10. Коловращение жизни
Надо же так случиться, что бродячий шарманщик-итальянец с обезьянкой, зябко дрожащей, завел свою музыку как раз напротив окон министерства финансов – на Мойке, № 47… Владимир Николаевич Коковцев невольно отвлекался, прислушиваясь:
Всюду деньги, деньги, деньги,
всюду деньги – господа,
а без денег жизнь плохая,
не годится никуда…
Его навестила красивая госпожа М., в прошлом придворная дама, несшая на себе шубу из канадских опоссумов тысяч на двадцать и еще бриллиантов в перстнях тысяч на сорок. Прослезившись и мило высморкавшись, она сказала певучим контральто:
– У меня записка лично от государя императора… к вам, Владимир Николаевич. Мне нужно (срочно!) сто двадцать тысяч.
Коковцев был человек умный, хорошо воспитанный, но болтлив не в меру и сейчас завелся как шарманка на целых полчаса, рассказывая прекрасной госпоже М., как трудно быть в России министром финансов, что десятимиллионный фонд давно исчерпан, что покрыть расходы казны без ведома Государственной Думы (и без прений в ней) уже не представляется возможным…
– Владимир Николаевич, – сказала госпожа М., – я прекрасно вхожу в ваше положение, но войдите и вы в мое: мне срочно (даже очень срочно!) нужны сто двадцать тысяч рублей.
– Высочайшее повеление, – отвечал Коковцев, – я должен исполнить, и просимую вами сумму вы от меня получите, но, мадам, я вынужден доложить его величеству об источнике этой суммы.
– Золотой вы человек! – сказала госпожа М. – Мне ведь важно получить деньги, а источник золота меня не касается…
Через несколько дней Николай II заметил Коковцеву:
– Из личных денег моего Кабинета вами изъято сто двадцать тысяч рублей. Мне неловко говорить вам о своей эмеритуре, но вы и сами понимаете… деньги на земле не валяются.
Коковцев показал царю его же записку.
– Вы ее дали для госпожи М., – пояснил он. – Но вам известно, государь, что ресурсы казны исчерпаны, а деньги, как вы высочайше заметили, на земле не валяются, и посему я был вынужден прибегнуть к капиталам вашего монаршего Кабинета.
Царь две недели подряд с Коковцевым не разговаривал. Императрица же при встречах с ним делала вид, будто он обворовал ее в темном переулке. Миллиардеры, живущие задарма, на всем готовом, в сказочных дворцах, наполненных сокровищами, они выедали казну, как крысы, забравшиеся в головку сыра, но… только посмей тронуть их кубышку! Коковцев рассказал этот случай жене:
– С тех пор всякие записочки о выдачах прекратились. Свой карман они берегут так, будто едут в переполненном трамвае. Понимаю и Распутина, ищущего прибылей на стороне…
Вскоре парализованная от сифилиса красавица княжна Саломея Орбелиани (кстати, бывшая любовница Николая II) плакала перед царем, прося у него пять тысяч на лечение, но он не дал. Орбелиани потом сама же и жаловалась Коковцеву:
– Что случилось? А раньше давали… записочку!
Коковцева посетил Егорий Сазонов, наглость которого не поддаваларь описанию. Кандидат сомнительных прав, Сазонов в дни революции опубликовал фельетон Амфитеатрова на Романовых, а теперь, когда баррикады разобраны на дрова, он вступил в черную сотню… Сразу видно «принципиального» человека!
Устало вздохнув, министр сказал:
– Ах, это вы… Что у вас ко мне?
– Профессора Мигулин и Алексеенко (ну и я, конечно) просят вас утвердить устав Хлебного банка.
– Какого? – переспросил министр.
– Хлебного…
Владимир Николаевич заведомо знал, что никакого Хлебного банка не возникнет, но жуликам на хлеб всегда хватит и даже детям их останется, а банковские уставы продаются, как облигации.
Коковцев раскурил длинную сигару «Корона Британии».
– Я не верю, будто вы упрятали за решетку своего родного брата, как о вас говорят. Но я не верю и тому, что вы были другом повешенного Желябова… Простите за сентенцию: все-таки неприлично бывать в том доме, хозяина которого вы ругаете!
