По снежку по мягкому
© Перевод М. Левина.
Мы с Джорджем сидели у окна в «Ла Богема» — французском ресторанчике, которому Джордж время от времени оказывал благодеяния за мой счет. Я выглянул и сказал:
— Похоже, снег пойдет.
Нельзя сказать, чтобы это было вкладом в мировую сокровищницу знаний. Весь день темные и низкие тучи плотно закрывали небо, температура болталась где-то ниже нуля, и по радио предсказывали снег. Однако то пренебрежение, с которым к этому замечанию отнесся Джордж, несколько задело мои чувства.
Он сказал:
— Вот, например, мой друг Септимус Джонсон.
— А что такое? — спросил я. — Какое отношение он имеет к тому факту, что может пойти снег?
— Естественный ход мысли, — отрезал Джордж. — Вы наверняка слыхали об этом процессе, несмотря на то что сами его не испытали ни разу.
Мой друг Септимус, говорил Джордж, был суровым молодым парнем, ходил всегда набычившись и постоянно шевелил глыбами бицепсов. Он был седьмым ребенком в семье, отсюда и имя. Его младшего брата звали Октавиус, а их младшую сестру — Нина.
Я не знаю, насколько далеко еще простирался этот счет, но думаю, что в детстве и юности он страдал от многолюдия и потому впоследствии до странности любил уединение и тишину.
Достигнув зрелости и добившись определенного успеха своими романами (почти как вы, старина, только его критики иногда хвалили), он скопил достаточно денег, чтобы потакать своим странностям. Короче говоря, он купил себе отдельно стоящий дом на заброшенном клочке земли в глухом углу штата Нью-Йорк и время от времени скрывался там для написания следующего романа. Это место не было очень уж далеко от всякой цивилизации, но до самого горизонта, казалось, простиралась нетронутая глушь.
Думаю, что только меня одного он когда-либо приглашал к себе в этот сельский угол. Я полагаю, что его привлекала моя исполненная спокойного достоинства манера, а также блеск и разнообразие моих разговоров. Он никогда ничего не говорил на эту тему, но трудно предположить что-либо другое.
Конечно, с ним надо было вести себя осторожно. Каждый, кому случалось получить дружеский шлепок по спине — любимая манера здороваться у Септимуса Джонсона, — знает ощущение от сломанного позвонка. Однако при нашей первой встрече случайное проявление силы с его стороны оказалось очень кстати.
На меня насела дюжина-другая бродяг, введенная в заблуждение моим полным достоинства видом, из-за которого они решили, что у меня непременно должны быть с собой несметные богатства наличными и драгоценностями. Я отчаянно защищался, потому что у меня с собой не было ни цента и я понимал, что, когда бродяги это обнаружат, они, в силу естественного разочарования, обойдутся со мной весьма варварски. В этот момент и появился Септимус, погруженный в обдумывание своих творений. Свора негодяев как раз была у него на пути, и, поскольку он так глубоко задумался, что мог идти только по прямой, он механически раскидал их в стороны по двое и по трое. На дне кучи он обнаружил меня, и как раз тогда у него что-то забрезжило и он увидел решение какой-то своей проблемы, какова бы она ни была. Сочтя меня счастливым талисманом, он пригласил меня пообедать. Прикинув, что обед за чужой счет гораздо лучше любого талисмана, я согласился.
К концу обеда я приобрел такое на него влияние, что он пригласил меня к себе за город. Потом такие приглашения часто повторялись. Он однажды сказал, что, когда есть я, — это почти то же самое, как когда никого нет. Зная, как он ценит одиночество, я счел это за серьезную похвалу. Поначалу я ожидал увидеть хижину, но ошибся. Септимус явно преуспевал со своими романами и в расходах не стеснялся. (Я понимаю, что в вашем присутствии невежливо говорить о преуспевающих писателях, но приходится держаться фактов.)
