12. Голоса певцов за сценой
– У меня был Распутин и, кристально трезвый, сказал, что его «осенило» в отношении вас. Он сейчас недоволен автономностью Штюрмера, а вы… Почему бы вам не стать премьером?
– Господи! – отвечал Протопопов. – Что так много обо мне разговоров? Мне светит звезда министра торговли.
– Слушайтесь Пашу: хватайтесь за эм-вэ-дэ…
В этом тоже была подоплека. За время «безработицы» Курлов так много задолжал Бадмаеву, что тот был в отчаянии. Провести жандарма в МВД врач не мог, но зато можно провести Протопопова, Сашка потянет за собой Пашку, и тогда Курлов вернет долги… Логика железная! А по законам Российской империи, человек, не оплативший векселей, не вправе занять пост министра. «Протопопов – наша последняя карта». Именно так было решено в кругу сионистов, и они сразу же, без промедления, схватили его за жабры. Симанович, скромно именовавший себя «евреем без портфеля», нагло заявил кандидату в министры внутренних дел, что в любой момент они могут объявить его несостоятельным должником.
– Ваши векселя у меня, – сказал ювелир.
Николай II как раз вызывал Протопопова в Ставку, все складывалось столь удачно, и вдруг… эти векселя! «Навьи чары» скользили за окном, оплывая, словно воск старинных свечей.
– Дайте мне сто пятьдесят тысяч, – взмолился Протопопов.
– Дадим! Но вы же не погасили прежних долгов.
– О боже! – закатил глаза Протопопов. – Сразу, как я стану министром, я верну вам все… все-все, даже с лихвою!
Свидания Протопопова с еврейской мафией происходили тайно в доме № 44 по Лиговке, где жила княгиня Мария Мышецкая, урожденная Мусина-Пушкина (двоюродная сестра Протопопова). Сионисты уже поддели на крючок запутавшегося в долгах Добровольского, теперь зацепили за кошелек и Протопопова… Симанович писал: «Мы взяли с него обещание что-нибудь сделать для евреев. Мы заверили его, что почва в этом отношении уже подготовлена нами и дальнейший успех зависит исключительно от его ловкости и умелости…» Протопопов сказал, что в разговоре с царем хотел бы в первую очередь коснуться злободневного «продовольственного вопроса», но Симанович грубо пресек его:
– Сначала – евреи, а жратва – потом…
«Еврейский вопрос – это выдумка! Российскую империю населяло множество угнетенных народов, так или иначе бесправных. Если вникнуть в суть дела, то якуты имели еще больше прав на выдвижение якутского вопроса, таджики могли поставить свой – таджикский, армяне – армянский, а чукчи – чукотский… Да и о каком, спрашивается, „бесправии“ могли толковать рубинштейны и манусы, гинцбурги и симановичи, владевшие банками, державшие конторы на Невском, хозяева редакций и универсальных магазинов? Может, их беспокоила трагическая нужда сапожника Ицека Хаймовича из заштатной Хацепетовки? Или они тревожились за бердичевского портного Мойшу Шнеерзона, сгорбленного над перелицовкой задрипанных штанов? Леонид Утесов, сын одесского еврея, описал нам только одну ночь своего отца, проведенную им без права жительства на скамейке в садах Петербурга, – и это действительно страшно! Но подлинно бесправные евреи-труженики никогда и не были сионистами: напротив, все свои надежды на равноправие они возлагали на единение с русским народом, который сокрушит систему угнетения множества больших и малых народов империи.
Звонком по телефону Штюрмер объявил Протопопову, что сегодня вагон будет подан – можно ехать. Протопопов накануне не выспался, так как всю ночь провел в салоне госпожи Рубинштейн, страстной спиритки, и сообща они вызывали могучий дух Столыпина, который под утро явился к ним и произнес в утешение одно коротенькое слово из трех букв, на что банкирша сказала: «Это он… Как же я сразу не догадалась?» Александр Дмитриевич, изможденный, заснул на плюшевых диванах купе, разбудил его визг тормозов.
– Ставка! – объявили ему…
Протопопов не стал умываться, а сразу нацепил пенсне. Могилев встречал его клубами паровозного дыма из распахнутых ворот депо, серыми досками перрона, рыхлыми заколоченными дачами на огородных окраинах… Вот первый вопрос императора:
– Вы видели английского короля Георга Пятого? Скажите, так ли я похож на него лицом, как это все говорят мне?
