Книга: Петушки обетованные. В трёх книгах
Назад: Рассказы старой монахини
Дальше: Николай Угодник

Милости Божии

Или вот случай. Послали нас от техникума на один день на лесозаготовки. Какие из нас работники? Слабые, голодные. Но время суровое, надо. Было это в начале зимы. Уже холодно. Одежонка на мне худая. На ногах опорки. Мама нашла как-то на дороге старую шинель, видно, кто-то уж за ненадобностью бросил, и сшила что-то вроде галош. Натолкаешь туда соломы, и ничего, бежишь. Знала она об этой поездке и, конечно, здорово переживала. Привезли нас в лес, разбили на пары, выдали тупые пилы с зубьями через один и выделили участки. Со мной оказалась такая же «чудная», как и я, с такими же физическими возможностями. Норма жесткая. Надо было свалить несколько деревьев, обрубить у них сучья, напилить по указанному размеру чурбаки, натаскать в отведенное место и сложить. Сколько это выходило кубометров, я уж сейчас не помню, но точно знаю, что за день нам бы никак не управиться. Здоровым мужикам было не под силу.

Десятница показала рукой: «Вон к березам таскайте, там и складывайте». Посмотрела на нас, видно дрогнуло у нее сердце, и ушла. Надо начинать, а никак не решимся. Подружка говорит: «Давай сначала поедим. Мне тут мама блинцов напекла, а потом, Бог даст, начнем». Ну, поели мы, встали, усердно помолились и пошли, как на казнь. Подходим к этим березам и глазам не верим. Лежат две огромные ели, от комля вершины не видно, уже без сучьев, распиленные, как велено нам, и, главное, самые неподъемные для нас комлевые части находятся как раз на том месте, где надо складывать. Сделали мы из молодых сосенок слеги и стали подкатывать к месту остальные чурбаки. Кое-как, надрываясь, уложили все в ряд и тут прямо упали от усталости. Потом маленько пришли в себя, поглядели друг на дружку и, ни слова не говоря, перекрестились. Сидим, отдыхаем, слышим, как позванивают пилы, стучат топоры. Люди работают. Вдруг кто-то крикнул: «Что-то чудных не слыхать, может, сбежали?» Идет к нам десятница. «Ну, как дела?» Да, вот, говорим, вроде норму выполнили. У нее широко раскрылись глаза: «Как?» Осмотрела она нашу кладку: срезы свежие, чужих отметок на них нет, все чин по чину. Замерила – действительно точно норма, тютелька в тютельку. Записала нас начальница в свою тетрадь и выдала положенные талоны на паек. «Идите туда, сейчас машина пойдет в Орехово». Мы ног не чуем от радости, бежим, куда она показала.

У машины шофер, мужик в годах, оглядел нас и говорит: «Мешки с собой?» – «Какие мешки?» – «А под картошку. Ну да ладно, поехали». Залезли мы в кузов, переглядываемся, ничего не понимаем. У меня – так, на всякий случай, – была с собой котомка, сделанная из обычного мешка. Вот и вся емкость. Привез он нас к бурту, занесенному снегом. «Набирайте, – крикнул, – да не мешкайте», и сам полез за картошкой. Мы разгребли бурт, там картошка была еще не мерзлой, и набили ею все, что могло вмещать. Последнюю картошину, помню, везла в руке.

Приехали в Орехово, сошли у станции. Ну, думаю, поеду к сестре в Усад, накормлю ее. Попрощалась я с подружкой. Как во сне, шатаясь от тяжести полученного подарка, она побрела домой, а я на поезд. Анюта будто ждала меня. Сварили мы с ней два чугуна картошки и впервые за многие месяцы наелись до отвалу. А на полученный в лесу талон я маме потом хлеба привезла.

Ну а здесь что было, а? Тоже Божия милость. Мама, видно, за меня сильно молилась. Царствие ей Небесное.

…Матушка перекрестилась и замолчала. Она была где-то далеко, и я не решался потревожить небесный полет ее мысли. Наконец, будто сбросив с плеч какую-то тяжесть, монахиня продолжала: «Вот мы привыкли мимоходом говорить: “Бог милостив”, “Господь поможет”, а сами того не ведаем, что Он действительно всегда рядом, всегда готов помочь, лишь бы сам человек был способен принять эту помощь. Вот послушайте-ка. Служил в селе Ильинском замечательный священник отец Николай, великой и светлой души человек. Да вы о нем, конечно, слыхали. Так вот, его Господь сподобил участвовать в спасении одной заблудшей души. Вы уж меня простите, что говорю несвязно, уж сами потом слова соберите».