Сазонов засмеялся. Его еженедельник «Экономист» регулярно устраивал для Коковцева китайскую пытку: по капле, по капельке, не спеша, год за годом министру долбили череп, терроризируя его критикой. Ведь даже вселенский грех «винной монополии» сваливали на Коковцева, обвиняя его в спаивании водкой народа. Чувствительный к критике аристократ, дабы утихомирить живодерские наклонности плебея-издателя, субсидировал Сазонова дачею в его журнал прибыльных объявлений. Но Сазонов (к несчастью Коковцева!) имел глаза во много раз больше желудка, и сейчас он дал понять министру, что поезда в Царское Село ходят каждые полчаса. Сразу стало понятно развитие интриги: в Царском охотно принимают Распутина, который от царя и царицы едет ночевать на Кирочную – к Сазонову… После разговора, неприятного и тягостного, Коковцев вечером признался жене с брезгливостью:
– А меня стали шантажировать именем Распутина! Сазонов намекнул, что мою особу могут шлепнуть лопатой, но зато могут и оставить во здравии… могут даже сделать премьером!
Анна Федоровна Коковцева пришла в ужас:
– Володя, дай ты им! Дай… Пойми, что Столыпин тебе не опора. Это садовый георгин, хотя и пышный, но стебель его слабый, и он сразу надломится, когда на него облокотишься.
– Пусть георгин! Не опираться же на чертополох.
– Не связывайся с ними – дай!
– Но если я дам, тогда-то и буду связан…
Коковцев был человеком честным, и в обширную летопись грабежа русской казны он вошел как собака на сене: сама не ест и другим не позволяет. Но теперь Владимир Николаевич понимал, что, как бы он ни «трезорил» этот стог сена, распутинская шайка все равно сено по клочкам растащит… Утром он сказал жене:
– Придется мне утвердить устав Хлебного банка!
Позже он стороною выведал, что устав этого банка Сазонов продал на юге страны за четверть миллиона. Разбогатев, этот экономист тут же разлаял работу министерства финансов, куда опять и заявился, чтобы продолжить китайскую пытку… Свою дружбу с Распутиным он использовал на все корки! Теперь он, помимо журнала, хотел издавать еще и газету. Коковцев испытал состояние карася, который сидит на крючке, а его, бедного, прямо за губу тянут из родимой стихии на сковородку… Келейно он созвал на Мойке у себя директоров кредита, директоров госбанков, и сообща они постановили: дадим! Объявив между собой подписку, они вручили Сазонову сто тысяч на процветание его новой газеты…
Коковцев не сдержался и все-таки сказал:
– На этот раз вы залезли в мой карман!
– Извините, – отвечал Сазонов, забирая деньги…
Шарманщик завел под окнами министра нечто веселое:
Ах вы, сашки-канашки мои,
разменяйте мне бумажки мои,
а бумажечки все новенькие —
двадцатипятирублевенькие!
– Вот так и живем, – надрывно вздохнул Коковцев.
* * *
Газеты оповестили Россию, что старец Гриша вновь объявился в Царицыне, где затеял создание женского (!) монастыря, для которого уже подбирал штат – из молодых да красивых. Газеты сообщали, что устроитель монастыря «садится с женщинами на один стул, целуется, гладит их за лопатки (и не за лопатки), произнося фразы вроде следующей: „А не люблю я этой Х., уж больно толста, а ты куды как покрепче да круглее…“ Ясно, что монастырь обещал быть очень строгих правил! Между тем травля старца в печати продолжалась, и Гришка не спешил в столицу. Наконец он осознал, что испытывать терпение царицынских жителей далее нежелательно, и стал собираться в дорогу. На вокзале его провожала толпа, одни бабы молились на Распутина, а другие плевались в него – все как положено! С площадки вагона Гришка стал говорить речь, „но речь его, – писал Илиодор, – была такая путаная, что даже я ничего не понял“. После Распутина выступил с речью один пьяный абориген – и тоже никто ничего не понял. Илиодор решил вмешаться, «но Григорий сделал в мою сторону жест рукою, как генерал солдату, когда солдат что-либо невпопад скажет, и в духе придворного этикета он промолвил пьяному:
– Продолжайте, пожалуйста. Продолжайте…».
Пьяный выступал до тех пор, пока поезд не тронулся.