– Ваше величество, – отвечал Протопопов, – это не вы похожи на него, это он старается походить на вас…
Царю такая лесть показалась приличной (хотя Протопопов украл остроту у Виктора Гюго). Позже он дал показания: «У меня был довольно долгий разговор с государем… после обеда он мне сказал: „А теперь мы поговорим“. Я ему подробно говорил о еврейском вопросе… потому что я его довольно широко поставил»! Конечно, если бы Протопопов заострил не еврейский, а половой вопрос, царь все равно, как человек воспитанный, и этот вопрос выслушал бы с пониманием общей сути дела. Сейчас его больше волновало свидание Протопопова с Варбургом, но коли уж завели разговор о евреях, Николай II поддержал эту тему, не догадываясь, что в данном случае он, император, оплачивает те самые векселя, которые были учтены Аароном Симановичем и его компанией… Протопопов сумел произвести на государя приятное впечатление, ибо помнил слова Курлова о козырях, которые попадают в руки игрока не так уж часто. На прощание государь сложил руку дощечкой и протянул ее:
– Александр Дмитриевич, благодарю вас от души. А вы уже посетили госпиталь моей супруги? Как он вам показался?
Тут Протопопов понял, что хоть сам без штанов оставайся, но сто тысяч рублей надобно подарить государыне, а это значило, что предстоит и дальше залезать в долги к Симановичу…
1 июня Штюрмер был назначен диктатором! Указ об этом ордонансе русской истории царь уже заготовил, но опубликовать его не решился. Выжидал. А генералы в Ставке выковывали свою диктатуру – военную, замышляя свержение Николая II и заточение его жены, чтобы передать власть русской буржуазии. Самодержавие еще существовало, но в преисподней царизма уже вызревали будущие режимы корниловщины, деникинщины и колчаковщины… Лето 1916 года – жаркое, удушливое, бурные теплые ливни не освежали земли.
* * *
Люди, близко знавшие Николая II, писали, что царь вообще никого (кроме сына) не любил. Он имел собутыльников, но друзей – никогда! Вокруг него было много убежденных монархистов, но мало кто из них уважал самого монарха. Двор, как это ни странно, стоял в глухой оппозиции к царскому семейству. А родственный клан Романовых, великие князья и княгини, с показной нарочитостью подчеркивал свою обособленность от Царского Села. Престолонаследник, мальчик Алексей, однажды спрашивал у матери:
– Почему у всех есть бабушки, а у меня нету?
– Не болтай глупостей, – отвечала императрица. – Твоя бабушка не любит нас, и ты ей не нужен…
Алиса обладала особым талантом – она умела вызывать к себе ненависть людей, даже любящих ее. Великая княгиня Елизавета Федоровна (Элла Гессенская) навестила как-то Царское Село и сказала сестре, что ее, императрицу, очень не любит вся Россия.
– Я тоже так думала, – отвечала Алиса. – Но теперь убедилась в обратном. Вот целая пачка писем от простых русских людей, которые видят лишь свет моих очей, уповая на одну лишь меня… А ненависть я испытываю только от столичного общества!
Правда, она не знала, что Штюрмер сам писал такие восторженные письма, якобы от имени простонародья, и через охранку рассылал их по почте на имя царицы, а она взахлеб читала: «О, мудрейшая мать Отечества… о, наша богиня-хранительница…»
– Лучше б я не приезжала, – сказала Элла.
– И уезжай с первым же поездом, – ответила ей сестра…
В этом году с треском проваливалась монархическая кинопропаганда, затеянная Хвостовым. Едва лишь на экране показывалось царское семейство, как в зале раздавались смешки:
– Царь – с Георгием, а царица – с Григорием…
Сначала на кинозрителей напустили полицию. В зале вспыхивал свет и следовал грозный окрик:
– Кто посмел отзываться неуважительно?
