Прелюдия к третьей части
Столыпин, размашисто и нервно, строчил царю, что «члены Думы правой партии после молебна пропели гимн и огласили залы Таврического дворца возгласами „ура“… при этом левые не вставали!». Николай II отвечал премьеру: «Поведение левых характерно, чтобы не сказать – неприлично… Будьте бодры, стойки и осторожны. Велик бог земли русской!» Таврический дворец подновили, да столь «удачно», что крыша зала заседаний рухнула. Счастье, что это случилось в перерыве, а то бы от «народных избранников» только сок брызнул! Крыша обрушилась на скамьи левых депутатов, зато кресла правых загадочно уцелели. Столыпин, хрипя от ярости, доказывал газетчикам, что злостного умысла не было, просто деньги для ремонта дворца, как водится, заранее разворовали! Впрочем, к чему высокопарные слова, если вторую Думу разогнали, как и первую. Это случилось 2 июня 1907 года, а на другой же день Столыпин изменил избирательные законы. Третью Думу подобрали уже на столыпинский вкус. Вот, к примеру, депутаты от Петербургской губернии: фон Анрепп – профессор судебной медицины, Беляев – лесопромышленник, Кутлер – бывший министр, Лерхе – инспектор банка, Милюков – профессор истории, Родичев – присяжный поверенный, фон Крузе – мировой судья, Смирнов – царскосельский купец, Трифонов – сельский лавочник, и только один рабочий – Н. Г. Полетаев, – через руки которого проходила тогда переписка Ленина с питерскими большевиками… «Сначала успокоение, затем реформы, – твердил Столыпин. – Мне не нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия». Революция уходила в подполье, и Распутин в эти дни заверил царя, что «покушений больше не будет». Николай II столь свято уверовал в Гришку, что рискнул появиться на улицах столицы, и… попал под трамвай! Вагоновожатый резко затормозил (за что и был потом награжден деньгами), а Распутин торжествовал:
– А я што тебе говорил, папа? Вишь, даже трамвай тебя не берет… Покеда я жив, с вами беды не случится. Верь мне!
* * *
Реакция неизменно сопряжена с падением нравов. Знатную публику вдруг охватила эпидемия разводов, чего раньше не было и в помине. Теперь дамы петербургского света рассуждали:
– «Анну Каренину» читать уже невозможно – так глупо и так пошло! В наше время Анна просто развелась бы с мужем через хорошего адвоката и вышла бы за Вронского… А в таком случае к чему весь этот длинный и нудный роман?
Среди студенчества раздался коварный призыв: «Долой революционный аскетизм, да здравствуют радости жизни! Потратим время с пользой и удовольствием…» Арцыбашев уже сочинил своего нашумевшего «Санина»; женщины в этом романе волновались, как «молодые красивые кобылы», а мужчины изгибались перед женщинами, как «горячие веселые жеребцы». Русские газеты (и без того скандалезные) запестрели вот такими объявлениями:
«ОДИНОКАЯ БАРЫШНЯ ищет добрпрдч. г-на с капит., согл. позир. в париж. стиле».
«МУЖЧИНА 60 ЛЕТ (еще бодр) ищет даму для провожд. врем. на кур.».
«МОЛ. ВЕС. ДАМА жел. сопр. один. мужч. в поезде».
«ЧУЖДАЯ ПРЕДРАССУДКОВ интер. женщ. принимает на даче, согл. в отъезд».
«ОДИНОКАЯ ДАМА (ход без швейцара) сдает комн. для мужч., брак при взаимн. симп.».
Всюду возникали, словно поганки после дождя, темные и порочные общества. Молва разносила весть об орловских «Огарках», о московском «Союзе пива и воли», о минской «Лиге свободной любви», о казанской веселой «Минутке», о беспардонном кобелячестве киевской «Дорефы»… Женщина перестала быть объектом воздыханий возле ее ног. Теперь романисты писали о красавицах: «Ах, какое у нее богатое тело – хоть сейчас отвози в анатомический театр!» А разочарованные россияне говорили уныло:
– Наверное, так и надо! Чем гаже – тем лучще…
Великая русская литература в эти годы потеряла целомудрие. Рукавишников умудрился сблудить даже со статуей Мефистофеля:
И встал я. Взял статую. Чугунную. Пустую.
