмо к царю с мольбою – не брать на себя главнокомандование. Письмо заканчивалось словами: «Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить вам и родине». Писал обер-прокурор Самарин, а подписался весь кабинет, кроме военного и морского министров. «Сейчас война, вам не стоит», – отговорили их. 22 августа в Белом зале Зимнего дворца состоялось совещание по вопросам войны и снабжения. Присутствовали царская чета и члены Думы; наблюдательный Поливанов заметил, что Алиса сама (!) подошла к Протопопову и очень любезно, трогая его за рукав, беседовала…
Николай II вскользь заметил министрам:
– Господа! Я уже привык, что бастуют рабочие. На этот раз мне объявил забастовку весь кабинет министров…
Стало ясно: судьба тех, кто подписался под письмом, уже отмечена выходом на пенсию. Выставят за дверь, как нашкодивших щенков. Только один Горемыкин раздувал усы, ко всему равнодушный.
– Оставьте меня с этой войной! – бубнил он. – Какое я могу иметь к ней отношение? Это меня не касается… бог с ней.
Кесарь отбыл в Ставку – за долей кесаря.
* * *
Он так и застрял в Могилеве, а дела империи стала прибирать к своим рукам императрица. Распутин сразу перестал мотаться между Тюменью и столицей – прибыл на Гороховую, куда выписал и дочек, дабы образовать из них светских барышень, а Митьку устроил в санитарный поезд, над которым шефствовала сама императрица… Тишина и порядок. Теперь можно и погулять!
Не каждая его поклонница была его любовницей, и не каждая любовница была его поклонницей. Распутин резко разделял женщин на две группы: поклонницам отдавал должное, не больше того, а любовницам отдавал и… деньги. Симановичу он не раз горько жаловался, что его «обдирает», как липку на лапти, цыганка Клава из хора, певшего по ночам на «Вилле Родэ». Судя по всему, эта Клава была женщиной очень серьезной и если не получала аванс из расчета тысячу пятьсот рублей за один визит, то можно было сдохнуть возле ее ног – она оставалась холодна, как полярный лед.
Сегодня Распутин наскреб из карманов штанов и армяка тысячу двести рублей, а остальные обещал занести завтра. Клава сказала:
– Вот ты, с бородой, положь мне целеньки, тогда и лезь ко мне сколько вздумается, а сейчас… в рожу двину!
Старый цыган, регент хора, добавил:
– Фимыч, ты нас знашь-понимашь, мы чавалы честные, чужого не возьмем, а свое – только тронь. Уговор был – исполняй. А ежели Клавку тронешь – кости все переломаем, что не встанешь! Ты ж не первый день здесь гуляешь, знашь-понимашь… пшел!
В поганом настроении Гришка прошел в общий зал «Виллы Родэ», стал хлестать водку из чайника, закусывая заливной осетриной с листочками петрушки. Темный взор его ненадолго задержался на Хвостове, что сиживал неподалеку. На эстраду вылезла старая костлявая цыганка и, качнув громадными колесами серег, пропела низким грудным басом, словно душу из себя выматывала:
Распылила молодость я среди степей,
И лошадушек не слышен перезвон,
Только мчится пара диких лошадей,
Пара таборных лошадушек, как сон.
За ней, пыля длинными шалями и вибрируя плечами, пошли гулять по сцене другие – помоложе, звенящие монистами:
Серьги, табор, кольца, бубенцы,
Мчатся кони, кони-сорванцы
В голубую даль степей… эх!
Распутину сегодня угодить они не могли.
– Што разнылись-то, клячи? Рази ж так поют?
Он вперился взором в Хвостова, который, сидя подле Натальи Червинской, обсасывал жирный огузок, возле них стояли чайник (с коньяком) и кофейник (с ликером). Рыжий перст Гришки вытянулся в сторону лидера думской фракции правых.
– Покажь племени фараонову, как поют на Руси!
Ресторан замер. Червинская шепнула:
– Алешка, люди свои… не стесняйся.
Хвостов глотнул коньяку прямо из горлышка чайника, потом он встал – глыба! – и запел приятным задушевным баритоном:
Среди долины ровныя,
На гладком бережке
Сидит бедняжка, охая,
С бумажкою в руке.
