Итак, начало духа видоизменяет внутреннее строение любви и форму её проявления.
Обычно или нередко «любовью» называют лишь одну из её разновидностей, и притом наименее духовную. Эта низшая разновидность любви слагается согласно формуле «по милу хорош» и то сводится к инстинктивному наслаждению чужим присутствием, то исчерпывается жалостью к чужому телесно-душевному страданию. В противоположность этому духовное начало, останавливая бессмысленный разлив чувствительности и указывая любви её подлинный, достойный предмет, постоянно приучает её не идеализировать нравящееся («по милу хорош»), а наслаждаться совершённым («по хорошу мил»), и вслед за тем сообщает ей необходимую для духовной жизни внутреннюю гибкость и многообразие внешних проявлений.
У человека духовно неразвитого и беспомощного «любовь» начинается там, где ему что-то «нравится» или где ему от чего-то «приятно»; она протекает в плоскости бездуховного «да» и стремится к максимальному внутреннему и внешнему наслаждению. Эта бездуховная любовь чаще всего отвращена от воли и разума и обращена к воображению и чувственному ощущению.
Напротив, духовная любовь имеет власть отвернуться от «нравящегося» и «приятного»; она имеет силу утвердить себя на уровне стойкого «нет»; она способна принять форму тяжкого и безрадостного служения.
Единственная, неизменная функция духовной любви – это «благожелательство»; это значит, что она всегда и всем искренно желает не удовольствия, не наслаждения, не удачи, не счастья и даже не отсутствия страданий, а духовного совершенства, даже тогда, когда его можно приобрести только ценою страданий и несчастия. Уже следующая функция духовной любви – опытное и интуитивное восприятие чужой личности, доводимое, в его полноте, до художественного отождествления, – осуществляется далеко не всегда: на низших ступенях духовного самовоспитания она осуществляется преимущественно по отношению к идеальным, совершённым человеческим образцам (святые и герои); на средних ступенях – может быть только по отношению к Богу (уединение); на высших ступенях – только в Боге и через Бога, а из людей только по отношению к тем, кто сам просит о помощи (старчество). Духовно любящий всегда «благожелательствует», но не всегда «отождествляется», и когда «отождествляется», то далеко не всегда «творчески приемлет», «одобряет» и «жалеет», и когда одобряет, то совсем не «по милу», и когда «жалеет», то не повергая в безвольное размягчение ни себя, ни страдающего. Любовь его есть любовь к совершенству любимого или к любимому в его совершенстве, и эта любовь к совершенству любимого всегда остаётся сильнее, чем страх перед его возможным страданием.
Обычная любовь любит земной состав индивидуального человека и не знает ничего, что можно было бы противопоставить ему как высшее, отсюда её чувственная и слащавая мораль, ставящая выше всего беспредметное «умиление» и беспринципную «доброту».
Напротив, духовная любовь знает это высшее и перед его лицом умеет владеть и своим умилением, и своей добротой. Она знает, что между двумя основными заповедями Христа (о любви к Богу и любви к ближнему) возможны видимые столкновения, в которых служение делу Божьему может требовать безжалостной суровости к человеку, а жалость к человеку бывает равносильна предательству по отношению к Божьему делу. И зная это, она знает также, как следует выходить из этих мнимых «столкновений», ибо отношение к Богу всегда остаётся для неё мерилом, которому подчинены отношения к людям. Поэтому для неё не может быть условий, при которых следовало бы предать дело Божие из жалости к человеку, но всегда возможны положения, в которых из любви к Богу можно и должно сдержать любовь к человеку и свести её к строгости духовного благожелательства; так что вторая заповедь остаётся при этом ненарушенной, ибо, вообще говоря, любовь совсем не сводится к животной жалости, расслабляющей и того, кто жалеет, и того, кого жалеют. Человек, угасивший в себе образ Божий, нуждается не в безвольно-сочувствующем «да», а в суровоосуждающем «нет», и это останавливающее и отрезвляющее его «нет» может и должно иметь своим подлинным источником любовь к Богу в небесах и к Божественному в падшей и духовно угасшей душе.