Легли в постель мы рядом. Прижался черт ко мне.
Федор Сологуб откровенно проповедовал садизм:
Расстегни свои застежки и завязки развяжи,
Тело, жаждущее боли, нестыдливо обнажи.
Чтобы тело без помехи долго-долго истязать,
Надо руки, надо ноги крепко к кольцам привязать.
Чтобы глупые соседи не пришли бы подсмотреть,
Надо окна занавесить, надо двери запереть.
В низу газетных колонок теперь набирали свеженькую информацию из провинции: «Гимназистка 14 л. Таня Б. разрешилась от бремени здоровым мальчиком; двух гимназисток 4-го и 6-го классов исключили из гимназии за беременность, поставив им двойки за поведение… Родители возмущены!» К. А. Поссе в своих публичных лекциях призывал молодежь хотя бы один месяц не посещать домов терпимости, чтобы на сбереженные от воздержания деньги образовать читальни для просвещения народа. Где тут кончается умный и где начинается круглый дурак – я не знаю! Юбилей Льва Толстого проходил под знаком «полового вопроса»: первую часть речей посвящали восхвалению гения, потом рассуждали о половом подборе. Результат этого «вопроса», поставленного в эпоху столыпинской реакции на ребро, не замедлил сказаться. В таких случаях следует отбросить все красоты стиля и не бояться черствых таблиц статистики. Вот подлинная шкала самоубийств в России только за осенние месяцы, самые тоскливые на Руси – от сентября до декабря:
в 1905 году – 34 чел. (разгар революции);
в 1906 году – 243 чел. (начало реакции);
в 1907 году – 781 чел. (утверждение реакции).
Я не боюсь таблиц, ибо знаю их деловую наглядную силу.
Реакция – это не только политический пресс. Это опустошение души, надлом психики, неумение найти место в жизни, это разброд сознания, это алкоголь и наркотики, это ночь в скользких объятиях проститутки. Жизнь в такие моменты истории взвинченно-обострена; она характерна не взлетами духа, а лишь страстями, ползущими где-то понизу жизни, которая уже перестала людей удовлетворять. Отсюда – подлости, измены, растление.
* * *
Полковник Николай Николаевич Кулябка – начальник Киевского охранного отделения. В его жизни был один анекдот.
– Не беспокойтесь, он не похабный… Знаете, – рассказывал Кулябка, – я чрезвычайно благодарен революционерам. Они спасли мне жизнь! Врачи меня, как чахоточного в последнем градусе, заочно приговорили к смерти. Эсеры тоже приговорили к смерти. Приговоренный дважды уже не погибнет… Когда в меня стреляли, одна из эсеровских пуль вошла в грудь и навсегда затворила в легком роковую каверну! Я был спасен.
Сейчас Кулябка сидел у себя дома. В двери просунулась стриженая голова сына с оттопыренными ушами:
– Папа, уже поздно. Можно я спать лягу?
– Нет. Выучи урок, тогда ляжешь. А если завтра не исправишь единицы, я тебя выдеру, как последнего сукина сына.
Кулябка перед сном просматривал донесения тайных агентов о подпольном обществе «Дорефа»; на дверях этого сборища была надпись: ВОШЕДШИМ СЮДА НЕТ ВЫХОДА! Агентура сообщала, что девушки остались в чулках и шляпах, а юноши в котелках и при галстуках – в таком неглиже устроили танцы. Работая синим карандашом, Кулябка подчеркивал в списках «Дорефы» знакомые фамилии участников этого «подполья»… Все дети почтенных родителей! Из швейцарской, где постоянно дежурил переодетый жандарм, раздался звонок – явился нежданный посетитель.
– Так поздно? Кто он? И что надо? – спросил Кулябка.
– Мордка Гершов Богров, называет себя Дмитрием Григорьевичем, сын присяжного поверенного, студент университета… Выражает большое нетерпение видеть вас лично.
