3. «Нана» уже треснула
Гости графини еще не успели к нему присмотреться, когда Распутин ловким взором конокрада, оценивающим чужую лошадь, которую непременно надо украсть, уже оценил их всех сразу и теперь приближался к ним, часто приседая, потом резко выпрямлялся, и ладони его сочно пришлепывали по коленям. Сейчас он был похож на орангутанга, спрыгнувшего с дерева и решившего прогуляться по земле. Внезапно ощутив свою силу (и свою власть над этими людишками, ждавшими его!), он уже выпал из-под опеки Восторгова, заговорив так, как ему хотелось – почти бездумно:
– Чаёк пьете… ну-ну, лакайте. Чай – травка божия. Ты замужня? А почто без мужа приволоклась? Вот бы я поглядел на вас, на обоих-то… Нехорошо, мать, нехорошо, – сказал он, остановясь подле Головиной. – Нешто так жить можно? (Головина страшно испугалась.) Смотри-кась, какая ты баба вредная… Но обидой ничего не исправишь. Не обижай! Любовью надоть… любовью, дура ты! Да что с тобой толковать? Все едино не поймешь…
И пошел дальше, поскрипывая. Еще на Москве убедился Гришка, что грубейшее «ты» звучит убедительнее обращения на «вы». В этот момент речь его обрела соль и перец.
– Ну ты! Кобыла шалая, – облаял он нервную Лохтину. – Курдюком-то не крути, а сиди смиренно, коли я с тобой говорю. Возжа, што ли, под хвост тебе попала?
– Благослови, батюшка, – взрыднула Лохтина.
– Это потом… – небрежно отмахнулся Распутин.
Пистолькорс, повидавший немало медиумов, магов и спиритов, смотрел на Гришку в изумлении: такого хама он еще не видывал.
– А кулаки-то у тебя… ого, какие!
Пистолькорс словно и ждал, что его похвалят:
– Этими руками задушил я пятнадцать латышей.
– За что?
– Бунтовали! Задушу, бывало, и в журнал себе вписываю: имя, фамилию, возраст, женат, холост…
– Зачем?
– Для памяти! Попалась мне знаменитая рижская красавица Ревекка Рабонен, дочь пастора, еще девчонкой путалась с социалистами. Я отвел ее в казарму. Что хотите, говорю, то с ней и делайте. Но солдаты – дрянь. Взяли и отпустили ее. Я выскочил… вижу, бежит моя красотка через картофельное поле. Я – за ней! Догнал. Шашку выхватил. Как полосну по затылку… в картошку и зарылась. Только, помню, косы у нее разлетелись…
Распутин сунул землистые ладони за поясок.
– Ну и сволочь же ты! – произнес он четко.
Отошел прочь. Пистолькорс растерялся:
– Что он сказал? Что сказал мне старец?
Софья Сергеевна поправила на буклях бабий плат и, выглядывая из-за самовара, на прекрасном парижском диалекте растолковала дураку-кавалергарду, что он вызвал недовольство у старца. Воспользовавшись минутной паузой. Восторгов шепнул Гришке:
– Ножичек у тебя с собой?
– Здеся. В штанах. А что?
– Ты эту голую Нанашку где покрестил?
– Аж у самого пупочка.
– Давай сюда ножик… сейчас все обтяпаем.
Ловкий поп незаметно улизнул от стола.
* * *
– Григорий Ефимыч, – сказала старая графиня, напузырив для «старца» чашку жиденького чайку (была она скупа), – осенил бы ты нас благодатью какой… Изнылись уж! Духом износились!
А если это так, чего тут с ними цацкаться? Смелее приступим к делу. Распутин раздробил на зубах твердую баранку.
– А ведь ты, мать, – сказал он, с хрустом жуя, – ишо не ведаешь, что благодать уже вершится в дому твоем…
Гости многозначительно переглянулись. Гришка мельком глянул на Танеева: «Ух, барбосина какой… паршивый!»
– Хитрый ты, – сказал он ему, – но скоро поглупеешь. А помрешь легко. Ляжешь и не встанешь. Я так вижу… – Взгляд его перевелся на Сану Танееву. – Это младшая твоя? – произнес он, не то спрашивая, не то утверждая. Танеев кивнул, и Распутин поставил вопрос как надо: – А почто старшую свою не привез?
За столом пронесся тихий шумок:
– Все знает… до дна видит… просто чудо!
– Старшая моя, Аня, – поежился под взглядом мужика статс-секретарь, – к императрице звана… у них урок пения.