В купе ехали какие-то молодые чиновники, читавшие о нем в газетах. Распутин, обожавший даже поганую славу, с гордостью заявил попутчикам, что Распутин – это я! Ему долго не верили, так что пришлось поведать о себе немало пакостей, пока не поверили… А поверив, чиновники с интересом спрашивали:
– Неужели все это правда, что о вас пишут?
– Да врут половину, а другую половину… кто не без греха? Одно меня сердит: псинаним придумали, в «Новом Времени» кака-то «маска» про меня стала писать. Что ни слово – все правда! Знай я, кто он, пошел бы и настучал в морду. Но он же, анахтема, за псинаним спрятался… «Маска»! Поди ж ты сыщи ево…
Пока он там куролесил по задворкам империи, слухи о его безобразиях копились в келье архимандрита Феофана, и (как принято говорить в консисториях) «владыка омрачился». А тут приехал епископ Гермоген, новых сплетен подбавил и сказал Феофану:
– Не на того Холстомера мы ставили! Гляди, скоро Гришка так возвысится, что мы ему вроде гнид покажемся… Сказывал мне борец Ванюшка Заикин, который на еропланах летал, что с высоты люди мельчей муравьев видятся… Дело ль это?
В интервью газетчикам Гермоген заявил:
– Святейший Синод, печась о духе народном, недавно воспретил постановку пьесы Леонида Андреева «Анатэма», где от сатаны запах серы исходит. Верно, что нельзя сатану на сцене играть. Так почто же, спрашиваю я вас, мы Гришке беса играть позволяем?..
Почуяв в лице Гермогена опору для себя в Синоде, Феофан при свидании с императрицей объявил ей:
– Едет сюда богомерзкий и грязный шут Гришка Распутин, едет за виноградом царским, благоуханным, а я, виноградарь немощный, не для него взращивал ягодки в покоях сих. Государыня! Если я не скажу этого тебе, то кто еще скажет? Отрекись же от Распутина и впредь не путай бога с дьяволом!
Александра Федоровна вытянулась – во гневе:
– Мои глаза не увидят вас больше, – прошипела она.
Злыми слезами разрыдался Феофан, взмахнул крестом:
– Пропадете вы… с Гришкою-то!
– Уходите, – велела царица. – Еще одно слово, и я навсегда забуду, что вы были моим духовным пастырем…
Гермоген прибыл в столицу на зимнюю сессию Синода и, как заведено, представился императору. Николай II сказал ему:
– Не понимаю, зачем вы Григория Ефимовича совместили с этой дурацкой «Анатэмой» бездарного Леонида Андреева? Григорий Ефимович принят в нашей семье как… умный человек.
Гермоген, пылкий мракобес, запальчиво ответил:
– Где вы ум-то у него видели? Я хотел его священником сделать, поручил Илиодору подготовить его, так он бился с ним как рыба об лед, а Гришка – олух, ни одной молитвы целиком не знает.
Николай II махнул рукой: прочь. Возникла дикая ситуация: реакция выступала против реакции. Конечно, в этот момент царь не подумал так, как у меня здесь написано, но и он, кажется, ощутил всю остроту создавшейся обстановки; он решил: «Теперь, если Столыпин пожелает разорить это гнездо Гермогена и Илиодора на Волге, я возражать не стану!» Вслед за этим стала собирать свои вещи, желая покинуть царский дворец, нянька наследника престола Елена Вишнякова. Императрица велела няньке подробно доложить, как ее растлил в поезде Распутин и что вытворял с нею в Покровском, после чего Алиса положила подбородок на валик кресла и долго смотрела на Вишнякову синими глазами.
– И ты хочешь, чтобы я поверила тебе? – спросила она. – А мне кажется, ты вовлечена в заговор тех недобрых сил, которые сейчас ополчились против отца Григория… Говори же честно, кому ты еще рассказывала обо всем этом?
– Фрейлине Софье Ивановне Тютчевой.
– Хорошо. Ступай. Я видеть тебя не желаю…
В седьмом часу вечера Тютчеву, заступившую на фрейлинское дежурство при дворе, навестил скороход:
– Вас просит в бильярдную его величество.
Николай II встретил женщину словами:
– Софья Ивановна, что за сплетни вокруг моих детей?
– Никаких, государь. Дети есть дети.
– А… Вишнякова? Для этой женщины, взятой из народа, мы с женою так много сделали, а она… о чем она, дура, болтает?
