4. В канун торжества
Петербург пробуждался, весь в приятном снегу, тонкие дымы, будто сиреневые ветки, тянулись к ледяному солнцу, заглянувшему в спальню директора департамента полиции. Белецкий еще спал, и жена дожидалась, когда он откроет свои бесстыжие глаза…
– Степан, я давно хочу с тобою поговорить. Оставь все это. Ты уже достиг поднебесья. Просись обратно в губернию.
Поняв причину ее вечных страхов, он сказал:
– Губернаторы тоже причислены в эм-вэ-дэ.
– Пусть! Но перестань копаться в этом навозе.
– С чего бы мы жили, если бы я не копался?
– Лучше сидеть на одной каше, но спать спокойно. Я же вижу, как полицейщина засасывает тебя, словно поганое болото…
Белецкий натянул штаны, пощелкал подтяжками.
– С чего ты завела это нытье с утра пораньше?
– Я завела… Да ведь мне жалко тебя, дурака! Погибнешь сам, и я погибну вместе с тобою… Пожалей хоть наших детей.
– Можно подумать, – фыркнул Белецкий, – что все служащие полиции обязаны кончить на эшафоте. Оставь заупокойню!
Жена заплакала.
– Об одном прошу, поклянись мне, что никогда не полезешь в дружбу с этим… Ну, ты знаешь, кого я имею в виду.
– Распутина? Так он мне не нужен…
Жена в одной нижней рубашке соскочила с кровати.
– Не так! – закричала она. – Встань к иконе! Пред богом, на коленях клянись мне, Степан, что Распутин тебе не нужен.
Он любил жену и встал на колени. Директор департамента полиции, широко крестясь, принес клятву перед богом и перед любимой женой, что никогда не станет искать выгод по службе через Гришку Распутина… Жена подняла с пола уроненную шпильку, воткнула в крепкий жгут волос на затылке.
– Смотри, Степан! Ты поклялся. Бог накажет тебя…
В прихожей он напялил пальтишко с вытертым барашковым воротником, надел немудреную шапчонку, сунул ноги в расхлябанные фетровые боты. У подъезда его поджидал казенный «мотор».
– В департамент, – сказал, захлопывая дверцу…
«Ольга, как и все бабы, дура, – размышлял директор в дороге. – Где ей понять, что в таком деле, какое я задумал, без Гришки не обойтись, но я ей ничего не скажу… Господи, жить-то ведь надо! Или мало я киселя хлебал? О боже, великий и насущный, пойми раба своего Степана…» Шофер, распугивая зевак гудением рожка, гнал машину по заснеженным улицам столицы – прямо в чистилище сатаны! На Фонтанку – в департамент.
* * *
Ротмистр Франц Галле в шесть утра уже был в полицейском участке. «Много насобирали?» – спросил, зевая. Дежурный пристав доложил о задержанных с вечера: нищие, воры, налетчики, взломщики, наркоманы, барахольщики, хинесницы, проститутки… По опыту жизни Галле знал, что рабочий день следует начинать с легкой разминки на нищенствующих (это вроде физзарядки).
– Давайте в кабинет первого по списку, – указал он; вбросили к нему нищего, сгорбленного, в драной шинельке.
– Ах ты, сучий сын… Где побирался, мать твою так размать!
– На Знаменской… какое сейчас побирание!
– Почему не желаешь честно трудиться?
– Дык я б пошел. Да кому я нужен?
– Семья есть? – спросил Галле, еще раз зевая.
– А как же… чай, без бабы не протянешь.
– Дети?
– У-у-у… Мал мала меньше.
– Детей наделать ума хватило, а работать – так нет тебя? – Сорвав трубку телефона, Галле стал названивать в Общество трудолюбия на Обводном канале, чтобы прислали стражников. – Да, тут одного охламона надо пристроить…
Шмыгнув красным носом, нищий швырнул на стол ротмистру открытый спичечный коробок, из которого вдруг побежали в разные стороны клопы, клопищи и клопики – еще детеныши.
– Я тебя в «Крестах» сгною! – орал Франц Галле, давя клопов громадным пресс-папье, и с кончиною каждого клопа кабинет его наполнялся особым, неповторимым ароматом…
– Честь имею! – сказал «нищий», распахивая на себе шинельку, под которой скрывался мундир. – Я министр внутренних дел Маклаков, а клопов сих набрался в твоем клоповнике… Ну, что? Не дать ли вам, ротмистр, несколько капель валерьянки?
Началась потеха: всех арестованных за ночь погнали из камер на «разбор» к самому министру… Одна бесстыжая краля, понимая, что в жизни еще не все потеряно, мигнула Маклакову.
– Слышь! – сказала. – Ты со мной покороче. Я ведь тебе не Зизька, которая по пятерке берет, а у самой такой триппер, что ахнуть можно… Я ведь честная, здоровая женщина!
