5. Темные люди
1905 год погасил огни Зимнего дворца; темный и неживой, он являл вид заброшенности. Балов больше не было. Куда делись пышные карнавалы! Придворные жаловались на скуку, вспоминая, как чудесно жилось им раньше. Сорокалетние говорили: «Ах, как хорошо бывало при Александре Третьем!» Полувековые залезали памятью глубже в историю: «Кто не жил при Александре Втором, тот вообще не жил!» А те, которым пошло на седьмой десяток, сладко жмурились: «Вы бы посмотрели, как было при Николае Первом…»
Императоры знали о свинских рефлексах своих придворных, и потому для гостей Зимнего дворца накрывался отдельный стол – в узком коридоре, что тянулся вдоль бального зала. После третьего тура вальса танцующие пары загадочно размыкались, каждый стремился занять место поближе к дверям, ведущим в этот волшебный коридор. Белозубые арапы в ливреях века бесшабашной Елизаветы открывали двери и… здесь я умолкаю! Мое перо бессильно выразить все то, что там творилось, а посему я передаю слово очевидцу: «Столы и буфеты трещали, скатерти съезжали с мест, вазы опрокидывались, торты прилипали к расшитым мундирам, руки пачкались в креме; цветы срывались и совались по карманам, шляпы наполнялись царскими грушами и яблоками. И через три минуты нарядный буфет являл грустную картину поля битвы, где трупы растерзанных пирожков плавали в струях шоколада, меланхолически капавшего на мозаичный паркет коридора…» При этом камер-лакеи, ко всему приученные, тактично отворачивались к окнам, чтобы не видеть проявления «троглодитских наклонностей» аристократии; прислужники тут же заменяли на столах все изгаженное свежими дубликатами цветов, пирожных и фруктов. Но самые волнующие сцены наблюдались во время штурма гофмаршальского стола, накрытого побогаче и ближе к столу царскому. Здесь, как правило, ходили в атаку прекрасные дамы. При входе в Золотой зал «меня окружили женщины в открытых туалетах, исключительно пожилые. Недостатки бюстов возмещались искусным размещением наличного материала на каких-то досочках и полочках, которые я поневоле созерцал в их открытых лифах. Спины, покрытые прыщами и пятнами припудренной старческой экземы, острый запах женского пота – все это создавало атмосферу лисятника!» Сдерживая натиск атакующих дам, в дверях дежурил сам комендант дворца, обливавшийся холодным потом. Вот отзвучал последний аккорд придворного котильона, и тут же (ни секундой позже) комендант, словно паршивый сноп соломы, отбрасывался в сторону лавиною слабого пола, кинувшегося на яства со слепой и яростной жаждой добычи…
– Что и вспоминать! – вздыхали теперь придворные, поглядывая на темный Зимний дворец. – Такого блеска уже не будет!
Вдовствующей императрице Марии Федоровне все не нравилось в царствовании сына, и средь придворных она обрела кличку Гневная. Вдова все больше удалялась от «большого» двора.
– На худой конец, – говорила она, – у меня есть спасение: я могу сесть на поезд и утром буду в Копенгагене, где уже не стану видеть нынешних безобразий. С тех пор как царствует мой сын, я все время жду убийства, взрывов, катастроф и безумия!..
Революция наказала сына «гатчинского затворника» кличкою Царскосельский Суслик. Пешие походы на дальние дистанции Николаю II пришлось отложить, чтобы эсеры не подстрелили из-за кустиков, словно бекаса. Все свои дремучие первобытные силы император вкладывал в заготовку дров для своего дворца – пилил и колол с утра до ночи, словно хороший дворник. По ночам же, в кожаной куртке шофера, никем не узнанный, он садился в байдарку, ожесточенно выгребая веслом, чтобы побыть одному – подальше от семейных дрязг, подальше от своих страхов.
Гневная свою невестку Алису безжалостно шпыняла:
– Надо уметь себя вести! Мне тоже не всегда хочется улыбаться людям, которых я не знаю. Плохо себя чувствую. Или просто нет настроения. Однако надо… Мы цари, а это значит, что мы всегда на виду, ослепленные ярким светом. И простым людям приятно, если царица подошла к ним в скромном ситцевом платье, какое и они носят, и вдруг спросила – почем сегодня на базаре говядина? А ты, голубушка, ведешь себя с людьми так, будто наступаешь на противную и скользкую лягушку.
