12. Три опасных свидания
– Если Распутин нужен, – сказал Столыпин, – то, выходит, я больше не нужен! Кажется, мы уже дошли до конца веревки и теперь настало время заглянуть гадине прямо в ее глаза!
Накануне он вручил царю доклад о мерзостях Распутина и потребовал удаления варнака в необъятные сибирские дали. Император читать не стал.
– К чему вам порочить молитвенного человека?
– Молитвенного? – осатанел Столыпин. – Распутин таскает в банные номера статс-дам и фрейлин, а попутно прихватывает с улиц и проституток. Петербург небезгрешен! Это, конечно, так. Но знаменитые куртизанки Додо и Мак-Дики представляются мне намного чище наших придворных дам… Их могу соблазнить я! Можете соблазнить вы! Но в баню с Гришкой они не побегут!
Ответ царя был совсем неожиданным:
– Петр Аркадьевич, я ведь все знаю! Но я знаю и то, что даже в условиях бани Распутин проповедует Священное писание. – Столыпинский доклад был им отвергнут. – Премьеру такой великой империи, как наша, не подобает заниматься коллекционированием сплетен. Вы бы лучше сами повидали Григория Ефимовича!..
Сидя в «желтом доме» МВД на Мойке, Столыпин решил исполнить совет царя и вызвал генерала Курлова.
– Павел Григорьич, я сейчас послал Оноприенко на Кирочную для доставки сюда главного гада империи. Человек я горячий и потому прошу вас при сем присутствовать. Сядьте за стол и читайте газетку, но в разговор не вмешивайтесь…
Было жарко. За раскрытыми окнами плавился раскаленный Петербург, шипели струи воды из брандспойтов дворников, обливавших горячие булыжники мостовых, по которым сухо и отчетливо громыхали колеса ломовых извозчиков. В двери кабинета просунулась голова дежурного курьера Оноприенко.
– Дозволите ввести? – спросил он.
– Да. Пусть войдет или – точнее – вползет…
Об этом свидании сохранился рассказ самого Столыпина: «Распутин бегал по мне своими белесоватыми глазами, произносил загадочные и бессвязные изречения из Священного писания, как-то необычно разводил руками, и я чувствовал, что во мне пробуждается непреодолимое отвращение к этой гадине… Но я понимал, что в этом человеке большая сила гипноза и что он производит на меня какое-то довольно сильное, правда, отталкивающее, но все же моральное впечатление. Преодолев себя, я прикрикнул на него. Я сказал ему прямо, что на основании документальных данных он у меня в руках и я могу раздавить его в прах, предав суду по всей строгости закона, ввиду чего резко приказал ему НЕМЕДЛЕННО, БЕЗОТЛАГАТЕЛЬНО И ПРИТОМ ДОБРОВОЛЬНО ПОКИНУТЬ ПЕТЕРБУРГ, вернуться в свое село и больше здесь никогда не появляться…» Распутин на прощание неожиданно сказал:
– Но я же беспартейна-ай! – И захлопнул двери.
– Он, видите ли, вне партий, – возмущался Столыпин. – Можно подумать, я больше всего боюсь, как бы он не пролез в ЦК кадетской фракции. А ваше мнение? – спросил у Курлова.
– Варнак, конечно, – помялся жандарм. – Но лучше бы вы с ним не связывались. Что вы ему инкриминируете? То, что он в баню не один ходит? Так это его личное дело. А завтра я пойду с бабой в баню. Вы и меня потащите с курьером Оноприенко?
– Нет, – возразил Столыпин. – Все сложнее. Чувствую, что с этим Распутиным власти еще предстоит немало повозиться…
Вскоре выяснилось, что Гришка, дискредитируя премьера, в Сибирь не поехал. При очередном свидании с царем Столыпин заметил на лице самодержца блуждающую усмешку… Его, презуса, оскорбляли! Скомкав служебный день, он отъехал на нейдгардтовскую дачу – в Вырицу, до вечера сидел в скрипящем соломенном кресле, закручивая усы в кольца. В сторону затуманенной речки, названивая на гитарах, прошла компания вечно юных студентов и милых барышень-курсисток… Счастливые люди – им было хорошо.