Хлопнул в ладони (белые и сочные, как оладьи), с неожиданной для толстяка легкостью прошелся игриво, приплясывая по полу.
Дядя Вася свою женку
В сени выведет и бьет,
И спокойно он при этом
Песню чудную поет:
«Ах вы, сени мои, сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые…»
– Во как надоть! – одобрил его Распутин.
Опрокинув стул, он тронул себя за поясок лазоревой рубахи и начал откаблучивать – тяжело и яростно, так что вздрагивала трухлявая, насквозь прогнившая «Вилла Родэ». А рядом с ним, жилистым и крепким, приседал и выпрямлялся, словно пузырь, из которого то выпускали воздух, то вновь его наполняли воздухом, Хвостов – камергер и депутат парламента. Со лба Гришки Распутина, словно тяжелые бусины, отлетали пахучие капли острого мужицкого пота, каблуки обоих стучали, – пели:
Со святыми упокой (да упокой!),
Человек я был такой (да такой!),
Любил выпить-закусить (закусить!)
Да другую попросить (попросить!).
Выдохлись оба – обнялись, и Гришка сказал:
– А ты парень-хват… сгодишься квашню мешать.
В переписке с мужем царица сразу упомянула Хвостова: «Тебе нужен энергичный министр внутренних дел… Если ты его берешь, то телеграфируй мне: хвост (thail) годится, и я пойму». Проницательный Пуришкевич, обладавший нюхом ищейки, мгновенно учуял запах распутинского притона и тогда же выступил в Думе:
– Господа, мы переживаем такое странное время, когда кандидаты в министры, вместо сдачи экзамена по государственному праву, должны выдерживать экзамен по классу сольного пения…
Все засмеялись, аплодируя остроте Пуришкевича, но при этом Хвостов громче всех хохотал, громче всех аплодировал – так, будто речь шла не о нем… В Думе снова поднимали старое дело с запросом о Распутине, но Хвостов подписаться не пожелал.
– Или у нас нету более важных дел, кроме Гришки?
* * *
По опыту прежних свиданий с Вырубовой он уже знал, что эта бабенка ограниченна, необразованна, мстительна, и Побирушка еще раз напомнил Хвостову, что «тупость Вырубовой может привести в отчаяние». Сегодня два толстяка опять тащились от царскосельского вокзала на Церковную улицу, Побирушка говорил:
– Что императрица нашла хорошего в этой дуре – никто этого не знает. Ее, поверьте, ничем не заинтересовать. Это особый сорт дубья – дубья придворного! Будьте готовы, что через минуту она уже станет зевать. Не удивляйтесь, если за время вашего присутствия раза два-три прибегут из дворца – принесут ей от царицы записку, грибов, цветы или банку варенья.
Хвостов завел с Вырубовой речь о… кино:
– Вы смотрите, Анна Александровна: публика так и валит на «Отдай мне ночь», «Кровавую драму жизни», бежит на «Любовь на краю пропасти». Кино обладает удивительно сильным воздействием на народные массы. Щербатов, будь умнее, заставил бы киноателье истратить версты пленки на съемки царствующей семьи. Как приятно было бы увидеть на экране царя-батюшку, который курит папиросу, выпивает за наше здоровье чарку или прикалывает крест к груди умирающего героя. А разве наша императрица плоха была бы на экране? Ого! Народ повалил бы в кинематографы толпами… В трудные моменты надо уметь использовать все!
Вечером царица уже строчила в Ставку: «А. только что видела Андр. и Хвост. – последний произвел на нее прекрасное впечатление… Щербатов не может оставаться… Сазонов ходит и хнычет – дурак… Министры – дураки! Я ему сказала, что все министры – трусы… Надеюсь, ты разгонишь Думу?» Она похвалила Хвостова и перед Горемыкиным, который дал ей неожиданный отпор:
– В том-то и беда, ваше величество, что Хвостов чересчур энергичен, хотя комплекция и располагает его к мешкотности. Простите, если скажу правду: Хвостов нрава очень игривого и человек неверный, это уж поверьте моему жизненному опыту!
