10. Бомба в портфеле
В аптеке тогда продавали не только аспирин. Вот отличное лекарство – ото всех болезней, почти панацея. Красное клеймо рецепта способно взбодрить даже умирающего: «ГРЕМУЧИЙ СТУДЕНЬ. Екатерининский завод акционерного общества Б. И. Виннер. Динамит и зажигательные шнуры 190 г. Состав: нитроглицерин 83 %, пироксилин 5 %, селитра 10 %, целлюлоза 2 %, итого 100 %». Понятно, что департамент полиции работал в это время с полной нагрузкой и… заработался, сердешный! Столыпин внимательно выслушал доклад жандармов о том, что ему следует бояться высокого блондина с иностранным акцентом.
– Благодарю! – отвечал премьер без иронии. – Догадываюсь, что своей смертью мне умереть не дадут. Я только еще не знаю, с какой стороны полетят в меня пули – слева или справа?
Сказано не в бровь, а в глаз. Ведь в такие подлые времена можно ждать смерти и от собственного альгвазила!
Министру иностранных дел Извольскому было доложено:
– А с вами проще! Вы должны бояться женщины восточного типа. Проходит у нас по картотеке под кличкою Принцесса. Безумной красоты. Одевается светской дамой. Свободно владеет французским и английским. Предпочитает работать браунингом.
Извольский (шутник) вкинул в глазницу монокль.
– А если я заведу с ней романчик? Приглашу к Донону? Ведь я интересный мужчина. Может, меня она и пощадит?..
Новому премьеру досталось гиблое наследство. В провинции творилось что-то ужасное. Губернаторы ездили под конвоем казаков, кричавших прохожим: «Руки вверх! Мордой к стенке!..» Дело дошло до того, что в Одессе градоначальник Каульбарс, боясь выходить на улицу, совершал вечерние моционы по крышам. За печными трубами сидели стражники, окликивая: «Стой, кто идет?» – «Идет генерал Каульбарс!» Гремела кровля под ногами генерала.
Да, страх был велик. Сейчас перед Столыпиным – стол, а на столе – бумага, еще чистая, чернильница, еще закрытая, и слабенькое перышко… Как эти предметы бессильны сейчас! Даже он понимает это – он, совместивший в своей персоне две самые видные государственные должности: премьера империи и министра внутренних дел. Устраняя с политического горизонта первую Думу, царь не уничтожил самого закона об учреждении Думы, и теперь на совести Столыпина лежал созыв второй Думы, назначенный на 20 февраля 1907 года. «Верим, – восклицал Николай II, прихлопнув первый русский парламент, – что явятся новые богатыри мысли и дела…»
– Так они и стоят за дверью, – бормотнул Столыпин.
Он тряхнул в колокольчик, вызывая секретаря, машинально глянул на разворот календаря, отметив дату: 11 июля 1906 года.
– Телеграмма по губерниям, записывайте, диктую… «Борьба ведется не против общества, а против врагов общества. Поэтому огульные репрессии не могут быть одобрены. Действия незакономерные и неосторожные, вносящие вместо успокоения озлобление, нетерпимы… Старый строй получит обновление!» Записали? Восклицание! Дата: одиннадцатое июля сего года. Отправляйте…
К нему в кабинет затерся генерал Курлов, который стал намекать, что не прочь быть петербургским градоначальником.
– Но здесь градоначальствует фон-дер-Лауниц.
– Вы же знаете, какие сейчас времена, – отвечал Курлов. – Сегодня есть Лауниц, завтра, глядишь, уже и нет Лауница!
– Это скоро закончится, – заверил его Столыпин, подразумевая террор, и прямо отказал генералу в своей протекции.
– Тогда… тюремный комитет, – клянчил Курлов. – Знаете, там одни немцы. Окопались колбасники, рвут командировочные до Сахалина. По-русски – едва-едва! А я в тюрьмах – свой человек. С любым громилой душа в душу… блатной язык знаю!
Столыпин думал: «Странные типы окружают меня».