– Хорошо. Пусть поднимется ко мне…
Из-за двери слышался бубнеж сына: «Знаете ли вы украинскую ночь? О, нет, вы не знаете украинской ночи…» Кулябка распахнул двери из кабинета в комнаты, наказал:
– Убери учебник – и спать! А завтра выдеру…
Поджидая студента, Кулябка усмехнулся; ведь он только что подчеркнул имя Д. Г. Богрова в списках «Дорефы». Отец этого юноши – видная фигура: пять домов в Киеве, под Кременчугом богатая вилла, семья живет в зелени Бибиковского бульвара.
– Да, да! Входите… Прошу прощения, что принимаю вас не при мундире. Но я дома. Уже вне служебных обязанностей.
На пороге жандармской квартиры стоял молодой человек в пенсне. Довольно высокий. С румянцем на щеках. Отвислые губы, сморщенные. Он их все время подбирает, чтобы закрыть очень длинные передние зубы. Лоб небольшой, но хорошо сформирован. «С такой внешностью, – машинально заметил Кулябка, – Богров весьма удобен для наружного за ним наблюдения…»
– Прошу, садитесь. Что вас привело ко мне?
Увидев перед собой дубоватого полковника в домашних шлепанцах, Богров сразу решил, что эта упрощенная скотина вряд ли способна оценить все нюансы его тонкой ущемленной души, а потому, сев на диван, он начал с некоторым нахальством:
– Не стану затруднять вас прослушиванием сложной гаммы моих настроений. Скажу проще: революция, столь бесславно прогоревшая, одним своим крылом задела и меня. Да, я состоял в обществе киевских анархистов. Нет, я никого не шлепнул, в «эксах» не участвовал и вот… Решил прибегнуть к вам. Извините за позднее вторжение. Я отлично понимаю, это не совсем вежливо с моей стороны, но ведь в вашем деле это простительно. Просто я не хотел, чтобы кто-либо видел меня посещающим вас.
Кулябка развернул стул и сел на него верхом, расставив ноги, словно в седле. Молча вздохнул. Возникла пауза.
– Так чего же вы от меня хотите? – спросил он.
Ему, конечно, было уже ясно, ради чего пришлялся к нему Богров, но этот злодейский вопрос полковник соорудил умышленно, чтобы Иуда, явившийся в полночь ради получения тридцати сребреников, покрутился на диване, словно глупый пескарь, попавший на раскаленную сковородку… Богров смутился.
– Надеюсь, – начал он, – вы понимаете, что этот мой шаг определен большим внутренним напряжением и сделкой… Если угодно, пусть будет так: именно сделкой с нормами морали.
– А у вас есть «нормы»? – равнодушно спросил Кулябка, памятуя о списках тайной «Дорефы» и пытаясь представить себе этого подонка в котелке и при галстуке танцующим с девицей в одних чулках (картина получалась отвратная).
– Простите, но они есть! – вспыхнул Богров.
– Любопытно… даже очень, – с иронией произнес Кулябка. – А все-таки я не понимаю, ради чего вы пожаловали?
– Я и так выразил все достаточно ясно.
– Вы ничего не выразили. Пришли и… томитесь.
Богров это понял, натужно выдавил из себя:
– Я согласен сотрудничать с вами.
– Опять непонятно! – обрезал его Кулябка. – Что значит «согласны»? Можно подумать, я взял палку и лупил вас до тех пор, пока вы не согласились. Нет, вы не согласились, как это бывает с другими, измученными тюрьмой и ужасом перед казнью. Вы, милейший, сами пришли ко мне и сказали: я – ваш!.. Так ведь?
– Да, – поник Богров, – кажется, это так.
– Бывает, бывает… – отвечал Кулябка, вроде сочувствуя. – А что же именно заставило вас предложить нам свои услуги?
Вопрос сложный, но Богров реагировал без промедления:
– Я убедился на собственном опыте, что вся эта свора революционеров не что иное, как обычная шайка бандитов…
Ясно, что этот «блин» испечен Богровым еще на улице и в горячем состоянии, с пылу и с жару, донесен им до кабинета Кулябки. Жандармские же полковники на Руси дураками никогда не были, напротив, их отличало большое знание человеческой психологии, и в данном ответе Николай Николаевич сразу уловил фальшь.
– Ну, а теперь выскажитесь точнее. Не стесняйтесь.