Тютчева подтвердила стыдный рассказ Вишняковой.
– Выходит, вы тоже не верите в святость Распутина?
– А почему я должна в это поверить?
Царь точным ударом загнал шар в лузу. С треском!
– А если я вам скажу, что все эти тяжкие годы после революции я прожил исключительно благодаря молитвам Распутина?
– Я позволю себе усомниться в этом, ваше величество.
Николай II искоса глянул на фрейлину: перед ним стояла внучка поэта А. Ф. Тютчева, женщина сорока лет, с мощным торсом сильного тела, обтянутая в дымно-сиреневую парчу, из-под стекол пенсне на царя глядели едкие непокорные глаза.
– К чистому всегда липнет грязное, – сказал царь, невольно смутившись. – Или вы думаете иначе, Софья Ивановна?
На это он получил честный ответ честной женщины:
– Да, ваше величество, я думаю иначе.
– В таком случае я вас больше не держу.
– Позвольте мне понять ваше величество таким образом, что отныне я могу быть свободной от придворных обязанностей?
– Да. Зайдите к моей жене… попрощаться.
Следуя длинным коридором, Софья Ивановна отстегнула от плеча пышный бант фрейлинского шифра, в котором красовался вензель из заглавных букв имени-отчества Александры Федоровны, и этот шифр она положила с поклоном перед императрицей.
– Я чрезвычайно счастлива, ваше величество, что поведение Распутина делает невозможным мое дальнейшее пребывание при вашей высочайшей особе. Я пришла откланяться вам…
Царица знала о попытке Распутина изнасиловать фрейлину, и она – очень спокойно – дала ей понять:
– Но, милая, Распутин – это же ведь не пьяный дворник. Вы должны бы радоваться этому обстоятельству.
– По-моему, никакая женщина этому не может обрадоваться.
Царица (немного смущенно):
– Я не так выразилась. Ну, если не радоваться, то хотя бы… стерпеть.
– Странные советы я слышу от вашего величества.
– Ничего странного. В вас вошел бы святой дух…
Тютчева вышла. Я не выдумал этих диалогов!
…Распутин приехал в столицу и, засев на квартире Сазонова, сразу же стал названивать по телефону Вырубовой:
– Слышала, как Гермоген-то меня обложил? Феофана не надо! Так и скажи папе с мамой, что, покеда Феофан здеся, я не приду… молиться стану. Тютчевой по шапке дали? Дело! Вишнякова – дура, она сама ко мне в штаны лезла. Чисти дом, Аннушка, чисти! А как ишо там «Анатэма»? Это што? Про бесов? Не надо про бесов… Писателев тоже не надо: от них много смуты идет!
Василий Иванович Качалов вопреки замыслу автора все-таки создал на сцене трагический образ современного беса Мефистофеля, полный сатанинского пафоса разрушения. А после всей этой крутни и нервотрепки императрица сказала:
– Ники, ты должен вмешаться. Театр Станиславского нам не указ, а здесь, в столице, «Анатэма» Леонида Андреева поставлена не будет. Это черт знает что такое… И вообще, – разрыдалась она, – я не выдержу! Мне все уже опротивело. Каждый день какие-нибудь новые гадости. Сколько можно! Я скоро сойду с ума…
* * *
В растопыренных пальцах Распутин держал блюдце с горячим чаем, поддувал на него, чтобы скорей остыло, и говорил:
– Не пойму, Егор, откедова эта Маска, что меня в газетах ругает, все про меня верно описывает? Ежели б этот псинаним мне попался, я бы ему всю рожу расковырял.
Маска – псевдоним Манасевича-Мануйлова, которому Сазонов (чистая душа!) и выдал тайны быта и жизни Распутина, а теперь он (дивный человек!) решил продать Распутину и самого Манасевича-Мануйлова… Надевая серую шляпу, экономист сказал:
– Так и быть, едем. Я покажу тебе эту Маску!