Дом, хотя и изолированный от мира настолько, что я находился в постоянной агорафобии, был отлично электрифицирован, в подвале стоял дизель, а на крыше — солнечные батареи. Еда была хороша, а винный погреб — просто великолепен. Мы жили в роскоши, а к ней я всегда очень легко привыкал, что удивительно из-за малого опыта.
Конечно, совсем не выглядывать в окна было невозможно, и полное отсутствие декоративности довольно сильно подавляло. Можете мне поверить — пейзаж составляли холмы, поля и небольшое озеро, неимоверное количество всякой ядовито-зеленой растительности, но никакого следа человеческого жилья, или автомагистрали, или чего-нибудь в этом роде — на худой конец, цепочки телеграфных столбов.
Однажды, после хорошего обеда с хорошим вином, Септимус торжественно заявил:
— Джордж, мне приятно, когда вы здесь. После беседы с вами я сажусь за свой текст-процессор с таким облегчением, что у меня все выходит гораздо лучше. А потому приезжайте запросто в любое время. Здесь, — он повел рукой в воздухе, — здесь вы можете скрыться от всех забот и невзгод, что преследуют вас. А пока я сижу за текст-процессором, все книги, телевизор и холодильник в вашем распоряжении, а где винный погреб, вы, я надеюсь, знаете.
Как оказалось, я это знал. Я даже нарисовал для себя маленький план, на котором был большим крестом обозначен винный погреб и тщательно намечены все маршруты к нему.
— Единственное, о чем я должен предупредить, — сказал Септимус, — это убежище от горестей мира закрыто с первого декабря по тридцать первое марта. В это время я не могу предложить вам свое гостеприимство, потому что и сам должен оставаться в городе.
Это меня ошарашило. Для меня пора снега — пора невзгод. Именно зимой, мой старый друг, начинают особенно свирепствовать мои кредиторы. Эти жадины, настолько богатые, что ничего не потеряли бы от тех жалких крох, что я им должен, были бы особенно довольны, узнав, что меня вышвырнули на мороз. Эта мечта вдохновляет их на такие полные волчьей ярости поступки, что убежище мне просто необходимо.
Я спросил:
— А почему бы и не зимой, Септимус? С таким мощно гудящим камином и не уступающим ему паровым отоплением вы могли бы поплевывать на все морозы Антарктики.
— Так бы оно и было, — ответил Септимус, — но похоже, что каждую зиму ревущие дьяволы вьюг устраивают здесь съезды и вываливают свои запасы снега прямо на этот мой полурай. И тогда этот затерянный в одиночестве дом оказывается отрезан от внешнего мира.
— И гори он огнем, этот мир, — заметил я.
— Совершенно справедливо, — согласился Септимус. — Но, однако, запасы поставляются извне — да, напитки, горючее, чистое белье. Горько, но правда — я на самом деле не могу выжить без поддержки извне или, по крайней мере, вести без нее такую жизнь сибарита, какая только и достойна уважающего себя человека.
— Знаете, Септимус, — сказал я, — может быть, я подумаю, как разрешить это затруднение.
— Думайте сколько влезет, — ответил он, — но ничего у вас не выйдет. Тем не менее восемь месяцев в году этот дом ваш или, по крайней мере, в то время, когда я здесь.
Это было правдой, но как может человек принимать во внимание только восемь месяцев, когда их все равно двенадцать? Тем же вечером я вызвал Азазела.
Я не думаю, что вы о нем что-нибудь знаете. Это демон, этакий волшебник-бесенок ростом в два сантиметра, но обладающий сверхъестественной силой, которую он всегда рад проявить, потому что у себя дома (где бы это ни находилось) он вряд ли стоит высоко во мнении своих сограждан. Поэтому…
Ах вы о нем слышали? Это прекрасно, однако как вы полагаете, друг мой, могу ли я рассказать вам что бы то ни было, если вы все время стараетесь изложить вашу собственную точку зрения? Вы, кажется мне, не понимаете, что искусство беседы требует прежде всего умения внимательно слушать и воздерживаться от перебивания говорящего даже по таким экстраординарным поводам, как то, что вы что-то знаете. Ну, да ладно.