Да, выходит, пели мы недаром,
не напрасно ночи эти жгли.
Если мы покончили со старым,
знать, и ночи эти отошли.
Да-аро-огой длинна-аю,
да ночью лунною,
да с песней той, что вдаль летит, звеня,
да со старинною, да с семиструнною,
что по ночам…
За спиной премьера послышался резкий стук костылей – на веранду вышла безногая дочь Наташа, а под локоть ее поддерживал красивый лейтенант флота (жених!). Что ж, жизнь продолжалась… Из темной зелени ревели неугомонные граммофоны, над крышами дач расплескивало за полночь сладостный сироп собиновского тенора: «Дышала ночь восторгом сладострастья…» А из отдаления, со стороны станции, неслось родимое, такое ветхозаветное и всем знакомое: «Кара-у-ул! Гра-а-абят…»
– Черт знает куда смотрит наша полиция, – сказал Столыпин, председатель Государственного Совета, он же и министр внутренних дел (завтра у него второе свидание – тоже опасное).
* * *
За полчаса до прибытия поезда премьер уже прогуливался по доскам вокзального перрона – в светлосерой шинели, в дворянской фуражке, обрамленной красным околышем. В числе путейцев, носильщиков и публики Столыпин наметанным глазом определял агентов охранки, обязанных подставить свою грудь под пули, которые будут направлены в него – в государственного мужа… Все было в порядке вещей, и Столыпина уже трудновато чем-либо удивить. Наконец запыленный поезд вкатил зеленые вагоны под закопченные своды Николаевского вокзала. Столыпин еще издали помахал фуражкой – рад, ррад, рррад! Из вагона вышел мужиковатый человек в кургузом пиджачишке, помогая сойти на перрон детям, следом появилась сухопарая некрасивая дама.
Это прибыл Степан Петрович Белецкий.
Столыпин поцеловал руку его жены, погладил малышей по золотистым головкам, молча двинулись к царскому павильону, в тени которого премьер вел себя по-хозяйски, почти по-царски.
– Эту даму с детьми, – наказал метрдотелю, – накормите из буфета, дайте им помыться после дороги… Ольга Константиновна, извините, но вашего Степана я забираю для важного разговора!
Они уединились в отдельной комнате павильона. Белецкий чувствовал себя страшно скованно, попав из самарской глуши сразу в царскую обстановку, где сам (!) премьер империи наливает ему рюмочку арманьяка. Столыпин знал, что делает, когда вызвал Степана в столицу. В этом притихшем чиновнике скрывалась потрясающая (полицейская!) память на мелочи. Умный. Бескультурный. Вышел из низов. Лбом пробил дорогу. Короткие пальцы. Желтые ногти. Чувствителен к взглядам: посмотришь на руку – прячет ее в карман, глянешь на ногу – подволакивает ее под стул. Нос пипочкой. Глаза влажные, словно вот-вот пустит слезу. На пальце колечко (узенькое). Чадолюбив. С хохлацким акцентом: «телехрамма», «хазеты», «хонспирация», «Азэхф»… Таков был Степан Белецкий.
Поначалу премьер расспросил его об аграрных волнениях в провинции. Белецкий отвечал даже со вкусом, рад поговорить:
– Пятый ход похазал, што такое русский мужик. Посмотришь: вроде хонсервативен. Но хогда дело хоснется чужого добра, тут он сразу социал-демократ, да еще хахой! Знаю я их… сволочей. «Давай дели на всех… Нашей хровью добытое! Ишь, дворцов понаделали. Бей, хруши, ломай… все наше будет!»