На этот раз Богров уже не спешил – прежде подумал:
– Видите ли, мой папа обеспеченный человек. Хотя я и еврей, но мои красивые тетки замужем за видными русскими чиновниками. Хочу быть присяжным поверенным и, надеюсь, им стану. У меня нет обоснованных конфликтов с самодержавной властью, чтобы выступать на борьбу с нею… Зачем мне это?
– Вы уже близки к истине, но еще бегаете по сторонам… Выкладывайте! – рявкнул Кулябка грубовато. – Ведь я вас за шкирку к себе не тянул, сами пришли, так будьте откровеннее…
Конечно, Богров не мог думать, что в лице начальника киевской охранки он встретит человека тоньше его самого и проницательнее. Пришлось убрать общие слова, за которыми стоял туман благородства, и перейти к самым обыденным фактам:
– Папа с мамой недавно ездили в Ниццу и брали меня с собой. Я имел неосторожность проиграть в рулетку тысячу пятьсот франков.
– И теперь хотите, чтобы я, старый дурак, дал вам их?
От прежней наглости Богрова не осталось и следа.
– Вы не совсем поняли меня, – бормотнул он жалко.
– Да понял! – отмахнулся Кулябка как от мухи. – Не такой уж вы Шопенгауэр, чтобы вас не понять. – И вдруг обрушил на него лавину брани: – Щенок паршивый, сопля поганая, продулся в рулетку, а теперь хочет продавать своих товарищей?! Этому, что ли, учили тебя твои благородные родители?
Богров был уничтожен. Наивно прозвучали его слова:
– Но папа дает мне всего полсотни в месяц.
Кулак жандарма в бешенстве молотил по столу.
– Так на что же ты, подонок, их тратишь?
– Разрешите мне уйти? – живо поднялся Богров.
– Сидеть! – гаркнул Кулябка. – Или тебе кажется, что здесь романтика? Нет, братец. И над нашей лавочкой, как и в твоей вонючей «Дорефе», золотом выбиты слова: ВОШЕДШИМ СЮДА ВЫХОДА НЕТ. – Богров при этом даже вздрогнул. – Я тебе не папа с мамой, – продолжал Кулябка спокойнее, – и давать буду по сотне. А за долг в рулетку расквитайся-ка, братец, сам!
Встретив на себе обратный колючий взгляд, Кулябка вдруг понял, что перед ним не желторотый птенец, не знающий, где подзанять деньжонок, – нет, перед ним предстал опытный гешефтмахер, который пятьдесят рубликов от папеньки уже расчетливо приложил к ста рублям от жандармов, и теперь он, остродумающий подлец, уже прикидывает, на сколько ему этих доходов хватит…
Кулябка с треском выложил перед ним сотню:
– Забирай. А теперь подумай и здесь же, не выходя на улицу, избери для себя тайную кличку… псевдоним.
Предложив это, он смотрел с интересом: «Наверняка изберет себе имя – как с театральной афиши!» Жандарм не ошибся:
– С вашего разрешения я буду Аленским.
– Так и запишем. Нам плевать…
Но рядом с этим именем новорожденного агента-провокатора Кулябка записал и второе, придуманное самим: Капустянский – это уже для внутреннего употребления (точнее – для сыщиков). Николай Николаевич любезно проводил Богрова до швейцарской.
– Я пойду спать, – сказал он жандарму. – Так намотался за день, что ноги не держат. Больше меня не тревожить…
Но сон Кулябки был нарушен звонком по телефону.
– Докладываю, – сообщил агент наружного наблюдения, – гости от Шантеклера выкатились в половине третьего. Замечены: Фурман, Бродский, Фишман, Марголин и Фельдзер…
– Это не все, – сонно сообразил Кулябка, – в гостях у Шантеклера был еще австрийский консул Альтшуллер. Где он?
– Не выходил, – отвечал агент. – Остался ночевать.
– Хорошенькая история, – буркнул Кулябка.
История грязная: в доме киевского генерал-губернатора Сухомлинова, прозванного Шантеклером, остался ночевать некто Альтшуллер, подозреваемый в шпионаже в пользу Австро-Венгрии, причем секретные документы об этих подозрениях находятся в том же доме, где он сейчас ночует…
* * *
В эту ночь на темном горизонте русской истории замерцала звезда провокации.
Осыпались листья осени 1907 года.