Азазел был, как всегда, неимоверно зол. Он, очевидно, был занят чем-то, что называл «торжественным религиозным созерцанием». Мне с трудом удалось подавить мое справедливое раздражение. Он всегда занят чем-то, что считает важным, и никогда, похоже, не поймет, что, когда я его вызываю, это по действительно важному делу.
Я спокойно подождал, пока визгливая ругань наконец затихла, и изложил суть дела.
Он слушал, сердито наморщив мордочку, а потом спросил:
— Что такое снег?
Я вздохнул и объяснил.
— Ты говоришь, что с неба падает отвердевшая вода? Целые куски отвердевшей воды? И после этого остается что-то живое?
Я не стал пускаться в объяснения насчет града, но сказал:
— Она падает в виде мягких и рыхлых хлопьев, о Могущественный (на него всегда хорошо действовали подобные дурацкие имена). Неудобства возникают, когда ее выпадает слишком много.
Азазел заявил:
— Если ты просишь меня изменить погодный режим этого мира, я отказываюсь решительно. Это подпадает под статью о незаконной переделке планет кодекса этики моего крайне этичного народа. Я и думать не желаю о нарушении этики, тем более что если меня поймают, то скормят ужасной птице Ламелл — исключительно мерзкой твари с отвратительными застольными манерами. Даже говорить не хочу, с чем она меня смешает.
— О переделке планет я и думать не думал, о Возвышенный. Я хотел бы попросить только об одной гораздо более простой вещи. Видишь ли, снег, когда его много, настолько мягок и рыхл, что человек в нем проваливается.
— Сами виноваты — не надо быть такими массивными, — буркнул Азазел.
— Несомненно, — согласился я, — и именно эта масса и делает ходьбу столь трудной. Я бы хотел, чтобы на снегу мой друг был не так тяжел.
Но внимание Азазела было трудно привлечь. Он только повторял, как болванчик: «Отвердевшая вода — повсюду — по всей земле!» — и тряс головой, не в силах себе такого представить.
— Ты можешь сделать моего друга полегче? — спросил я наконец, указывая на самую простую задачу.
— Запросто! — отозвался Азазел. — Надо только применить принципы антигравитации, чтобы она включалась от молекулы воды, находящейся в определенном состоянии. Это нелегко, но это возможно.
— Погоди, — сказал я с беспокойством, представляя себе опасность такой жесткой схемы. — Гораздо разумнее будет подчинить антигравитацию воле моего друга. Может быть, ему иногда будет приятнее топать по земле, чем парить.
— Подчинить антигравитацию столь примитивной автономной системе твоего типа? Ну, знаешь ли! Твоя наглость поистине не знает границ.
— Я ведь только попросил, — сказал я, — поскольку имею дело с тобой. Никогда бы не стал я просить кого-нибудь другого из твоего народа, ибо это было бы бесполезно.
Эта маленькая дипломатическая неправда возымела ожидаемое действие. Азазел выпятил грудь аж на целых два миллиметра и величественным контртеноровым писком провозгласил:
— Да будет так.
Я думаю, что соответствующая способность появилась у Септимуса в тот же момент, но я не уверен. Дело было в августе, и снегового покрова для экспериментов под рукой не было — а ехать за материалом в Патагонию, Антарктиду или даже в Гренландию у меня не было никакой охоты. Не было также смысла объяснять ситуацию Септимусу, не имея снега для демонстрации. Он бы просто не поверил. Он бы пришел к смехотворному заключению, что я — я! — слишком много выпил.
Но рок благоволил мне. Мы были в загородном доме у Септимуса в ноябре (он это называл «закрытие сезона»), когда начался снегопад — необычно обильный для этого времени.