* * *
Сейчас ему было 44 года… Человек еще крепкий. Молодцеват. Всегда при галстуке. Воротничок с лиселями. Кончики усов залихватски вихрились, вздыблены. Столыпин выделялся из толпы, был чрезвычайно колоритен. Именно он составлял сейчас фон власти, на котором фигурка Николая II казалась мелкой и жалкой, словно карикатура на самодержавие. Петр Аркадьевич Столыпин был реакционен до мозга костей, но порою он мыслил радикально, силясь разрушить в порядке вещей то, что до него оставалось нерушимо столетиями. Карьера Столыпина вписывалась в русскую историю звончато, как мелодия гвардейского марша. Этот реакционер был цельной и сильной натурой – не чета другим бюрократам; угловатая и резкая тень Столыпина заслоняла царя, терявшегося в неуютных сумерках бездарности… Задерганный в семье, запуганный страхами, Николай II чаще, чем это следовало бы, прикладывался к бутылкам. Любимый его дядя Николаша уже дошел до того, что колол себя морфием прямо через рейтузы. Царь же, если верить его дневнику, «пробовал шесть сортов портвейна и опять надрызгался, отчего спал прекрасно». Николая тянуло в море, в тихие шхеры Бьёрке, подальше от публики. Столыпин имел в распоряжении миноносец, который забирал его прямо с дачи на Аптекарском острове. После жестокой вибрации узкого железного корпуса было приятно ступить на желто-матовую, будто слоновая кость, палубу императорского «Штандарта». В честь премьера торжественно пели корабельные горны. В салоне он деловито раскладывал перед царем бумаги для доклада. Доброжелатели уже предупредили, что за тонкой переборкой его будет слушать и царица…
Начиналось дело – государственное дело:
– Ваше величество, вы напрасно изволили столь легкомысленно заметить генералу Драчевскому, что при погроме в Ростове-на-Дону мало убито евреев. Драчевский – это вам не Спиноза, сами знаете, и он понял вас так, что не сумел добить до желаемого вами процента. Кстати, обращаю ваше высочайшее внимание: «Россия» и «Московские Ведомости», эти главные органы национализма, призывающие «бить жидов – спасать Россию», имеют своими главными редакторами… двух евреев! Позволительно ли это с точки зрения моральной этики в государстве?
– Вот пусть жиды сами и разбираются…
Рука Столыпина с покрасневшими от напряжения костяшками пальцев протянулась к императорскому портсигару.
– Позволите? – спросил он, берясь за папиросу.
– Да-да, Петр Аркадьич, пожалуйста.
За выпуклыми иллюминаторами «Штандарта» море плоско и тихо покачивало воду, на которой играли солнечные зайчики.
– В чем суть всего? – заговорил премьер с напором, словно проламывая бездушную стенку. – Если мы хотим видеть Россию великой державой, если мы верим в обособленность исторических путей развития русской нации, то мы должны круто изменить главное в нашей стране… Кто у нас дворянин-помещик? Это дрэк, – сочно выговорил Столыпин. – Это, если угодно, брак чиновного аппарата. Это отбросы департаментов и помои канцелярий. Бюрократия их отвергла. Им нечего делать в городах. Вот они и живут с земли, которую сосут, угнетая крестьян. Мужика же мы сами связали круговой порукой. Один трудится в поте лица, имея от трудов кукиш. Другой пьянствует и тоже имеет кукиш. Но пьяница и бездельник одинаково пожирают плоды трудов работящего крестьянина… Этих сиамских близнецов надо разделить!
Пауза. Столыпин выждал, как отреагирует царь.
– В любом случае это недурно сказано вами…
Тогда премьер продолжил:
– Вся наша беда в том, что мужик уже не представляет землю своею. Столетьями над ним довлело общинное землевладение… Я делаю ставку на сильных! Слабый, ленивый и спившийся пускай подохнет – мне плевать на его прозябание. Мне нужен крепкий, деловитый и хитрый мужик-труженик, мужик-накопитель. Это будет русский фермер на единоличном хозяйстве, на закрепленной за ним земле, по примеру Американских Штатов…
– К чему это вам, Петр Аркадьич? – спросил царь.
– Это не мне, а – вам, ваше величество! – дерзко парировал Столыпин. – Я как помещик в этом варианте сам много теряю. Но как дворянин я обретаю рядом со своим имением хутор кулака, который станет моим добрым союзником… Давно пора раздробить славянофильскую общину и дать мужику землю: возьми, вот это твое! Чтобы он почуял вкус ее, чтобы он сказал: «Моя земля, а кто ее тронет, на того я с топором пойду…»
– Забавно рассуждаете, – хмыкнул Николай II.
Столыпин на комплименты не улавливался:
– Не забавно, а здраво… Вот тогда в мужике проснутся инстинкты землевладельца и все революционные доктрины разобьются о могучий пласт крестьянства, как буря о волнолом. Жадный мужик – хороший мужик, ему и карты в руки…
Мимо, разводя буруны, прошел тральщик, и «Штандарт» раскачало, он дергал цепи якорей, лежащих под ним на дне моря.
– Петр Аркадьич, – отвечал царь, когда качка утихла, – ведь это не так-то просто… Это уже реформа. Аграрная реформа! Ломка вековечного уклада жизни. Тут и с вилами пойдут.