– Мне неприятны ваши сентенции, – огрызалась Алиса.
– Это неточно сказано, – возражала Гневная. – Не мои сентенции противны тебе, а тебе противны все, кто тебя окружает, и только ты сама для себя еще не стала противна…
Федоровская церковь в Царском Селе – как старинная игрушка. Убранство ее богато. Она считалась «государственным собором», здесь молились Романовы с придворными. Кто как умел, так и молился. Александра Федоровна, верная себе, решила молиться так, чтобы ее никто не видел. Царицу угнетала мания преследования. В алтарных приделах храма она велела выдолбить для себя глубокую нишу, в которой и скрывалась. Время от времени из тайника, словно из гадючьей норы, высовывалась ее голова. Быстро оглядит молящихся – нет ли опасности, и снова спрячется, задернув ширму. Однажды, когда она так сидела, в храме раздалось:
– Ненормальная! – Это слово вырвалось у Гневной. – Передай своей сумасшедшей, – сказала она потом сыну, – что прятаться неприлично. Если мы все попрячемся по углам, то что же от нас, от Романовых, вообще останется? Тем более, здесь не улица и ни одна из статс-дам не держит бомбы под корсетом, а фрейлины не таят под лифами браунинги.
– Если бы ты, мама, знала, – отвечал император, – сколько в Аликс твердости духа… Как мощно укрепляет она меня в несении тяжкого бремени власти. Она совсем не сумасшедшая.
– Ну, так жди! Скоро она станет сумасшедшей…
В этом году и сам Николай II предстал перед русским обществом не совсем нормальным. Нашелся смельчак издатель, собравший в один том все резолюции и тосты императора. Книга состояла из одних только перлов: «Прочел с удовольствием… А мне какое дело?.. Живительно тронут… Ай да молодец!.. Царское спасибо молодцам-фанагорийцам… Пью за здоровье своих частей… Положение стыдное. Передайте извозчикам мою высочайшую благодарность… Я тронут… Пью за ваше здоровье, братцы… Надеюсь, союз между мною и корпусом жандармов будет крепнуть… Вырвать с корнем!.. Пью вместе с вами… Не сократить ли нам их?..» Цензура мгновенно зарезала эту книжицу, способную «расшатать устои самодержавия». Она запретила сочинения самого императора, который оказался вреден. Сам себе вреден, сам для себя опасен… Между тем время не располагало к веселости!
* * *
Война обескровила русский рубль – он пал, сраженный японской шимозой. Умные люди вспоминали, что пророчил Салтыков-Щедрин: «Это еще хорошо, если за рубль станут давать полтинник. Хуже, если за рубль будут давать нам в морду!» Миллиарды русских займов, набранных у Франции и Ротшильдов, были бездарно размусорены на полях Маньчжурии, и немецкий генштаб приятно волновался, узнавая о русских жертвах. «Теперь им долго не выбраться из этой лужи!» – говаривал Вилли, понимая, что в Европе осталась одна гегемония – железный кулак его могучего рейхсвера. «Адмирал Атлантического океана» за кулисами дружбы с кузеном Ники втихомолку хихикал над незадачливым «адмиралом Тихого океана»… Война в августе закончилась. Японцы сразу же открыли в Токио неряшливый музей, посвященный победе над Россией. Стены музея, словно баня кафелем, были сплошь облицованы трофейными иконами. Из гущи бород, люто и зловеще, взирали на праздничную сутолоку токийцев постные лики православных угодников. Выходит, что правы оказались русские генералы, год назад хваставшие, что они Японию иконами закидают (все-таки, черт побери, закидали!). А посреди музея красовалась… кровать, вся в кружевах и розанчиках, и музейный гид комментировал это трофейное чудо безо всякого юмора:
– Захвачена в бою доблестными самураями микадо при отступлении русской армии. На этой удивительной кровати спал сам командующий русской армией генерал Куропаткин, основным девизом которого были слова: «Терпение, терпение и терпение…»