Септимус разозлился до белого каления и объявил войну вселенной, не собираясь спускать ей столь гнусного оскорбления.
Но для меня это была милость небес — и для него тоже, если бы он это знал. Я сказал:
— Отриньте боязнь, Септимус. Отныне узнайте, что снег вам более не страшен.
И я объяснил ему ситуацию настолько подробно, насколько это было необходимо.
Я так и полагал, что наиболее вероятной ожидаемой реакцией будет выраженное в нелитературной форме недоверие, но он добавил еще несколько отнюдь не необходимых малоцензурных замечаний о моем умственном здоровье.
Однако я не зря потратил несколько месяцев на выработку правильной стратегии.
— Вы могли бы, вообще говоря, поинтересоваться, — сказал я, — чем я зарабатываю на жизнь. Я думаю, вас не удивит такой мой уход от темы, если теперь я вам скажу, что занимаю ключевой пост в правительственной исследовательской программе по антигравитации. Я ничего больше не имею права говорить, кроме того, что эксперимент с вашим участием поведет к колоссальному прогрессу всей программы.
Он выкатил на меня глаза, а я тихо напел несколько тактов мотива «Звездно-полосатое знамя».
— Вы это серьезно? — спросил он меня.
— Стал бы я говорить неправду? — ответил я. И затем, рискуя нарваться на естественный ответ, добавил: — Или стало бы врать ЦРУ?
Он это проглотил, подавленный той аурой правдивой простоты, которая пронизывала все мои слова.
— Что я должен делать? — спросил он.
Я ответил:
— Сейчас снега всего шесть дюймов. Вообразите, что вы ничего не весите, и станьте на него.
— Просто вообразить?
— Так это действует.
— Да я же просто ноги замочу.
— Наденьте болотные сапоги, — саркастически предложил я.
Он заколебался, потом на самом деле вытащил болотные сапоги и залез в них. Открытое выражение недоверия на его лице меня глубоко задело. Кроме того, он надел меховое пальто и еще более меховую шапку.
— Если вы готовы… — холодно начал я.
— Не готов, — перебил он.
Я открыл дверь, и он ступил наружу. На крытой веранде снега не было, но как только он вышел на ступени, ноги из-под него поехали, и он отчаянно вцепился в балюстраду.
Как-то добравшись до конца короткой лестницы, он попытался подняться, но это не получалось — по крайней мере не получалось так, как он хотел. Еще несколько футов он проехал, молотя руками по снегу и размахивая ногами в воздухе. Он перевернулся на спину и продолжал скользить, пока не наткнулся на молодое дерево и не зацепился согнутой рукой за его ствол. Сделав три или четыре оборота вокруг ствола, он остановился.
— Что за скользкий сегодня снег? — заорал он дрожащим от возмущения голосом.
Должен признать, что, несмотря на мою веру в Азазела, я не мог не удивиться, глядя на эту картину. От его ног не оставалось следов, а скользящее по снегу тело не оставило борозды. Я сказал:
— На снегу вы ничего не весите.
— Псих, — ответил он.
— Посмотрите на снег, — настаивал я. — Вы не оставляете следов.
Он посмотрел, после чего сделал несколько замечаний, которые в прежние годы можно было бы назвать непечатными.
— Вспомним, — продолжал я, — что сила трения зависит от давления скользящего тела на поверхность скольжения. Чем меньше давление, тем меньше сила трения. Вы ничего не весите, ваше давление на снег равно нулю, следовательно, сила трения также нулевая, и вы скользите по снегу, как по абсолютно гладкому льду.
— Так что же мне делать? Я же так не могу, когда у меня ноги разъезжаются!
— Это ведь не больно, правда? Когда ничего не весишь, то падать на спину не больно.
— Все равно это не годится. «Не больно» — это еще не основание провести жизнь, лежа на спине в снегу.
— Ну, Септимус, вообразите, что вы снова потяжелели, и встаньте.