Молчание. Гас свет. На экране снова возникали фигуры царя и царицы. И темноту опять оживлял людской говор:
– Царь-то – с Георгием, а царица – с Григорием…
Кинохронику пришлось зарезать! Лето 1916 года было для царя временем вялым, пассивным, пьянственным. Лето 1916 года было для его жены периодом активным, деятельным, настырным. Словно челнок в ткацкой машине, Алиса ерзала между Царским Селом и Ставкою в Могилеве, интригуя отчаянно (шла сортировка людей на «наших» и «не наших»). Распутин утешал императрицу, что на случай революции у них есть верное средство: «Откроем фронт перед немцами, и пущай кайзер сюды придет и порядок учинит. Немцы, они люди строгие… не балуют!» Спасти могло и заключение мира. «Сазонов мне надоел, надоел, надоел!» – восклицала царица. Николай II вполне разумно доказывал ей, что отставку Сазонова трудно объяснить союзникам по коалиции. Министр иностранных дел сейчас столкнулся со Штюрмером! Штюрмер был против автономии Польши, а Сазонов стоял на том, что после войны Польша должна стать самостоятельным государством, и он все-таки вырвал у царя манифест о «братских чувствах русского народа к народу польскому». Торжествуя, Сазонов отъехал в Финляндию, чтобы послушать шум водопадов и успокоить свои нервы. «Я хочу выспаться», – говорил он…
Друг российских фармазонов,
Проклиная Петроград,
Удалился лорд Сазонов
На финляндский водопад.
Нас спасает от кошмаров,
Болтовни и лишних нот
Ныне Бурхард Вольдемаров
Штюрмер – русский патриот…
А Распутин все бубнил и бубнил о Сухомлинове:
– Старикашка-то за што клопов кормить обязан? Ежели всех стариков сажать, так кудыть придем?
Алиса призвала к себе министра юстиции Александра Александровича Хвостова, который был родным дядей бывшего министра внутренних дел («убивца»!). Два часа подряд она размусоливала ему о невинности Сухомлинова, потом, возвысив до предела свой голос, требовала: «je veux, j’exiga quit soit libere» (Я хочу, я требую, чтобы он был освобожден). Хвостов не соглашался: суд был, суд приговор вынес, а он не может освободить преступника.
– Почему не можете? – кричала царица. – Вы не хотите освободить, ибо об этом прошу вас я! Вы просто не любите меня.
– Но ведь у меня тоже есть моральные убеждения.
– Не нуждаюсь в них. Вы освободите Сухомлинова?
– Нет.
– Ох! Я устала от всех вас…
На место нового министра юстиции она подсадила А. А. Макарова, что был министром внутренних дел сразу после убийства Столыпина. Макарову о его назначении сообщил Побирушка, которому анекдотическая ссылка в Рязань пошла на пользу: он еще больше растолстел.
– Вы вот спите, – упрекнул его Побирушка, – а я кое-где словечко замолвил, и – пожалуйста: правосудие России спасено!
– Удивляюсь, – отвечал Макаров. – Ведь я знаю, что в самом грязном хлеву империи уже откармливают на сало хорошего порося – Добровольского, и он во сне уже видит перед собой обширное корыто с невыносимым пойлом… Как ошиблась императрица! А куда смотрел Распутин, которого я ненавижу всеми фибрами души?
– Распутин, кажется, проморгал…
Узнав о назначении Макарова в министры юстиции, Гришка заревел, как бык, которого хватили обухом между рогами:
– Какая же стерва обошла здесь меня?
Макарова провели в юстицию Штюрмер с царицею, словно забыв, что этот человек – враг Распутина! Гришка слег в постель, велел Нюрке набулькать в кухонный таз мадеры и стал пить, пить, пить… Один таз опорожнил – велел наполнить второй.
– Да вить лопнешь, дядя! – сказала племянница.
– Лей… дура. Много ты понимаешь!
До себя он допустил только Сухомлинову.
– Вишь, как стряслось! – сказал, лежа на кровати в новой рубахе и разглядывая яркие носки сапог. – Я бы твоего старичка из крепости выдернул. Да тута Макаров, анахтема, влез в юстицку, быдто червь в яблоко, а я, глупый, Добровольского-то уже намылил, штобы проскочил без задержки… Эхма, сорвалось!