– Ах, здоровая? Тогда проваливай…
Взломщики сочли Маклакова за своего парня. Он угостил их папиросами, душевно побеседовал о трудностях воровского мастерства. Несколько дней полиция Петербурга находилась в состоянии отупляющего шока. Боялись взять вора-домушника. Страшились поднять с панели пьяного… «Поднимешь, в зубы накостыляешь, а потом окажется, что это сам министр». Маклаков, подлинный мистификатор, являлся в участки то под видом адъютанта градоначальника, то бабой-просительницей, то тренькал шпорами гусарского поручика. Гримировался – не узнаешь! Голос менял – артистически! Петербург хохотал над полицией, а сам автор этого фарса веселился больше всех. Озорная клоунада закончилась тем, что царь сказал Маклакову:
– Николай Алексеич, пошутили, и хватит… Я прошу вас (лично я прошу!), окажите влияние на газеты, чтобы впредь они больше не трепали имени Григория Ефимовича…
Обывателю не возбранялось подразумевать, что Распутин где-то существует, но он, как вышний промысел, всеобщему обсуждению не подлежит. Натянув на прессу намордник, Маклаков вызвал к себе Манасевича-Мануйлова, которого отлично и давно уже знал по общению с ним в подполье столичных гомосексуалистов.
– Ванечка, ты больше о Распутине не трепись, золотко.
– Коленька, ты за меня не волнуйся…
Влюбленная Пантера совершала немыслимые прыжки и, покорная, ложилась возле ног императрицы, облизывая ей туфли. Царь отверг резолюцию Коковцева, который о Маклакове писал: «Недостаточно образован, малоопытен и не сумеет сыскать доверие в законодательных учреждениях и авторитет своего ведомства». Но что значит в этом мире резолюция? Бумажка…
* * *
Ванечка зашел на Невском, дом № 24/9, в парикмахерскую «Молле», владелица которой Клара Жюли сама делала ему маникюр. Между прочим, болтая с неглупой француженкой, Манасевич-Мануйлов краем уха внимательно слушал разговоры столичных дам:
– Теперь чулки прошивают золотыми пальетками, так что ноги кажутся пронизанными лучами утреннего солнца.
– Слава богу, наконец-то и до ног добрались! А то ведь раньше только и слышишь: глаза да глаза… Как будто, кроме глаз, у женщины больше ничего и нету.
– А Париж уже помешался на реверах из черного соболя.
– Ужас! Следует быть очень осторожной.
– Неужели опять обман?
– Да! От белой кошки берут шкуру, а от черной кошки берут хвост. Продается под видом egalite «под нутрию»!
– С ума можно сойти, как подумаешь… За какого-то зайца под белку я недавно отдала двадцать рублей.
– Вам еще повезло! А я за собаку под кошку – пятнадцать и была еще счастлива, что достала…
– Главное сейчас в жизни – это муфта.
– Да. В нашем жестоком веке без муфты засмеют!
– Мне один знакомый молодой человек (так, знаете, иногда встречаемся… как друзья!) рассказывал, что скоро в Сибири перестреляют всего соболя, и тогда мы будем ходить голыми.
– Уже ходят! Недавно княгиня Орлова, урожденная Белосельская-Белозерская (та самая, которую Валентин Серов писал на диване, где она на себя пальчиком показывает), вернулась из Парижа… Вы не поверите – ну, чуть-чуть!
– Как это, Софочка, «чуть-чуть»?
– А так. Прикрыта. Но… просвечивает.
– Конечно, ей можно! У нее заводы на Урале, у нее золотые прииски в Сибири. А если у меня муж в отставке без пенсии, а любовник под судом, так тут при всем желании… не разденешься.
– Ну, я пошла. Всего хорошего. Человек!
– Чего изволите?
– Подними мою муфту. Еще раз – до свиданья.
– Счастливая! Вы заметили, какой у нее «пароди»?
– Это старо. Сейчас Париж помешался на «русских блузках». Конечно, в одной блузке на улицу не выйдешь. К скромной блузочке необходимо приложение. Хотя бы кулон от Фаберже!
– В моде сейчас крохотная голова и длинные ноги.
– Об этом давно говорят. А к очень маленькой голове нужен очень большой-«панаш» из перьев райских птиц… Человек!
– Чего изволите?
– Вынеси шляпу… не урони. Ремонт очень дорог…
Ванечка небрежным жестом оставил Кларе Жюли пять рублей за маникюр и помог одной даме надеть шубу (из кошки или из собаки – этого он определить не мог), прочтя ей четверостишие:
Последний звук последней речи
Я от нее поймать успел,
Ея сверкающие плечи
Я черным соболем одел.