Он состроил озадаченную физиономию и сказал:
— Просто вообразить — и все?
Тем не менее он попробовал и неуклюже поднялся на ноги.
Теперь он ушел в снег на пару дюймов, и, когда осторожно попробовал шагать, ему это было не труднее, чем обычно бывает идти по снегу.
— Джордж, как вы это делаете? — спросил он с возросшим почтением в голосе. — Я бы никогда не сказал, что вы такой ученый.
— ЦРУ требует маскировки, — объяснил я. — Теперь воображайте себя все легче и легче и пройдитесь снова. Ваши следы будут все мельче и мельче, а снег будет все более и более скользким. Остановитесь, когда он станет слишком скользким.
Он поступил так, как было сказано, ибо ученые имеют сильное влияние на низших смертных.
— Теперь, — сказал я, — попробуйте скользить вокруг дома. Когда захотите остановиться, просто станьте тяжелее — но постепенно, а то шлепнетесь носом.
Септимус был парень спортивный и освоился очень быстро. Он когда-то мне говорил, что владеет всеми видами спорта, кроме плавания. Когда ему было три года, отец зашвырнул его в пруд в искренней попытке научить плавать без всех этих утомительных инструкций, и потом ему в течение десяти минут пришлось делать искусственное дыхание рот в рот. Как он говорил, это оставило у него на всю жизнь стойкий страх перед водой и отвращение к снегу. «Снег — это твердая вода», — говорил он, точь-в-точь как Азазел.
Однако в новых обстоятельствах отвращение к снегу не спешило проявиться. Он начал с радостным душераздирающим визгом носиться вокруг веранды, утяжеляя себя на поворотах и разбрызгивая из-под ног фонтаны снега при остановке.
— Постойте-ка! — крикнул он, ринулся в дом и вынырнул — хотите верьте, хотите нет — с привязанными к сапогам коньками, — Я научился кататься у себя на озере, — объяснил он, — но удовольствия от этого не получал. Всегда боялся, что лед провалится. А теперь могу кататься и не бояться.
— Не забудьте, — встревоженно напомнил я, — что это работает только над молекулами Н2О. Стоит вам попасть на клочок оголенной земли или мостовой, и ваша легкость исчезнет. Вы можете ушибиться.
— Не беспокойтесь, — сказал он, вставая на ноги и беря старт.
Я смотрел ему вслед, а он летел уже где-то за полмили над заснеженным пустым полем, а до моих ушей донесся отдаленный рев: «По снежку по мягкому на саночках лихих…»
Септимус, необходимо заметить, каждую ноту берет наугад и никогда не угадывает. Я зажал уши.
Эта зима была, смею сказать, счастливейшей в моей жизни. Всю долгую зиму я жил в теплом, уютном доме, ел и пгт по-царски, читал повышающие мой интеллектуальный уровень книжки, в которых старался оказаться умнее автора и найти, кто убийца, а еще я наслаждался мыслью о том, как злятся мои кредиторы там, в городе.
У меня была отличная возможность наблюдать через окно за нескончаемым катанием Септимуса на коньках по снегу. Он говорил, что чувствует себя птицей и наслаждается неведомым ему ранее полетом в трех измерениях. Что ж, каждому свое.
Я его много раз предупреждал, чтобы его никто не видел.
— Это подставит под удар меня, — говорил я ему, — поскольку этот частный эксперимент не был утвержден ЦРУ, но о своей безопасности я не волнуюсь, потому что там, где дело идет о таких, как я, — секретность превыше всего. Но если кто-нибудь когда-нибудь увидит, как вы скользите над снегом, вы станете объектом любопытства, и вокруг вас заклубятся десятки репортеров. Про вас узнает ЦРУ, и вас подвергнут сотням непрерывных экспериментов и исследований, вас будут изучать тысячи ученых и военных. Вы станете национальной знаменитостью и всегда будете окружены толпами рвущихся к вам людей.