– С вилами, но не с бомбами! Овчинка стоит любой выделки, ваше величество. Я тоже, как и вы, хочу спать в России спокойно. Грош всем нам цена, если мы боимся ступить на путь реформаций. Согласен, что будет больно. И затрещат кое-где косточки. И побегут с воплями обиженные и несчастненькие. Но так надо …
Когда миноносец, приняв на борт Столыпина, растворился в туманной пелене вечернего моря, в царском салоне появилась Александра Федоровна с вязанием в руках:
– Ники, почему ты позволяешь своему презусу так с тобой разговаривать? Он ведет себя попросту неприлично.
– В чем же это выразилось, Аликс?
– Странно, что ты сам этого не замечаешь… Развалился перед тобой в кресле, хватает со стола твои папиросы, а говорит в таком тоне, будто он – учитель, а ты перед ним – школьник.
– Я этого не почувствовал, – отвечал царь жене. – С другой стороны, не ходить же ему по струнке! Все-таки… премьер.
В костлявых пальцах императрицы быстро сновали вязальные спицы, и слова ее текли, как пряжа.
– Даже этот мерзавец Витте был куда как вежливее, – зудила она как муха. – Помнишь, здесь же, в Бьёрке, когда ты соизволил дать ему титул графа, он четырежды кидался на колени, жаждая поцеловать твою руку… Не забывай, Ники, что ты царь, ты самодержец, а барин Пьер Столыпин лишь твой верноподданный. Мог бы он и постоять в твоем присутствии!
– Столыпин производит на меня приятное впечатление.
Появилась Анютка, с размаху плюхнулась в кресло.
– Столыпину не мешало бы еще поучиться, как смеяться в присутствии монаршей особы. Произнес бы деликатное «хе-хе», и хватит! А то оскалил белые дворянские клыки и гогочет, как не в себе: «ха-ха-ха»! Здесь ему не Саратов, – сказала Анютка, закуривая царскую папиросу. – Что за дикость! Где он хоть воспитывался, невежа? В Пажеском, в Правоведении? Или в Лицее?
Император, вздохнув, направился к трапу. Сказал:
– Петр Аркадьич с отличием окончил физико-математический факультет Санкт-Петербургского университета…
Поднявшись в буфет, он стал пробовать сорта портвейнов. «А что, если Столыпин и правда метит в русские Бисмарки?»
Качало яхту – качало и царя.
* * *
Депутат Муханов рассказывал, что не слышал взрыва и в абсолютной тишине оказался сброшен со стула. Не потеряв сознания, он тут же поднялся, пораженный внезапно наступившей ночью. Тьма возникла от грязной штукатурки, которая в мгновение ока превратилась в мелкий черный порошок, и дышать стало невозможно. А рядом с собой Муханов заметил фигуру церемониймейстера Воронина, спокойно стоявшего возле стены. Человек высился совершенно неподвижно, только у него недоставало одной детали… головы!
Это случилось 12 августа на Аптекарском острове столицы, где размещалась дача Столыпина. Во время приема просителей и чиновников к дому подкатило барское ландо, из которого вышли трое, неся портфели. Двое из них были в форме офицеров. Дежурный жандарм слишком поздно заметил неладное:
– Держите их… у этого борода наклеенная!
Эсеры-максималисты с возгласами:
– Да здравствует свобода! – шмякнули под ноги себе портфели с бомбами, и они же первыми исчезли в огне и грохоте.
Министр иностранных дел Извольский прискакал на Аптекарский раньше всех. Возле крыльца дачи в ужасных муках умирали лошади, из хаоса стропил и балок, средь кирпичей и обломков мебели торчали руки, головы и ноги людей. Тихо капала кровь. Кричали из развалин придавленные и умирающие. Извольский нашел Столыпина в садовом павильоне. Премьер сидел за чайным столиком, врытым в цветочную клумбу, и – бледный – жадно курил папиросу. Папироса, как и пальцы его, была словно покрыта красным лаком.
– Нет, – отвечал Столыпин, – я даже не ранен. Это кровь моего сына, которого я своими руками откопал из развалин. Жена цела тоже, но вот Наташа… ей лишь пятнадцать лет! А ног нет – одни лохмотья. Вот жду! Из академии вызвали Павлова…
Максималисты хотели убить премьера, но он остался невредим. В единой вспышке взрыва погибло свыше 30 и было изувечено 40 человек, не имевших к Столыпину никакого отношения. Умерли в муках фабричные работницы, с большим трудом добившиеся приема у председателя Совета министров по своим личным нуждам.
Террор не убивал людского горя на земле.
Террор лишь усилил людское горе на земле.
Приехал на автомобиле знаменитый хирург Павлов, на траве перед домом осмотрел дочь Столыпина и сказал кратко:
– Увозим ее! Без ампутации не обойтись…
На лужайке пожарные раскладывали трупы, вид которых был страшен. Сила взрыва оказалась столь велика, что деревья вдоль набережной Невы вырвало с корнем, а на другой стороне реки в дачных виллах богачей высадило все стекла из окон.