Лешка

Рассказывала мне знакомая монахиня, духовная дочь отца Николая, в миру Евдокия. Был у них в послевоенные годы в деревне, что под Киржачом, бедовый парень. Звали его Лешка. Прямо атаман, хулиган из хулиганов, спасу нет. Бедных, однако, и кротких, вроде Евдокии, не обижал и в обиду не давал. Вскоре угодил он в тюрьму, а потом уж без остановки пошел по лагерям. На воле совсем мало пребывал. Слава тянулась за ним темная, худая. Но, видно, не совсем конченый был человек. Как-то Евдокия, еще не будучи на монашеской стезе, разговорилась с одной монахиней, много претерпевшей за веру. Как оказалось, слыхала та про Лешку в местах не столь отдаленных. Изрядно пришлось ей там пострадать. В лагере монахини старались держаться вместе, помогали друг другу, прятали свои сокровища – молитвослов и Псалтирь. И вот как-то в пересыльном при одной проверке все-таки нашли их книги. Отобрали, конечно. Ну куда монахиням без Псалтири? Беда. Тут кто-то посоветовал: «А вы обратитесь к Лешке владимирскому, он поможет». Лешка был в большом авторитете, и даже лагерное начальство считалось с ним. В общем, книги вернули. Сколько земных поклонов положили монахини Спасителю, и сосчитать нельзя, а за Лешку молились особо.

Много лет прошло. Евдокия тайно стала монахиней и жила еще в деревне. Вот пронесся слух – Лешку привезли. Видно, сочтены были его дни. Худой, изможденный, туберкулез совсем измотал. Здесь у матери он ожидал вызова в стационар.

Шла Евдокия на почту, и вдруг потянуло ее в дом к Лешке. Заходит, видит – сидит он, бедолага, на кровати, скелет один, руки на коленях, глаза закрыты.

– Здравствуй, Леша!

– А, тетя Дуня, проходи.

– Как ты?

– Да, как видишь, подыхать скоро.

– Что ты, еще поправишься. Вон мать как тебя обихаживает: и молоко, и сливки.

– Ничего не хочу, душа у меня горит, свет не мил.

– Вот у меня просфора, съешь?

– Просфору? – Лешка весь изогнулся как знак вопроса. – Просфору съем.

Съел все до крошечки.

– Какая вкусная!

– Леша, а ты крестик носишь?

– Да спрашивал у матери, не нашла.

– Леша, а исповедать свои грехи не хочешь? Причастишься потом.

– Хочу-то хочу, да только до церкви мне не дойти, сама видишь, какой я, а проехать в Ильинское сейчас нельзя.

– Леша, а давай, ты напиши свои грехи на бумаге, мать отнесет ее отцу Николаю. Может, он заочно отпустит. Легче тебе будет, поверь.

Лешка задумался. Тяжело ему было, будто ворочал внутри себя огромные глыбы, из последних сил напрягался, лицо стало совсем каменным.

– Ну-ко, подай мне вон из шкафчика тетрадку да карандаш.

Евдокия подала, чувствуя, что настала главная минута в жизни человека, боялась нарушить тугую сосредоточенность Лешки. Он весь ушел в себя. Медленно начал писать. Попишет, закроет ладонями лицо, будто пылающее от стыда, и снова пишет. Закончил.

– А ты подожди, может, еще чего вспомнишь.

Лешка посидел, подумал и снова начал писать. И так несколько раз принимался. Наконец подал бумажку Евдокии и откинулся на кровать в изнеможении.

Монахиня пошла в горницу к Лешкиной матери Надежде и велела ей немедленно идти в Ильинское. Та – ни в какую. Мол, должны приехать за Лешкой, увезти в больницу. Евдокия все-таки убедила, обещала присмотреть за больным. Напоследок наказала ни в коем случае не разворачивать бумажку.

Дорога была тяжелая, едва дошла старая. Отец Николай как будто ждал. Взял бумажку, кивнул Надежде, и в церковь. Подвел старушку к иконе Спасителя, велел молиться, а сам ушел в алтарь.

Долго не было батюшки. Вышел он весь в слезах и говорит: «Ты вот что, Надежда, отправляйся немедля в Киржач. Он уже там, в больнице. Иди, не мешкай». А идти больше пятнадцати километров. Откуда силы взялись, пошла. Добралась мать до больницы уже затемно, от усталости ног не чует. Подает бумажку сыночку, что в ней – не знает, сама слезы концом платка утирает, душа-то не на месте.

Лешка взял листок, развернул, да как рванется с постели вверх, да как закричит: «Господи, Господи…» Слезы брызнули, бумажку целует и слова не может вымолвить. Больные бросились к Лешке: «Что с тобой?» А он упал на подушку, лежит такой немощный, счастливая улыбка на устах, едва шевелит губами: «Отхожу я, братцы…» Так и умер на руках у матери, умер, как тот разбойник на кресте, с глубокой верою во свое спасение.

– А что на бумажке-то было? – вырвалось у меня.

– А никто не знает, так уж получилось. Главное, что был прощен и отошел ко Господу с легкой душой.

Мы замолчали. Монахиня снова ушла в себя, а я размышлял над великим значением ее простых, понятных и таких нужных людям слов.

Апрель 1997 года

Назад: Рассказы старой монахини
Дальше: Николай Угодник