Септимус затрясся от страха, как и должен был любитель одиночества по моим расчетам. Потом он сказал:
— А как мне нас снабжать, если я не могу показаться? Мы же из-за этого и затеяли весь эксперимент.
Я ответил:
— Я думаю, что грузовики почти всегда могут пройти по дорогам, а вы можете сделать достаточные запасы, чтобы переждать те времена, когда это не так. Если же вам на самом деле что-то срочно понадобится, можете подлететь к городу как можно ближе, но так, чтобы никто не видел — а в такое время мало кто выходит на улицу, — потом восстановить полный вес, проковылять несколько последних шагов пути с усталым видом. Берете, что вам надо, хромаете метров сто назад, и снова на взлет. Годится?
Той зимой это, к счастью, не понадобилось — я так и думал, что он преувеличивает угрозу снега. И никто не видел, как он скользит. Септимусу все было мало. Вы бы видели его лицо, когда снега не было больше недели да еще началась небольшая оттепель. Вы себе представить не можете, как он волновался за снежный покров.
Ах, какая чудесная была зима! И какая трагедия, что она была единственной!
Что случилось? Я вам расскажу, что случилось. Помните, что сказал Ромео перед тем, как всадить кинжал в Джульетту? Вы наверняка не знаете, так что я вам расскажу. Он сказал: «Ее в судьбу свою впусти — скажи покою враз “прости”». Это о женщинах.
Следующей осенью Септимус встретил женщину — Мерседес Гамм. Он и раньше встречал женщин; анахоретом он не был, но они никогда для него много не значили. Короткое знакомство, романтическая любовь, пожар страстей — и он их забывал, а они его. Просто и безвредно. Меня самого, в конце-то концов, преследовали разные молодые дамы, и я никогда не считал это чем-то предосудительным — даже если они припирали меня к стенке и вынуждали… но мы отклонились от темы.
Септимус пришел ко мне в подавленном настроении.
— Джордж, я ее люблю, — заявил он. — Я при ней просто теряюсь как мальчишка. Она — путеводная звезда моей жизни.
— Прекрасно, — сказал я. — Я вам разрешаю продолжать в том же духе еще некоторое время.
— Спасибо, Джордж, — грустно отозвался он. — Теперь нужно только ее согласие. Не знаю, почему это так, но она, похоже, не очень меня жалует.
— Странно, — сказал я — Обычно вы имеете успех у женщин. Вы, в конце концов, богатый, мускулистый и не уродливее других.
— Думаю, дело тут не в мускулах, — сказал Септимус. — Она думает, что я дубина.
Я не мог не восхититься точностью восприятия мисс Гамм. Септимус, если назвать это как можно мягче, и был дубиной. Однако, учитывая его бицепсы, ходившие буграми под пиджаком, я счел за лучшее не делиться с ним своей оценкой ситуации. Он продолжал:
— Она говорит, что в мужчинах ей нравится не физическая развитость. Ей нужен кто-то думающий, интеллектуальный, глубоко рациональный, философичный — и целый еще букет подобных прилагательных. И она говорит, что у меня ни одного из этих качеств нет.
— А вы ей говорили, что вы писатель?
— Конечно говорил. И она читала парочку моих романов. Но вы же знаете, Джордж, это романы о футболистах, и она сказала, что ее от них тошнит.
— Я вижу, она не принадлежит к атлетическому типу.
— Конечно нет. Она плавает, — он состроил гримасу, вспомнив, наверное, дыхание рот в рот в нежном возрасте трех лет, — но это не помогает.
— В таком случае, — сказал я, голосом смягчая резкость фразы, — забудьте ее, Джордж. Женщины легко приходят и уходят. Уходит одна — придет другая. Много рыб в море и птиц в небе. В темноте они все друг на друга похожи. Нет разницы, одна или Другая.
Я мог бы продолжать бесконечно, но мне показалось, что он начал напрягаться, а вызывать напряжение у здоровенной дубины — неблагоразумно.