Так зарождается и формулируется тот отрицательный лик любви, который всегда приводил и будет приводить в соблазн близоруких и сентиментальных людей. Судя обо всём по внешней видимости и не усматривая в проявлениях такой любви ни сладостного сочувствия, ни умилённой жалости, они начинают негодующе говорить о «вражде», «ненависти» и «злобе», ужасаются и призывают к противодуховному и малодушному «состраданию». А между тем на самом деле духовное оформление любви, столь необходимое человеку и столь трудно приобретаемое им, придаёт любви целый ряд драгоценных видоизменений и отнюдь не угашает и не искажает при этом её основной любовной природы: в своём духовном «нет» человек любит свой настоящий, подлинный Предмет нисколько не менее, чем в своём духовном «да», и гораздо более, чем в своём бездуховном «да»; мало того, любовь, способная принять духовно-отрицающий лик, является всегда более глубокой, более интенсивной, более верно-преданной, чем «любовь», малодушно отвертывающаяся от зла, чтобы его не видеть, или готовая сострадательно «принять» его.
Для того чтобы понять этот отрицательный лик любви, необходимо иметь в виду, что духовно-опредмеченная и оформленная любовь, оставаясь всегда благожелательством, т. е. желая каждому человеку духовного просветления и преображения, в то же время не может любить зла в человеке. Поэтому всюду, где она воспринимает в человеке подлинное зло (не слабость, не заблуждение, не падение, не грешность, а самоутверждающуюся противодуховную злобу), она оказывается вынужденной видоизменить своё индивидуальное отношение к данному человеку в соответствии с наличным в его душе злом. По-прежнему всегда желая ему обращения и очищения и, может быть, радостно трепеща от одной мысли о возможности такого преображения злой души, духовно-любящий человек по необходимости переживает целый ряд видоизменений во всех остальных функциях своей любви: в сочувствии, одобрении, содействии, в творческом приятии, в желании «входить в его положение» (отождествляться), в готовности общаться и, наконец, даже в способности отнестись к нему с элементарною жалостью. Каждый из нас должен знать это по собственному опыту: есть злые поступки, которым мы не можем дать ни сочувствия, ни одобрения; есть злые цели, которым мы не можем творчески содействовать так, что от одной идеи о том, что «я был ей косвенно полезен», душою овладевает смертная тоска; есть злые жизненные положения, входить в которые воображению отвратительно, а воле – невыносимо; есть злые люди, от простого разговора с которыми душа начинает стонать, как раненая; есть злодеи, по отношению к которым последняя вспышка угасшей жалости только и может выразиться в ускорении их смертной казни. Все эти состояния в их основном существе, в насыщающей их стихии остаются видоизменением духовности и любви, и потому они» не становятся злыми состояниями и не ведут к злым делам; и только близорукость или верхоглядство может характеризовать их как проявления зла и злобы. Однако в пределах доступной человеку любви и возможного нравственного совершенства эти состояния являются, конечно, нецельными и ущербными.
Абсолютно цельною и полною может быть только любовь к Богу – к абсолютно цельному и полному совершенству. Подобное отношение к человеку как таковому, взятому в отрыве от Бога, было бы всегда неверным, основанным на невидении и идеализации. В любви же к человеку, обнаруживающему подлинное начало зла, необходимость урезанности и нецельности становится самоочевидною. Здесь есть предметно обоснованная справедливая мера, необходимая и субъективно неустранимая грань. Конечно, эта мера любви не поддаётся точному, количественному установлению и умственное рассечение полузлого человека на «любимую добродетельность» и «нелюбимую порочность» остаётся неосуществимым. Но именно поэтому сложность нецельно-любимого предмета требует соответствующей сложности в строении нецельно-любящего акта; она требует от любви самообладания и приспособляемости.
Все эти видоизменения любви, вызываемые встречею между подлинною духовностью и подлинным злом, сводятся к тому, что любящее «да» скудеет в своих функциях, урезывается в своей полноте и по мере ухудшения предмета всё более приближается к благожелающему «нет»; отрицающая любовь постепенно как бы преобразуется в отрицательную любовь и находит своё завершение в земном устранении отрицаемого злодея. Но и во время этого устранения и после него духовная любовь не превращается в злобу и не становится злом: человеку дано молиться и за казнимого злодея, и за казнённого злодея, и Церковь знает эту молитву.