Между Царским Селом и царскою Ставкой шло как бы негласное состязание – кто кого пересилит? Императрица свергла из юстиции А. А. Хвостова и провела в юстицию А. А. Макарова. Тогда генералы взяли уволенного А. А. Хвостова и сделали его министром внутренних дел. Игра шла, как в шашки: «Ах, ты сюда сходила? Ну, так мы сюда пойдем…» Распутин в эти дни сказал:
– Ша! Боле переменок не допущу. Папашка глупостей там наделает. Его, как ребенка малого, без призору одного оставить нельзя. Завтрева же мамашку настропалю и пущай в Могилев катит. Днем-то он порыпается, а ночью, кады в постель лягут, она ему как муха взудит в уши все, что надо…
Было два часа ночи – на квартире Манасевича-Мануйлова зазвонил телефон. Ванечка неохотно снял трубку.
– Кой черт меня будит?
– Не лайся. Это я. Распутин.
– А что у тебя?
– Приезжай.
– Ты один?
– Нет, тут Софка Лунц, ее завтра в больницу кладут.
– А что с нею?
– Не знаю. По женской части.
– Ладно. Приеду.
Сухомлиновой не было – ее заменяла Софья Лунц, красивая пожилая еврейка, жившая с того, что Распутин оплачивал ее любовь рублями – как уличной потаскухе.
– Что случилось? – спросил Ванечка, входя.
– У нас дикие неприятности, – сообщила Лунц.
Ванечка еще никогда не видел Гришку таким растерянным, его глаза призрачно блуждали, движения были вялыми.
– Хоть беги, – сказал он. – Такие дела… Глаза б мои не глядели! Макарова без меня провели – он и насобачил. Борька Суворин стрельбу на Невском открыл, а юстицка эта вшива взяла да арестовала – кого б ты думал? – самого умного банкира…
Был арестован банкир царицы Митька Рубинштейн!
– А тут еще Софку в больницу кладут…
– Ну, со мною-то все обойдется, – сказала Лунц, закуривая. – Одно-два прижигания, и я снова здоровая. А вот с Митькой Рубинштейном предстоит повозиться. Шум будет страшный…
Софья Лунц легла в больницу, куда к ней повадился шляться и Распутин. По стремянке он влезал в палату второго этажа через окно. Откуда такое пылкое нетерпение – не понимаю! Но врачи накрыли их в темноте, и санитары, мужики здоровущие, Распутина вышибли в окно, а болящую даму спустили по летнице… Эта мадам Лунц должна – по планам Симановича – начать действовать лишь тогда, когда в министры пройдет Протопопов…
Граф Витте уже второй год лежал в могилке, а бомба замедленного действия, подложенная им под «Новое Время», сработала только сейчас. Лунц не ошиблась: шум был страшный… Прохожие на Невском проспекте услышали звон разбитых стекол – это вылетели окна в клубе журналистов и на подоконнике показалась фигура Борьки Суворина в клетчатых брюках лондонского фасона. Прохожие шарахнулись в разные стороны, когда отважный издатель открыл трескучую канонаду из револьвера, крича при этом?
– Люди русские! У меня нет другого выхода, как иначе привлечь внимание передовой русской общественности… Жидовня поганая захватила мою газету! Слушайте, слушайте, слушайте…
Закрутилась машина полицейского сыска, и Макаров удивился, когда узнал, что акции «Нового Времени» – в руках Рубинштейна. Подпольные связи сионистов уводили очень далеко – вплоть до Берлина… Вскормленный с острия юридического копья, пеленутый в протоколы полицейских дознаний, Макаров ткнул в букву закона:
– Вот! Немедленно арестовать Рубинштейна с братьями, взять под стражу его агента, журналиста Лазаря Стембо из «Биржевых Ведомостей», который служит секретарем в германофильском салоне графини Клейнмихель, урожденной графини Келлер…
«Это дело вызвало внимание всей России, – писал Аарон Симанович. – Все евреи были очень встревожены. Еврейство устраивало беспрерывные совещания, на которых говорилось о преследованиях евреев… Я должен был добиться прекращения дела Рубинштейна, так как оно для еврейского дела могло оказаться вредным». Первым делом Симанович подцепил под локоток жену Рубинштейна и привел ее на Гороховую, где миллионерша горько рыдала, расписывая все ужасы гонений на ее бедного мужа… Она говорила:
– Страшный антисемитизм! Такого не было и при Столыпине.