Гришка расставил ноги и долго глядел в пол под собою, напрягаясь. Заговорил снова – убедительно:
– Скажи Ане, чтобы почаще дома сидела. Я так вижу, а ты ей передай, будто старец Григорий сказывал – ее муж ждет!
– Но она еще незамужняя, – удивился Танеев.
– Это я знаю, – не растерялся Распутин. – Но муж-то ейный уже к порогу подходит. Вскорости все решится…
Мунька Головина сидела как раз напротив старца, и Гришка, хорошо знавший женщин, сразу распознал ее суть:
– А ты горишь… Вижу, как по жилкам голубеньким бродит что-то красненькое… Это огонь от беса, и ты беса не пужайся… Опосля бесовского будет тебе дано и ангельское!
В разговор важно вступила мать Муньки, Любовь Валериановна Головина, жена камергера, дама острая и подвижная:
– Вы бы воздействовали, старец, на Мунечку… Вбила себе в голову, что светский мужчина – вырожденец, уже ни к чему не способен, и всех женихов, какие были, она от себя отвадила.
– И верно сделала! – отвечал Распутин. – Для ча ей с ыми, с тонконогими, пачкаться? Она невеста божия… я так вижу.
Восторгов тихонечко подсел к столу, завел богоугодные разговоры, столь елейные, будто всех маслом намазывал. В этот момент поп уже был серьезно озабочен быстрым ростом авторитета Гришки, хотел он от пальмы его первенства отодрать листик пошире и для себя, чтобы не вся слава досталась одному Распутину… Вдруг вбежал Пистолькорс, стал нашептывать что-то графине на ухо.
– Старец Григорий прав: сама святость в доме моем, – поднялась старуха. – В ожидальной не выдержала Нана… треснула!
Именно то место, которое перекрестил разгневанный Распутин, оказалось крестообразно разорванным – у самого пупка розовой «Нана». Никто из гостей не сомневался, что легкомысленная тема картины не выдержала осенения свыше и бесовский холст затрещал под дуновением крестного знамения. Восторгов, весь в ажиотаже, дергался на стуле, словно на кол посаженный. Гришка шепнул ему:
– Вишь, как ножичек-то пригодился…
Но полотно салонной жизни еще не было дописано до конца. Последний решающий мазок нанесла генеральша Лохтина, до этого издали разглядывавшая Распутина с таким видом, с каким опытная сова глядит на жирную и вкусную мышь: «Сейчас съесть или на потом оставить?» Наконец, не выдержав, она рывком подошла к нему. Заговорила напористо и смачно:
– Старец, что делать женщине, если у нее тело свято? Мой муж вполне порядочный человек, но… не святой. Я увидела тебя и вся открылась навстречу тебе. Научи, как мне быть?
Распутин сразу понял, что перед ним очередная психопатка, каких уже немало встречал в своих странствиях по монастырям и обителям. В ответ старец зашептал ей жарко:
– Ты вот што… Звать-то тебя как?
– Ольга Константиновна, а по мужу…
– Не надо мне твово мужа! – Распутин воровато огляделся по сторонам. – Ты, Ольга, не скорби. В субботу с утра раннего ступай в баню и распарься так, чтобы косточки от мяса отлипали. А прямо из бани езжай ко мне на Караванную… Беса не томи, – погрозил Гришка даме пальцем, – беса, как и бога, тоже уважать надобно. Вот мы и потолкуем, как жить, ежели ты такая святая!
Генеральша даже прослезилась.
– Дашь ли мне святости? – спросила надрывно.
– Дам. Ужо получишь. Тока приди. Не омманешь?
– Христос с тобой! – заверила его Лохтина.
– Христос во мне, – поправил ее Распутин…
Утром графиня Игнатьева позвонила по телефону на квартиру придворного генерала Воейкова, который, будучи приятелем царя, носил неудобопроизносимый титул – «главнонаблюдающий за физическим развитием народонаселения Российской империи».
– Владимир Николаевич, я вас прошу доложить его величеству, что у меня ночью было ярчайшее видение… – Моральный авторитет старухи, всю жизнь проведшей на высших этажах православия, в дворцовых сферах был непогрешим, и потому Воейков со вниманием выслушал подробную ахинею: – Дух был с венцом вокруг головы, я до сих пор слышу его голос. В доме твоем, сказал мне дух, объявился великий пророк, назначение которого открывать царю волю провидения. Это был дух Серафима Саровского, покровителя государя, а пророк в доме моем – старец Григорий прозванием Распутин. Вы запишите, Владимир Николаевич, а то еще забудете.