Портсмутский мир завершил войну, и надо признать, что успехом в дипломатии Россия обязана Сергею Юльевичу Витте, который с апломбом шарлатана вел переговоры с японцами (в этом ему помогало то важное обстоятельство, что США боялись усиления Японии на Тихом океане). От тех времен осталась едкая карикатура из «Simplicissimus»: сидит громадный безносый Витте, а перед ним японский маркиз Комура, похожий на мартышку; Витте нахально ему говорит: «Я разрешаю японцам оставить для себя Токио». Россия лишилась только южной части Сахалина, а Витте стал премьером и обрел титул графа, отчего шутники прозвали его Витте-Полусахалинский. Война закончилась, но революция продолжала расширять свои берега…
Мария Федоровна в страхе бежала в Данию. «Разбирайтесь сами, – сказала она сыну с невесткой. – Я вернусь, когда все притихнет и можно не бояться, что на улице мне плюнут в лицо». Возле Петергофа стоял под парами миноносец, на котором царская семья, случись что, рассчитывала удрать в Англию. Даже люди, посвященные в интимные секреты двора, не знали одной глубокой тайны. Николай II велел соорудить в Александрии блиндированный подвал, надеясь отсидеться в нем при нападении народа. Сложные переходы дворца прочеркивали прицелами замаскированные пулеметы, готовые в любой момент смести все живое, что ворвется сюда с улицы… Словно очумелые мотались между столицей и Петергофом казенные пароходы, развозя министров с докладами. Требовалось крутое решение, чтобы утихомирить народные страсти. Витте подготовил от имени царя манифест о даровании народу «свобод». Николай II обозлился на своего президента:
– Но я не желаю терять принцип самодержавности…
А стачка рабочих сделалась уже всенародной, и раздумывать было некогда. Колебания между диктатурой и дарованием конституции становились опасны. Дядя Николаша навестил Фредерикса:
– Если мой племянник не подпишет манифеста, я застрелюсь в его кабинете. Если я не сделаю этого, обещай застрелить меня.
На бурном министерском заседании, когда кабинет Витте, качаясь, плыл, словно корабль в бурю, дядя Николаша выхватил из кобуры револьвер. Дуло его, блестя смазкой, уперлось в седеющий висок. «Мы здесь не в бирюльки играем! – заявил он царю. – Речь идет о спасении престола. Быть Романовым или не быть! Если не уступим сейчас, все полетит к чертям собачьим…»
Царь уступил! Очевидец пишет, что «после подписания манифеста во дворце произошла бурная сцена – великие князья нападали на Николая II чуть не с кулаками, женская половина дворца истерически рыдала». А на улицах обнимались одураченные люди: «С конституцией тебя, Петя! Приходи вечерком на севрюжину с хреном… Выпьем, брат, за эру свободы. Споем что-либо мажорное». Манифест от 17 октября сбил с толку многих (даже умных). Толпы студентов, сняв фуражки, носили по улицам портреты Николая II, среди юных лиц курсисток развевалась ветром апостольская бородища Стасова; ликовал и великий маэстро Репин, широкими мазками кисти спеша запечатлеть эту сцену вихря, сцену могучей людской лавины, остановившей конки, сметавшей со своего пути городовых и жандармов, дворников и лотошников…
– Скандальное время, – жаловался царь.
– Ах, почему я не рождена мужчиной! – восклицала в ответ супруга. – Я была бы сейчас страшнее Иоанна Грозного, я залила бы всю страну кровью, но зато сама спала бы спокойно…
Внутренний рынок империи подпольно снабжал россиян почтовыми открытками, на которых Николашка изображался при всех регалиях, державшим себя за тайное удилище, а снизу подписано: «САМОдержец». Алиса тоже рисовала карикатуры на мужа. Рисунки ее были злы. Царица изображала царя младенцем с бутылкой водки во рту (вместо соски), его укачивает Гневная, лупцуя сыночка по заду, а изо рта матери вырывается фраза в росчерке облака: «Ники, ты будешь меня слушаться?..» Алиса говорила:
– В самом деле, Ники, пора тебе решить этот вопрос – кого впредь ты намерен слушаться, меня или свою мать?
Император решил слушаться… Папюса (!), которого в октябре 1905 года он вызвал из-за границы. Прямо с вокзала чародей в закрытой карете был доставлен в Царское Село, где ночью устроил церемонию колдовства. На плече его сидела крохотная обезьянка, шкура которой была заранее натерта фосфором, а в пищу обезьяне уже много дней примешивался атропин.