Приехали на Эртелев переулок, в дом № 11; здесь размещалась редакция «Вечернего Времени», филиала «Нового Времени». Сазонов объяснил, где кабинет Маски, а сам идти уклонился:
– Пока ты там его ковыряешь, я в пивной посижу…
Распутин, напрягаясь телом, через три ступеньки – прыжками, решительный и сильный, взлетел по лестнице на четвертый этаж, по табличкам на дверях отыскал номер кабинета своего хулителя. Без стука отворив дверь, вошел. За столом сидел круглолицый (словно кот) господин без пиджака, опоясанный французскими подтяжками, и вел беседу по телефону. Разговор шел о зубах, а так как у Гришки зубы болели часто, то он со вниманием прислушался.
– Коронки вернули, – говорил Ванечка, – а зубов не вставили. Три передних… Почему? Но я же не пенсии у вас домогаюсь, а лишь того, что положено: выбили – вставляйте… на казенный счет! Это неправда… вранье. Курлов ведь ясно сказал, что я пригожусь. А если так, так на что я вам сдался… беззубый-то?
Повесив трубку, Манасевич-Мануйлов сказал:
– Какого ты черта сюда вперся?
От такого приема Распутин малость потускнел. Вежливо, даже сняв шапку, он проговорил:
– Распутиным будем… Новых – по пашпарту.
– А-а-а, куманек… явился. Мое почтеньице!
Распутин был готов драться, но вид наглого журналиста смутил его, и Гриша как-то вяло, извинительно бормотал:
– Пишут тут обо мне всяко… нехорошо пишут.
– Ну, пишут… так что? Тоже писать захотелось?
– Оно не про то. Я вот и говорю, что ежели писать, так ты пиши… оно понятно! Но ежели ты жук, так ты мне прямо и скажи: я, мол, жук, и тогда я тебя пойму… Кто не без греха?.
Манасевич набулькал себе воды из пыльного графина, попивал малюсенькими глотками, смакуя, будто ликер. Сказал:
– Значит, как я понял, ты мною недоволен? Признаться, я тоже не всегда доволен собою. Можно бы писать и лучше. Но ты, приятель, ошибся, надеясь в Эртелевом переулке встретить Пушкина!
– Нельзя обижать хороших человеков! – выпалил Гришка…
Вслед за этим произошло нечто феерическое. Ванечка каким-то полицейским приемом обернул Распутина к себе спиною. Гришка ощутил страшный удар по затылку, отчего согнулся и упал на четвереньки. При этом лоб его упирался в нижнюю филенку дверей. Последовал завершающий удар ногой под копчик, двери сами собой растворились, и старец птичкой выпорхнул из кабинета.
– Не мешай людям на хлеб зарабатывать, – сказал Ванечка, отряхивая прах и пепел Распутина со своих шулерских дланей. Удивительно громко стуча сапогами, Гришка мчался вниз по лестницам редакции, а из кабинетов высовывались потревоженные сотрудники Борьки Суворина, спрашивая о причине шума. Манасевич-Мануйлов не сказал им, что ему нанес визит сам Распутин.
– Да так… Приходил один читатель, удрученный неправдами жизни. Ну, я и показал ему, что аптека находится за углом направо…
Распутин (бледнее обычного, весь дергаясь) спустился в подвал пивнухи, где расселся Сазонов, заказавший дюжину пива.
– Ну как? – спросил. – Повидал Маску?
– Дык што? Само собой… малость поболтали.
– О чем же?
– Как сказать? О разном… больше о жисти.
– Манасевич хорощий парень, правда?
– С ним жить можно, – поникнул Распутин над кружкою пива и потянул к себе с тарелки рака.
– Ну вот! – обрадовался Сазонов. – Я знал, что вы друг дружку понравитесь. Что ни говори, а два сапога – пара!
Распутин долго чистил рака, потом признался:
– А все-таки он большой нахал. Уважаю!
* * *
Неожиданно для Сазонова Распутин впал в глухую депрессию, будто алкоголик после страшного перепоя, сидел на постели и днем и ночью, нечесан, немыт, в одном исподнем, мычал непонятно:
– М-м-м, бяда… пропал я, бедненькой!
– Ефимыч, да ответь толком – что с тобой?
Активное «изгнание бесов» в Царицыне не прошло даром. Случилось невероятное: Распутин стал импотентом … Он плакал:
– Хосподи, на што ж я жить буду теперича?
Утром его потревожил телефонный звонок:
– Григорий Ефимович, с вами говорит доктор Бадмаев… знаете такого? Я слышал, что у вас, мой дорогой, случилась маленькая мужская неприятность… Это чепуха! Навестите меня…