– Нет, нет, как можно! – отвечал Воейков. – Я в точности доведу ваши слова до сведения моего обожаемого монарха…
* * *
В эту ночь, пока графиню навещали всякие видения, в тихом доме на глухой линии Васильевского острова сидели трое: сам Распутин (герой дня), Восторгов с Гермогеном, сидели они и пили… Гришка уже не кочевряжился, святого не разыгрывал. Понял, что с такими пройдохами он и любой сойдет! Хлестал все подряд: водку, херес, коньяк, мадеру, вишневую и рябиновку.
– Чего затихли? Отец Иоанн, наливай вдругорядь… Эвон из той бутылки, чтобы пена пшикала… Эх, девок бы еще сюда!
Между ними лежал на столе перочинный ножичек, и каждый раз, когда вспоминали о нем, все дико хохотали, а Гермоген даже снимал с головы клобук и больно хлестал им Гришку по морде.
– Сознайся, это ведь ты отца Иоанна подначил?
– Я сам! – гордился Восторгов. – Где ему догадаться…
Распутин плясал, а духовные персоны распелись:
В глубокой теснине Дарьяла,
Как Демон, коварна и зла,
Надев треугольную шляпу,
Царица Тамара жила,
Прекрасна, как ангел небесный…
И серый походный сюртук…
Расходились уже вконец пьяные. Восторгов вывалился из туалета, весь испачканный сзади известкой, а низы рясы – мокрые:
– Народы православные, обфурился я, грешник великий…
– Поцелуемся на дружбу вечную! – взывал Гермоген.
– Хорошие вы люди, – бормотал Гришка. – Слава те, хосподи, сподобил ты меня на хороших людей нарваться…
Целовались и плакали. Очень уж они были хорошие!
Утром Распутин пробудился, чувствуя, что кто-то пристально на него смотрит. Ровно посреди комнаты, словно обвиняемая в зале суда, сидела на стуле прямая и плоскогрудая Мунька Головина… Ни слова не сказав, она с электрическим треском потянула через голову беленькую блузочку, длинными бледными ногами переступила через упавшие на пол юбки.
– Ни стыда у тебя, ни совести, – подивился Распутин…
Вечером Мунька была у своей подруги – баронессы Верочки Кусовой (дочери жандарма от брака с известной певицей Долиной).
– Что с тобою? – заметила та. – Ты какая-то не в себе.
Закурив, Мунька рассказала ей о Распутине:
– Что он творил со мною – непередаваемо! И ты знаешь, он при этом еще заставил меня молиться… Поверь, сочетание молитвы о Христе со скотским положением – небывало острое чувство. Теперь я опустошена, словно кувшин, из которого выплеснули вино. Тела у меня уже нет. Остался один дух, и я сама ощущаю себя святою после общения со старцем… Он – бесподобная свинья!
Подруга страдальчески заострилась носом.
– Как я завидую тебе, Мунечка, – сказала она. – Боже, если бы и мне хоть разочек в жизни так горячо помолиться!
Мунька твердо и решительно загасила папиросу.
– В чем дело, машер? В конце концов, это же не любовь, а лишь особая форма богослужения. И никому не запрещено войти в храм и молиться в нем во имя господа, спасителя нашего… Иди и молись! Распутин щедрый архипастырь и никого не отвергнет…
Мунька Головина, дочь камергера, стала самой близкой Распутину, самой верной адепткой его «учения». Она же, порочная до безобразия, сделалась и поставщицей поклонниц. В один из дней Мунька сообщила Гришке, что его желает видеть некая дама:
– Я не могу открыть ее имени. Она очень знатная. И просила предупредить, что явится под густейшей вуалью из конского волоса, и ты не должен делать попыток к снятию вуали.
– Вуаль, значит, снять нельзя, а штаны можно?
– Но отказывать ей тоже никак нежелательно. Ты пойми, – говорила Мунька, – что эта женщина очень высоко наверху.
– Для меня все верхние под низом будут. Что это за фокусы таки! – возмущался Распутин. – Идет ко мне за делом, а фамилию с мордой прячет… Рази это по-божески?
– Хорошо. Я скажу тебе, кто она. Это …
Это была Милица Николаевна, дочь короля Черногории и жена великого князя Петра Николаевича. Распутин быстро усвоил суть семейных связок дома Романовых и понял, что от чернавки Милицы тянутся тропочки к престолу. Он сказал, что Милицу примет.
– Чего ей? По душам говорить хочет? Ну, ладно-сь. Скажи, что я похристосуюсь с нею… Она уж вовек не забудет!
* * *
Восторгов и сам не заметил, когда его ученик перепрыгнул широкую реку и теперь свободно гулял на другом берегу.