В этом предметно вынужденном функциональном скудении своём и в постепенном усилении элемента «нет» в лоне «да» духовная любовь проходит через целый ряд классических состояний, духовно необходимых, предметно обоснованных и религиозно верных. Эти состояния выражают собою постепенное отъединение и удаление того, кто любит, от того, кто утрачивает право на полноту любви; они начинаются с возможно полной любви к человеку и кончаются молитвою за казнённого злодея. Таковы в постепенно нарастающей последовательности: неодобрение, несочувствие, огорчение, выговор, осуждение, отказ в содействии, протест, обличение, требование, настойчивость, психическое понуждение, причинение психических страданий, строгость, суровость, негодование, гнев, разрыв в общении, бойкот, физическое понуждение, отвращение, неуважение, невозможность войти в положение, пресечение, безжалостность, казнь. И каждое из этих состояний, при наличности подлинного зла и верного ви́дения, может быть и бывает духовно-здоровою и жизненно-целесообразною реакциею на злодейские проявления и поступки; так что задача человека, стремящегося к духовно верной жизни, будет состоять не в том, чтобы безусловно избегать этих состояний, а в том, чтобы не допускать их в себе без достаточных оснований, чтобы духовно владеть ими, чтобы не давать им затмевать ясность духовного взора и чтобы всегда удерживать их в родовом лоне коренного благожелательства и всегда сохранять в себе способность к восстановлению любовной полноты. Самое высшее и чистое бесстрастие есть свобода от злых и личных страстей, от страстей духовно-неопредмеченной, безбожной самости, но оно совсем не есть ни безразличие, ни каменение, ни безволие, ни бездействие. Самое высшее и чистое бесстрастие знает свои подъёмы и напряжения, свои бури, и громы, и извержения; но только источником их является не животное в человеке, и не похоти животного, а дух, его ви́дение и его горение. Эти грозы и громы являют тогда не зло, и не злобу, и не слабость человека, а силу его в добре; и не наличность их повреждает естество духа, а отсутствие их было бы духовно противоестественным. И если бы христианин когда-нибудь усомнился в этом, то ему достаточно было бы вспомнить о тех громах, которые божественно гремели над фарисеями и книжниками, над торговцами в храме, над Иерусалимом, избивающим своих пророков, и над теми, кто соблазняет малолетних. Достаточно один раз воспринять в этих громах ту самую силу любви, которая учит благотворить врагам, прощать обиды и радостно отдавать своё достояние, чтобы в душе начала угасать идеализация сентиментального безволия.
В один великий и страшный исторический момент акт Божественной любви в обличии гнева и бича изгнал из храма кощунствующую толпу. Этот акт был и будет величайшим прообразом и оправданием для всех духовно и предметно обоснованных проявлений отрицающей любви. Имея его перед своим умственным взором, все пророки, государи, судьи, воспитатели и воины могут спокойно относиться к возможному суду, идущему на них со стороны безвольной сентиментальности, и к возможному причислению их к «богоотверженным ненавистникам»… Их дело – утверждаться в силе духовного благожелательства и в ясности духовного взора. И ещё помнить о безрадостной трудности ведомой борьбы.
Ибо отрицающая любовь безрадостна и мучительна для человека; она требует от него подвига, и притом сурового подвига. Здесь необходима сила, выдержка и стойкость; здесь нужны огромные волевые напряжения, верность принятым на себя тягостным обязанностям, самоотвержение и постоянная духовная активность в самоочищении. И так как отрицающая любовь покоится не на личных расчётах и пристрастиях, а на подлинном испытании зла и на духовной необходимости ответа ему, то она не поддаётся произвольному угашению или превращению в положительную любовь, как бы об этом ни молила, может быть, утомлённая или изнемогающая душа. Непонимание этой борьбы и её бремени и морально кривой суд, идущий от людей ленивых, робких, чувствительных и лицемерных, довершает безрадостность этого подвига, под бременем которого всегда мужались благородные и утончённые души и, мужаясь, не сомневались в правоте своего дела…
Так, начало духа видоизменяет обличие любви и форму её проявления.