— Джордж, такими словами вы глубоко оскорбляете мои чувства, — сказал Септимус. — Мерседес для меня единственная в мире. Жить без нее я не смогу. Она неотделима от смысла моей жизни. Она в каждом ударе моего сердца, в каждом вдохе моей груди, в каждом взгляде моих глаз. Она…
А он мог продолжать и продолжал бесконечно, и мне показалось неуместным останавливать его замечанием, что такими чувствами он глубоко оскорбляет меня.
Он сказал:
— Итак, я не вижу другого выхода, кроме как настаивать на браке.
Это прозвучало как удар судьбы. Я знал, что будет дальше. Как только они поженятся, моя райская жизнь кончена. Не знаю почему, но первое, на чем настаивают молодые жены, — на уходе холостых приятелей мужа. Не бывать мне больше у Септимуса в загородном доме.
— Это невозможно, — встревоженно сказал я.
— Понимаю, что это кажется трудным, но я думаю, это получится. У меня есть план. Пусть Мерседес считает меня дубиной, но я не совсем уж несообразительный. Я приглашу ее в свой загородный дом в начале зимы. Там, в тишине и покое моего Эдема, обострится ее восприятие, и она сможет оценить истинную красоту моей души.
По моему мнению, от Эдема не стоило бы ожидать столь многого, но сказал я только:
— Вы собираетесь ей показать, как умеете скользить по снегу?
— Нет-нет, — сказал он. — Только после свадьбы.
— Даже тогда…
— Джордж, это чушь, — раздраженно сказал Септимус. — Жена — второе «я» мужа. Ей можно доверять потаеннейшие секреты души. Жена — это…
Он снова пустился в бесконечный монолог, и я только мог слабо возразить:
— ЦРУ это не понравится.
Его короткое замечание насчет ЦРУ вызвало бы полное одобрение со стороны Советов. А также Кубы и Никарагуа.
— Я попробую как-нибудь убедить ее приехать в начале декабря, — сказал он. — Я верю, что вы меня правильно поймете, Джордж, если я вам скажу, что мы хотели бы побыть здесь вдвоем. Я знаю, что вы и думать не стали бы мешать тем романтическим возможностям, которые наверняка возникнут у нас с Мерседес на лоне мирной природы. «Нас свяжет вместе магнетизм молчанья и медленного времени поток».
Конечно, я узнал цитату. Это сказал Макбет перед тем, как всадить кинжал в Дункана, но я всего лишь посмотрел на Септимуса холодно и с достоинством. Через месяц мисс Гамм поехала в загородный дом Септимуса, а я не поехал.
Что там случилось — тому я свидетелем не был. Я знаю это только со слов Септимуса, а потому не могу ручаться за каждую деталь. Мисс Гамм была настоящей пловчихой, но Септимус, имевший непреодолимое отвращение к такому хобби, ничего на эту тему не спрашивал. Мисс Гамм тоже не считала необходимым донимать подробностями ни о чем не спрашивающую дубину. Поэтому Септимус ничего не знал о том, что мисс Гамм — одна из тех сумасшедших, которые любят в середине зимы напялить купальник, пробить лед на озере и броситься в прорубь купаться в освежающей и животворящей воде.
Так и вышло, что однажды ярким морозным утром, когда Септимус храпел в глубоком забытьи, как дубине и положено, мисс Гамм тихо поднялась, надела купальник, плащ из махровой ткани и тапочки и отправилась по заснеженной тропе к озеру. По краям оно ярко сверкало льдом, но середина еще не замерзла, и вот, скинув халат и тапки, она бросилась в воду с визгом, который, очевидно, должен был свидетельствовать о радости. Где-то вскоре проснулся Септимус и тонким инстинктом влюбленного ощутил отсутствие в доме своей драгоценной Мерседес. Он стал ее искать и звать. Найдя в комнате ее одежду, он понял, что она не уехала тайком в город, как он сначала в испуге решил. Она была где-то снаружи.