Столыпин, горько зажмурившись, с каким-то негодованием всосал в себя тепловатый коньяк. Долго хрустел золотою бумажкою царской карамели. Мимо окон павильона прошел дачный поезд – петербуржцы, обремененные кладью, спешили к лесам и речкам, ища отдохновенной прохлады… Столыпин заговорил по делу:
– Мы живем в такое подлое время, когда все хорошие люди говорят горам высоким: «Падите на нас и прикройте нас…» Я тоже хочу прикрыться! Не знаю, откуда посыплются пули – слева или справа? В конце-то концов это даже безразлично… Поверь мне, Степан: мне давно наплевать, где подписан мой приговор – в ЦК партии эсеров… или на Фонтанке, в департаменте полиции! – Белецкий спросил, не боится ли он ездить в Думу. Столыпин ответил, что на втором этаже Таврического дворца, по секрету от думцев, для него сделана блиндированная комната. – Но никакая броня не спасет. Мне нужен свой человек на Фонтанке…
Да! Столыпин и не скрывал, что, выдвигая Белецкого, хотел нейтрализовать в МВД влияние генерала Курлова, ибо в нем видел не только соперника, но и врага…
Потом семья Белецких ехала в наемной коляске.
– Что он тебе сказал? – спросила жена.
Белецкий пребывал в некотором ошалении.
– Ты не поверишь! Я заступаю пост вице-директора департамента полиции… Мне хочется плакать от счастья. Подумай: сын народа, щи лаптем хлебал, зубами скрипел, так мне было, и…
Он вверг жену в страшное отчаяние.
– Степан, умоляю – не соглашайся!
– В уме ли ты, Ольга?
– Ты пропадешь, Степан, а я пропаду с тобою.
– Чушь! – отвечал он.
– Это катастрофа… это конец нашей жизни. Тебе хочется вываляться в полицейщине, как в луже? Прошу, откажись.
– И вернуться вице-губернатором в Самару?
– Хоть на Камчатку, но только не полиция.
– Ольга, – твердо сказал Белецкий, – ты женщина, и ты ничего не понимаешь. Я должен делать карьеру. Ради тебя. Ради детей. Ради куска хлеба под старость… Для кого же я стараюсь?
Через день Столыпин позвонил Белецкому – спросил, как он чувствует себя на Фонтанке? Степан отвечал премьеру:
– Ну и ну! Курлов глядит так, будто я ему долгов не вернул. Здесь даже не бегают, а носятся по коридорам как угорелые кошки… Вижу, что попал прямо в парилку. Вот только жена беспокоится, как бы чего не вышло!
Столыпин не сказал ему, что мужья должны слушаться своих жен. Женщины предчуют беду лучше мужчин – сердцем.
* * *
Осенью 1910 года весь русский народ отмечал небывалый праздник, вошедший в нашу богатую историю под названием Первый Всероссийский Праздник Воздухоплавания. Пилоты напоминали тогда птичек, летающих внутри своих порхающих клеток. Чуткий поэт Александр Блок уже давно прислушивался к новому шуму XX века – это был шум работающих пропеллеров:
Его винты поют, как струны.
Смотри: недрогнувший пилот
К слепому солнцу над трибуной
Стремит свой винтовой полет.
Подлинным асом показал себя летчик Н. Е. Попов, который достиг небывалой высоты – шестисот метров; он же побил все рекорды продолжительности полета, продержавшись в воздухе два часа и четыре минуты! «Для него, – с восторгом писали газеты, – не существует невозможного в авиации». Полиция на всякий случай тут же установила «Правила летания по воздуху», что дало повод выступить в Думе депутату Маклакову: «Не понимаю, как полиция мыслит себе контроль за правильностью полетов? Я думаю, в конечном итоге это будет выглядеть так. Летит, скажем, Уточкин или Заикин, а за ними геройски ведет аэроплан жандармский генерал Курлов и грозным окриком, как городовой на перекрестке, делает им замечания…» Следом поднялся на трибуну иронический Пуришкевич: «Я понимаю тревогу своего коллеги Маклакова. Но полиция, заглядывая в будущее, поступает правильно. А то ведь, сами знаете, господа, как это бывает… Найдется какой-нибудь Стенька Разин, который раскрутит свой пропеллер, взлетит на недосягаемую для смертных высоту и шваркнет оттуда пачку динамита на Царское Село с его венценосными жителями. Тогда мой коллега Маклаков громче всех будет кричать о том, что у нас безобразная полиция, которая ест хлеб даром… Я – за полицию даже под облаками!»