– Ваше величество, сегодня флюидический динамизм вполне располагает меня к вызову духа вашего отца… Укрепитесь! – Во мраке комнат возникло легкое светлое облако, в котором резко определились две красные точки (фосфор и атропин сработали). – Это он! – возвестил Папюс. – Можете говорить с ним…
Николай II уже не отрывался от глаз обезьяны.
– Папа, – спросил он у нее, – ты понимаешь, как мне плохо? Скажи, чего мне еще ждать и на что можно надеяться?
Загробным гласом «дух» Александра III, исходивший от искусного чревовещателя, отвечал сыну, конечно, по-французски:
– Революция возникнет еще более сильная, нежели эта. И чем суровее будешь ты сейчас в подавлении революции, тем сильнее она будет в недалеком будущем. Но выхода у тебя, сын мой, уже нет… не бойся… крови… прощай… поцелуй внука…
Голос исчез «за кадром», а две красные точки в углу комнаты медленно погасали, как угли на остывающей жаровне.
– Он удалился, – сообщил Папюс; получив гонорар (которого хватило бы на закладку нового крейсера), шарлатан намекнул: – В моих силах еще предотвратить катастрофу будущей революции. Но действие моего флюидизма способно усмирять катаклизмы, пока я сам не исчезну с физического плана нашей планеты…
Этим сукин сын дал понять, что рассчитывает на пожизненную пенсию и, пока он жив, Романовым бояться нечего.
– А вот когда я умру!.. – И Папюс развел руками…
На другой день император принял архимандрита Феофана.
– Отец мой, – встал царь на колени, – утешь меня.
– Утешение близится, – отвечал тот. – Вчера я со старцем Распутиным снова скорбел за вас. Мы плакали, а потом вдруг стало светло, и Григорий сказал: «Ужо вот скоро царю полегчает!»
* * *
Через 12 лет, в разгар новой революции, из камеры Петропавловской крепости тащили на допрос генерал-лейтенанта Герасимова, бывшего в 1905 году начальником столичной охранки. Этот человек знал очень многое и держался нервно. С губ жандарма часто срывалось гневное слово рвань … Его спросили:
– О какой рвани говорите, Александр Васильич?
– Простите, я имею в виду сволочь придворную.
– Хорошо. Продолжайте, пожалуйста.
Герасимов весь подался вперед – в напряжении:
– Я хочу сказать про Распутина… Кто нашел его? Это я! – заявил жандарм, почти гордясь этим. – В то время, когда боялись каждого, когда все казались подозрительными лицами, дворцовый комендант однажды вызвал меня…
– Кто вызвал?
– Дедюлин! Он сказал, что в столице появился мужик. По всей вероятности, переодетый революционер… Мужика взяли под наблюдение. Это и был Гришка Распутин.
О том, что такой Распутин существует, департамент полиции узнал от того же Дедюлина, который доложил по телефону:
– Я заметил шашни придворных дам с некиим Распутиным. А некоторые из дам часто бывают на царской половине. Это опасно! Хотя бы потому, что не исключено занесение сифилиса в царскую семью. Не мешало бы проверить – кто этот хахаль?
Машина сыска закрутилась, а тут из Сибири подоспел еще и донос Покровского священника отца Николая Ильина; справка из волости Тюменского уезда заверяла жандармов, что Распутин «первоклассный негодяй». Состоялся доклад директору департамента:
– Этот подозрительный мужик, надо полагать, переодетый революционер. Связан с духовенством и черной сотней, но это, видимо, лишь маскировка. Замечен в радикальных разговорах.
– А партийная программа его прощупывается?
– Темнота… Иногда треплется о «мужицком царстве», из чего можно заключить, что по своим настроениям близок к эсерам. Прикажете взять его под «освещение»? Гласное или негласное?
– Как угодно. А для филеров пусть он проходит под кличкою, ну, хотя бы… – Директор подумал. – Пусть он будет Темным!
Под этой филерской кличкой Распутин и останется до самой гибели. Позже, когда он достигнет могущества, само наблюдение за ним механически превратится в его охрану, и Гришке будет уже не по себе, если не услышит шагов за собою… А сейчас он слежки даже не заметил, поглощенный своими делами.