Дама оказалась знающей и мгновенно парировала:
Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем. И она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха…
Действуя по наитию, Ванечка подошел к телефону.
– Здравствуй, Григорий Ефимыч, – сказал приглушенно. – Не узнал? Это я – Маска… враг твой! Я прямо от Маклакова, он к тебе хорошо относится. За что? Не знаю. Он сказал: «Ванюшка, только не обижай моего друга Распутина…» Встретимся?
– Да я в баню собрался, – отвечал Распутин, явно обрадованный тем, что Маклаков к нему хорошо относится.
– Ну, пойдем в баню. Я тебе спину потру.
– Соображай, парень… Я же с бабами!
– Соображай сам: я уже столько раз бывал женщиной, что меня твое бабьё нисколько не волнует. К тому же я еще и женат.
– Ладно. Приходи. Я моюсь в Ермаковских.
– Это где? Бывшие Егоровские?
– Они самые. В Казачьем переулке… у вокзала.
Распутина сопровождали семь женщин (четыре замужние, две овдовевшие и одна разведенная). Гришка тащил под локтем здоровущий веник, так что подвоха с его стороны не было. Пошли в баню с приятными легкими разговорами. Ванечка семенил сбоку, слушая. Неожиданно Распутин спихнул его с панели, сказав:
– А меня, брат, скоро укокошат… это уж так!
– Кто? – спросил Ванечка, испытав зуд журналиста.
– Да есть тут один такой… Ой и рожа у него! Не приведи бог… Я вчера с ним мадеру лакал. Человек острый…
Интересно было другое. На углу Казачьего переулка стояла грязная баба-нищенка, и Распутин окликнул ее дружески:
– Сестра Марефа, а я мыться иду… Не хошь ли?
– Рупь дашь, соколик, тогда уступлю – помоюсь.
– Трешку дам. Пива выпьем. Чего уж там! Причаливай…
Из соображений нравственного порядка я дальнейшие подробности опускаю, как не могущие заинтересовать нашего читателя. Но хочу сказать, что после бани Распутин платье баронессы Икскульфон-Гильденбрандт, пошитое в Париже на заказ, отдал нищенке, а знатную аристократку обрядил в отрепья сестры Марефы.
– Горда ты! – сказал ей. – Теперича смиришься…
При выходе из бани заранее был расставлен на треноге громадный ящик фотоаппарата, и Оцуп-Снарский (тогдашний фоторепортер Сувориных) щелкнул «грушей» всю компанию Гришки с дамами.
– Вот нахал Мишка! – сказал ему Распутин без обиды. – Доспел-таки меня… ну и жук ты! Пошли со мной мадеру хлебать…
* * *
Под видом интервью, якобы взятого у Распутина, Ванечка со всеми подробностями описал этот Гришкин поход в баню. Борька Суворин «интервью» напечатал в своей газете, за что, как и следовало ожидать, Ванечку потянули на Мойку – в МВД.
– Это же подло! – сказал ему Маклаков. – Я дал слово государю, что Распутина трогать не станут, ты дал слово мне, что не обидишь его, и вдруг… сходил и помылся! Ты меня, Ванька, знаешь: шуточки-улыбочки, но и в тюрьму могу засадить так прочно, словно гвоздь в стенку, – обратно уже будет не выдернуть.
– Ну что ж, – согласился Манасевич, – травлю Распутина я позже всех начал, мною эта кампания в печати и заканчивается…
Влюбленная Пантера проглядывал списки чиновников своего министерства и напоролся на имя князя М. М. Андронникова.
– Как? – воскликнул. – И этот здесь?
Самое странное, что ни один из столоначальников не мог подтвердить своего личного знакомства с Побирушкой.
– Знаем, – говорили они, – что такой тип существует в России, но упаси бог, чтобы мы когда-либо видели его на службе.
Маклакова (даже Маклакова!) это потрясло:
– Но он уже восемнадцать лет числится по эм-вэ-дэ. Мало того, все эти годы исправно получал жалованье… за что? Неужели только за то, что граф Витте когда-то внес его в список?
Стали проверять. Все так и есть: на протяжении восемнадцати лет казна автоматически начисляла Побирушке жалованье, а Побирушка получал его, ни разу даже не присев за казенный стол.
Маклаков велел явить жулика пред «грозные очи»:
– Чем занимаетесь помимо… этого самого?
– Открываю глаза, – отвечал Побирушка бестрепетно.
– Как это?
– А вот так. Если где увижу несправедливость, моя душа сразу начинает пылать, и я открываю глаза властям предержащим на непорядок… Я уже в готовности открыть глаза и вам!
Его выкинули. Побирушка кинулся к Сухомлинову.
– Маклаков лишил меня последнего куска хлеба. Если и ваше министерство не поддержит, мне останется умереть с голоду…
На этом мы пока с ними расстанемся.