Именно благодаря такому воздействию духа на первобытную наивно-непосредственную и слепую силу любви, она приобретает высшие способности и высшие задания, и вследствие этого всё её отношение к злу утверждается на нижеследующих основаниях.
Для того чтобы любовь могла действенно противиться злу, она должна быть духовно осмыслена, ограничена и видоизменена. Но, раз осмысленная и видоизменённая, она является исходным и верховным основанием всей ведущейся человеком борьбы со злом.
Вся проблема сопротивления злу разрешается этим основным принципом: борьба ведётся именно любовью, но одухотворённою любовью.
Это означает, что правило «противиться злу не из любви» (если бы кто-нибудь захотел его установить) принципиально отвергается во всех его возможных толкованиях и осуществлениях. Всякий акт, выросший из другого источника, в действительности или не борется со злом, а размножает его, или борется не со злом, а с его отдельными, поверхностными симптомами. Следовательно, надо осудить и нелюбовное «непротивление», когда кто-нибудь пытается отрезвить злодеев «щедростью» и «уступчивостью», движимый, однако, не любовью, а, например, рассудочным расчётом или трусливым безволием; но надо осудить и нелюбовное понуждение, если кто-нибудь борется со злодеями из чувства злобы, мести, голода, жадности или властолюбия. И то и другое можно психологически понять; и то и другое может оказаться и сравнительно вредным, и сравнительно «полезным» в общей экономии сил. Но настоящего сопротивления злу не будет ни в одном из этих случаев.
Следовательно, остаётся одно-единственное, универсальное правило: «противиться злу из любви» – из любви отдавая всё своё, где это нужно, из любви понуждая и пресекая, где нужно, из любви уговаривая, и из любви казня, и из любви не отдавая ничего своего, если это «твоё» есть больше, чем твоё, если оно есть в то же время – Божие: святыня, церковь, родина или их вещественное воплощение. И во всех этих своих проявлениях – и отдавая, и не отдавая, и умоляя, и казня – эта любовь не будет ни безразличием, ни самодовлеющей чувствительностью, ни робким попущением, ни безвольною жалостью, ни соучастием.
Сопротивление злу творится любовью, но не к животности человека и не к его обывательской «душевности», а к его духу и духовности: любовью, которая умеет любить и душу человека, и всё его земное естество, но в меру их духовной освященности и проникнутости, ибо она сознательно и бессознательно воспринимает человека и измеряет его сокровенно живущими в духе мерилами совести, достоинства, чести, искренности, патриотизма, правоты перед лицом Божиим, и потому неизменно повёртывается своим отрицающим ликом ко всему бессовестному, унизительному, бесчестному, фальшивому, предательскому, богомерзкому. В борьбе со злом такая любовь любит зрячим духом и мироприемлющей волею, и потому она видит дело Божие в мире и на земле, и активно, творчески пришлёт его своею силою. Потому то, что она любит (её объект), есть, прежде всего, единое дело Божие на земле, и в отношении к нему любовь цельна. Далее, объектом её является Божественное, воплощённое в земной святыне, и в отношении к нему любовь приобретает лик обороняющего благоговения. Далее, это есть божественно-духовное начало в притеснённом ближнем, и в отношении к нему любовь приобретает лик благо-желающего сострадания. И наконец, это есть духовное начало, гибнущее в злодее, и в отношении к нему любовь являет лик чистого и сурового благожелательства…
Вот почему всё учение о том, что активное, наступающее на злодея сопротивление злу противоречит любви, – падает как вредный моральный предрассудок. Как и всякая иная, верная форма сопротивления злу – понуждение и пресечение является делом именно любви и самой любви, если любовь что-нибудь отвергает, то не понуждение как таковое, и не телесное понуждение, и не пресечение, а зложелательство в борьбе со злом, т. е. зложелательное понуждение и зложелательное пресечение. Но активное, наступающее на злодея сопротивление злу желает и другим людям, и самому злодею совсем не зла, а блага. И потому оно может быть и должно быть делом поборающей любви.