– А я даже не оглушен, – удивлялся Столыпин. – Вот после этого и не верь в высшее провидение…
Николай II поборол в себе обычное равнодушие к чужим бедам и вечером того же дня нашел случай выразить Столыпину самое сердечное сочувствие. Он обещал, что лучшие врачи столицы приложат все старания, дабы спасти ему дочь и сына. А на прощание его величество подложил премьеру хорошую грязную свинью:
– Петр Аркадьич, извините, что в такой тяжкий для вас момент обращаюсь с просьбой… Мне, поверьте, стало уже неловко отказывать в прошениях о смягчении смертных приговоров. Вы как премьер не возьмете ли и эту обязанность на себя?
– Возьму, – ответил Столыпин. – Нас не жалеют, я тоже не стану жалеть. Кому суждено висеть, тот у меня нависится!
– А себя вы должны поберечь, – сказал ему царь. – На квартире министра вам оставаться опасно. Зимний дворец как раз пустует. Берите семью и занимайте мои апартаменты.
Отныне император сдавал Зимний дворец на прожитие своим министрам – поквартирно, словно это был доходный дом. Ночью Столыпин сидел на царской постели, слушал, как в соседней комнате дворца кричит его дочь Наташа, которой врачи ампутировали ногу. Возле жены мучился от боли раненый сын.
За окнами по черному небу неслись черные облака.
Столыпин вдруг ослабел, его плечи затряслись от глухих, судорожных рыданий. Слезы заливали ему лицо.
– Лучше бы меня… меня! – выкрикивал он. – Наташа ведь совсем девочка. Как жить ей дальше… безногой? О господи! Да ведь разве я в чем-либо виноват?
Утром он – бледнее смерти – снова закрутил усы.
– Карету мне, черт побери… карету!
Под конвоем конных жандармов премьер поехал из дворца на свою городскую квартиру, где состоялся сбор всего столыпинского кабинета. Министры смотрели на него почти с ужасом. Скулы перекатывались под цыгански смуглой кожей лица премьера, а глаза его ввинчивались в пустоту, как шурупы. В энергичных выражениях Столыпин сказал, что вчерашнее покушение, едва не лишившее жизни его самого и его детей, ничего не изменяет во внутренней политике Российского государства.
– Мой поезд с рельсов не сошел! – заявил Столыпин. – Террористам нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия… Моя программа остается неизменной: жесточайшее подавление беспорядков, разрешение аграрного вопроса, как самое неотложное дело империи, и выборы во вторую Думу, которая должна явить новых богатырей мысли и дела… Господа! – закончил он почти вызывающе. – Подражайте мне!
В этот момент он казался себе героем античного мира; ему, как Муцию Сцеволе, хотелось сунуть руку в огонь и не почувствовать боли ожога. Возле премьера, неотступные, как сама смерть, молча пребывали зорко взирающие личные телохранители – Пиранг и Дикобах… Министры, подавленные, расходились.
* * *
И опять ночь в царском дворце. Снова крики искалеченной девочки за стенкой. Кто-то бубнит, бубнит, бубнит… «Откуда этот дурацкий бубнеж?» К нему подошла заплаканная Ольга Борисовна, урожденная Нейдгардт, на которой он женился без любви. Просто, когда умирал тяжко раненный на дуэли старший брат, он всунул руку своей невесты в его руку и взял слово, что он будет Ольгу любить… Жена сказала:
– Пьер, надо бы ему заплатить. Он там молится.
– Кому платить? И кто там молится?
– Распутин молится. Старец!
– Распутин? А кто это? И зачем он здесь?
– Сама не знаю. Какой-то мужик. Противный. Но с запиской от государя императора. Его величество выразил желание, чтобы Распутин помолился у постели нашей несчастной Наташеньки… Вот уже два часа стоит на коленях. Мычит. Странный такой!
– Ну дай, – отмахнулся Столыпин от жены. – Не знаю, сколько в таких случаях давать… Дай ему весь червонец, только бы он больше не бубнил за стенкой. И без того тошно! Коли нога ампутирована, так тут, сколько ни молись, новая не вырастет…
Распутин ушел от Столыпина сильно обиженный. Он уже привык к вниманию высших особ и сейчас не понимал: как это премьер не пожелал его видеть, не захотел с ним побеседовать? Мунька Головина, узнав об этом, тоже возмущалась:
– Барин Пьер рубит сук, на котором бы ему и сидеть!
Феофан в эти дни предупредил Распутина:
– Ты, Гриша, к царям часто не ползай.
– А чо?
– Двери скрипеть станут…