Удивительно: русский народ как-то сразу полюбил авиацию. Царская власть, учитывая большую популярность авиаторов-чемпионов, незримо использовала Неделю воздухоплавания ради заигрывания перед армией и перед народом. А. И. Гучков от лица думской общественности уже слетал в Кронштадт и обратно, а теперь – от имени правительства! – наступала очередь лететь и Столыпину… На зеленом поле Комендантского аэродрома колыхалась трава. Самолет напоминал нечто среднее между стрекозою и этажеркой. Треск мотора, брызгающего на траву касторовое масло, наполнял сердца зрителей сладким ужасом чего-то необыкновенного. Столыпин шагал через поле, не видя путей к отступлению, ибо газеты (ах, эти газеты!) уже растрезвонили на всю Русь-матушку, что он полетит именно сегодня – 21 сентября… Премьера поджидал пилот – капитан Лев Макарович Мациевич, в прошлом офицер подводных лодок. Глядя в глаза Столыпину, он невозмутимо доложил:
– Ваше высокопревосходительство, осмелюсь заявить, что я революционер, и мне выпадает хороший случай разделаться с вами за тот реакционный курс политики, который вы проводите… По-человечески говорю: прежде чем лететь со мною, вы подумайте!
«Ах, эти газеты…» А пропеллер уже вращался.
– Спасибо за искренность… Мы полетим!
Мациевич любезно помог ему забраться в кабину, крепко стянул на Столыпине ремни, велел держаться за борта двумя руками.
– Могу только одной, – пояснил Столыпин. – Вторая рука была прострелена насквозь вами… революционерами!
Трава осталась внизу. Мациевич часто оборачивался, чтобы посмотреть, не вывалился ли премьер на крутых разворотах. «Этажерка» его тряслась каждой своей жердочкой. Столыпин, посинев от ужаса, с глубоким удивлением разглядывал классически точную планировку «Северной Пальмиры»… Он видел и Кронштадт.
– Как вы себя чувствуете? – спросил Мациевич.
Горячие брызги касторки залепляли премьеру глаза.
– Превосходно, капитан! – с бравадою отвечал он.
– Значит, я полагаю, полетим за облака?
– Вы крайне любезны, капитан, но… не надо.
Вот и трава! Столыпин выпутал себя из ремней.
– Благодарю вас, – пожал он руку пилоту. – О том, что вы мне сказали перед полетом, я болтать никому не стану…
Через несколько дней газеты России вышли в траурной рамке: «ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ КАПИТАНА МАЦИЕВИЧА! Авиатор во время полета выпал из машины и разбился насмерть. Аэроплан, пролетев без него немного, упал тоже и превратился в груду обломков…»
– Жаль, – искренне огорчился Столыпин. – Это был благородный человек, человек смелых и дерзких чувств. Из мрачных глубин моря он смело взлетел под облака и был… был счастлив!
28 сентября Невский проспект заполнила такая гигантская демонстрация, какой никогда еще не бывало: Петербург прощался с Мациевичем. А в толпе провожавших тишком рассказывали, что пилот не просто выпал из самолета – нет, он сознательно покончил с собой, якобы испытывая угрызения революционной совести за то, что не разделался со Столыпиным… Столыпин в эти дни писал царю: «…Мертвые необходимы! Жаль смелого летуна, а все же общество наше чересчур истерично». Почему он написал именно так – я не знаю. Наш известный архитектор И. А. Фомин тогда же установил на могиле пилота прекрасную стелу – она как игла, устремленная ввысь. В ней чувствуется что-то очень тревожное, крайне беспокоящее, даже ранящее…