Но интригующий киноэкран, столь ловко растянутый Хвостовым на дачке Вырубовой, заслонил старца Горемыкина с его невнятным брюзжанием, и Хвостов получил у императрицы аудиенцию. Осеннее солнце припекало веранду дворца, над старинными парками Екатерины Великой кружили «ньюпоры», а на пасторальных берегах прудов виднелись дула зениток, недавно закупленных в Англии для охраны царизма от воздушных налетов. Хвостов к месту и деликатно (без излишнего нажима) напомнил Алисе, что имеет честь принадлежать к орловскому дворянству, которое на коронацию поднесло ей небывалый в мире подарок – манто, сшитое из одних только шеек орловских селезней, зрелище удивительное! Царица уже знала, что Хвостов отказался в Думе подписать запрос о Распутине.
– Но вы перед Григорием небезгрешны… Расскажите мне о Гучкове! Наверное, я буду плохо спать, но… вытерплю.
Хвостов был наслышан о ее ненависти к Гучкову, а потому он поведал об этом господине «одни ужасы». Вырубова заранее доставила в кабинет Алисы пачку речей Хвостова о немецком засилье в электропромышленности, о дороговизне мяса и нехватке дров.
– Зачем вы поднимали эти больные вопросы?
– А как же! – отвечал Хвостов. – Уже назрел момент, когда эти же вопросы будут подняты левыми. Я схватил их буквально у них с языка, опередив левых, чтобы не давать им в руки такое опасное оружие. Ну, а когда правительство критикую я, – кстати улыбнулся Хвостов, – тогда это не критика, а нежная ласка…
– Горемыкин не согласен видеть вас в эм-вэ-дэ. Он назвал вас даже слишком… игривым. Это правда?
Хвостов, отличный актер, изобразил отчаяние:
– Господи! Да кто ж без греха? Вот и мой ближайший друг Григорий Ефимович, он тоже вам скажет: кто безгрешен?
– Ну, а все-таки, – сказала императрица, полистав речи Хвостова, – что же нам делать с мясом? с дровами?
– Нам нужны не мясо и не дрова, а человек, который достанет нам и дров, и мяса сколько угодно. Будьте уверены, Русь не оскудела. В ней еще есть люди, подобные героям античного мира!
При этом он (скромно) не показал на себя…
Царица докладывала мужу: «Как было бы хорошо, если бы ты мог повидать Хвостова… Когда рассчитываешь заглянуть сюда? Я спрашиваю об этом, имея в виду смену Щербатова, а также необходимость пощелкать министров… Нежнейшие поцелуи, родной мой Ники, шлет тебе твоя старая Солнышко».
В эти дни она придумала новую шутку:
– Ей-богу, я чувствую, что у меня вырастает хвост…
Предвосхищая события, столичные остряки говорили теперь так:
– ГОРЕМЫЧная Русь испроХВОСТилась и РАСПУТною стала!
* * *
Чтобы впредь не возникало разговоров об его «игривости», Хвостов вызвал из Орла жену, повадился посещать приличные рестораны, и там – трезвый! – он ковырял вилкой одинокую котлету для диетиков. Кто бы мог подумать! В его бумажнике уже хранился четкий план: захватить МВД, сбросить Горемыкина, самому стать премьером. Но главное – использовать Распутина в своих целях, а потом безжалостно его растерзать… В это сумбурное лето (лето 1915 года), когда семья Белецкого жила на даче, в своей пустынной квартире, где мебель была бережно затянута полосатым тиком, Степан – тайком от жены! – принимал у себя Распутина, накачивая его мадерой. В планах Белецкого было: допустить Хвостова до министерства, но затем искалечить его так, чтобы он уже не поднялся, самому сесть на его место, а потом… потом сделаться премьером империи! Куда делся скромный «сын народа» из Самары, поджимавший под себя ноги, не смея взглянуть на высокого покровителя Столыпина! Зверь вырос – весь во вздыбленной на загривке шерсти, когти и клыки наготове, отточенные!
Кесарю – кесарево, а каждому из них – свое…