– Едем! – крикнул Распутин, хватая шапку.
Царица приняла их в лазарете, еще ничего не зная. А когда узнала, что Рубинштейн арестован, у нее перекосило рот. Военная комиссия генерала Батюшина взяла дело Рубинштейна в свои руки, контрразведка Генштаба могла вытряхнуть из банкира всю душу, и тогда откроется, как она, императрица, переводила через Митьку капиталы во враждебную Германию… Запахло изменой и судами!
– Я еду в Ставку, – сказала она жене Рубинштейна. – Обещаю вам сделать все, чтобы пресечь антисемитские злодейства…
А Макаров и Батюшин уже докопались, что Рубинштейн через банки нейтральных государств выплачивал деньги кредиторам, состоявшим в германском подданстве. Он очень ловко спекулировал хлебом на Волге, искусственно создавая голод в больших городах России, он играл на международной бирже на понижение курса русских ценных бумаг, он продавал – через Персию – русские продукты в Германию, он закупал продукты в нейтральных странах и кормил ими немецкую армию… Лязгнули запоры камеры – Митька Рубинштейн встал, когда увидел входившего к нему министра юстиции.
– Александр Александрович, – сказал он Макарову, – я же ведь директор «Русско-Французского банка», и Россия просто не сможет воевать без меня… Я – тончайший нерв этой войны.
– Вы… грыжа, которую надо вырезать.
– Но в Царском Селе широко известна моя благотворительная деятельность на пользу солдатских сироток. Наконец…
– Наконец, – перебил его Макаров, – сидеть в столице вы не будете. Я запираю вас в псковской каторжной тюрьме!
Макаров, сам того не ведая, нанес по распутинской банде такой удар, от которого трещали кости у самой императрицы. Она приехала в Могилев возбужденная; вот ее подлинные слова: «Конечно, у Митьки были некрасивые денежные дела, но… у кого их нету? Будет лучше, Ники, если ты сошлешь Рубинштейна в Сибирь, но потихоньку, чтобы не оставлять его в столице для раздражения евреев… А знаешь, кто его посадил? Это же так легко догадаться – Гучков (!), которого я так страстно желала бы повесить…»
Дался ж ей этот Гучков, которого она видела не сидящим, не лежащим, а непременно повешенным. Как же ей, хозяйке земли Русской, освободить Сухомлинова и Рубинштейна? Распутин сказал:
– Чепуха! Сменим Макарова – поставим Добровольского… А что? Выкручиваться как-то ведь надо. Юстицка – это юстицка…
* * *
Сазонов отдыхал в Финляндии, когда Палеолог навестил министерство иностранных дел; посла принял товарищ министра Нератов, человек недалекий и крайне осторожный. Тем более было странно слышать от этого сдержанного чиновника несдержанное признание:
– Кажется, мы потеряем Сазонова…
Был зван на помощь и английский посол Бьюкенен.
– Я и Палеолог, – сказал он, – что могли бы сделать мы лично, дабы предупредить отставку Сазонова?
– Вы ничего не сделаете, – отвечал им Нератов, – ибо одно лицо, близкое к верхам, информировало меня о том, что проект указа об отставке Сергея Дмитриевича уже заготовлен.
– Какова же причина будет указана?
– Кажется, мигрень и… бессонница Сазонова.
Дипломатический мир Антанты пребывал в тревоге, которую легко объяснить. Сазонов был вроде сиделки при родах войны, Сазонову же предстояло, казалось бы, устранить ее грязный послед…
Нератов предупредил послов:
– На место Сазонова готовится… Штюрмер!
«Ах, грядущий день неведом!» —
Мыслит, сумрачен и строг,
Светских дам кормя обедом,
Господин Палеолог.
«Здесь случилось очень быстро
Много странных перемен» —
Так про нового министра
Пишет в Лондон Брюкенен.
Штюрмер встретил Палеолога на улице, восклицая:
– Никакой пощады злейшему врагу человечества! Никакой милости Германии! Моя горячо любимая, моя православная Русь вся, как один человек, грудью встает на борьбу с вандализмом кайзера…
Фразеология вредна. А патриотизм, как и юношеская любовь – чувство крайне стыдливое. О любви не кричат на улицах.