Надев наспех сапоги на босые ноги и накинув самое теплое пальто прямо на пижаму, он рванулся наружу, зовя ее по имени.
Мисс Гамм его, конечно, услыхала и отчаянно замахала рукой:
— Сюда, Сеп, сюда! Давай скорее!
Дальше я приведу слова самого Септимуса:
«Для меня это прозвучало как “На помощь!”. Я заключил, что моя любовь в состоянии умопомрачения выбежала на лед, и он подломился. Мог ли я вообразить, что она по доброй воле полезла в ледяную воду? Я так ее любил, Джордж, что немедленно, несмотря ни на что, бросился к воде, которой я обычно боюсь как огня — особенно ледяной воды, — чтобы спасти ее. Ну, если и не немедленно, то подумав всего две минуты, ну максимум — три.
Тут я крикнул: “Любовь моя, я иду! Держи голову над водой!” — и побежал. Я не собирался идти туда через снег — понимал, что времени мало. Уменьшив на бегу вес, я заскользил прямо над снегом, прямо надо льдом, окружившим берега озера, и прямо в воду с оглушительным всплеском. Как вы знаете, плавать я не умею и вообще дико боюсь воды. Сапоги и пальто тянули меня вниз, и я бы утонул, если бы Мерседес меня не спасла. Можно было бы полагать, что такой романтичный случай свяжет нас еще теснее, но вот…»
Септимус покачал головой, и в глазах его стояли слезы.
— Все вышло не так. Она была в ярости. «Ты, дубина! — визжала она. — Подумать только, прыгнуть в воду в пальто и в сапогах, да еще и не умея плавать! Ты вообще соображаешь, что делаешь? Ты можешь понять, каково такую дубину вытаскивать из озера? А ты еще настолько одурел, что схватил меня за челюсть и чуть не послал в нокаут, и мы оба чуть не утонули. До сих пор болит». Она собралась и уехала в диком бешенстве, а я остался и почти сразу схватил отвратительнейшую простуду, из которой до сих пор не выберусь. С тех пор я ее не видел, на мои письма она не отвечает и к телефону не подходит. Моя жизнь кончена, Джордж.
Я спросил:
— Септимус, просто из любопытства: зачем вы бросились в воду? Почему вы не попытались зайти на лед как можно дальше и протянуть ей жердь подлиннее или веревку, если бы вы смогли ее найти?
Септимус с горестным видом сказал:
— Я не собирался бросаться в воду. Я хотел проскользить по поверхности.
— По поверхности? Разве не говорил я вам, что ваша антигравитация работает лишь на льду?
Во взгляде Септимуса появилось напряжение:
— Я так не думал. Вы сказали, что она работает только над Н2О. Значит, и над водой, так?
Он был прав. Термин «Н2О» я употребил для вящей научности — он больше подходил к образу гениального ученого. Я возразил:
— Я имел в виду твердую Н2О.
— Но вы же не сказали «твердую Н2О», — сказал он, медленно поднимаясь с места, и в его глазах я прочел, что сейчас меня разорвут на части.
Я не стал ожидать подтверждения этой гипотезы. С тех пор я его не видел.
И в его загородном парадизе тоже не бывал. Кажется, он теперь живет где-то на острове в южных морях — в основном, как я подозреваю, потому, что не хочет вновь видеть лед или снег.
Как я и говорил: «Ее в судьбу свою впусти…» — хотя если подумать, то это, кажется, сказал Гамлет перед тем, как вонзить кинжал в Офелию.
Джордж испустил нечто среднее между отрыжкой и пропитанным винными парами вздохом из глубины того, что он считает своей душой, и сказал:
— Однако они уже закрывают, и нам лучше бы тоже уйти. Вы заплатили по счету?
К несчастью, я заплатил.
— А не можете ли вы дать мне пятерку — добраться домой?
К еще большему несчастью, я мог.