Книга: Piccola Сицилия [litres]
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23

Глава 22
Farfalla

Если мы принимаем ложь за правду, разве мы не мертвецы?
Буалем Сансаль
Война – такое время, когда видишь врага, а любимым только пишешь. В страхе и ненависти недостатка не было, а любовь словно исчезла – в каждом росло это чувство, но люди держали его при себе. За исключением дня, когда самолет доставлял почту, – это было как окно, распахнувшееся в утраченный, невинный мир. Они называли этот мир не Германией, а просто родиной. Города их детства еще стояли целыми, еще никто не думал, что ночные бомбардировки Туниса сменятся ночными бомбардировками Любека, Кельна и Дрездена.
В письмах Фанни не было цинизма, даже страха не было, она верила кинопропаганде, ведь еженедельные киножурналы – это был Мориц. Ее Мориц. Не надо быть нацистом, чтобы верить в победу немецкого народа. Надо только регулярно ходить в кино. Фанни и ее подруги каждый субботний вечер проводили в «Глория-Палас» на Кудамм, не подозревая, что скоро – уже в этом году – он обратится в пыль. Окошком в другой мир для Фанни были Хайнц Рюман, Вилли Фрич и Марика Рёкк. Звезды киностудии «Бабельсберг». Пока немецкие солдаты завоевывали другие страны, киноиндустрия оккупировала немецкое подсознание. Граница между вымыслом и документалистикой размывалась все больше, фильм и кинохроника сплавлялись в один многообещающий параллельный мир, который противостоял реальности, как солдаты противостоят превосходящим силам врага. Борьба сфабрикованной мечты с действительными сновидениями, которые слишком часто были кошмарами. Мастера обмана знали: публика по-настоящему любит лишь добрые вести. Факты – штука грязная, путаная, полная противоречий. Они зеркало, в которое мы смотрим. А вести обещают нам прекрасное будущее, сияющее, невредимое. И чем больше человек не любит себя, тем больше он любит добрые вести.
* * *
Мориц же видел то, чего Фанни нельзя было видеть. На последних снимках, которые он отправил в Потсдам, – покалеченные тела демобилизованных, переполненные лазареты и пустые глаза выживших. Зимние дожди, которые для Роммеля были спасением, прекратились. Американцы наступали с запада, британцы с юга. Никто не знал, что Роммель, уже отмеченный недугом, предложил фюреру вывести Африканский корпус из Туниса, во избежание второго Сталинграда. Он уже потерял тысячи самолетов, в его распоряжении имелась всего сотня танков на ходу. У итальянцев дела обстояли и того хуже. При этом в Тунисе дислоцировалось больше трехсот тысяч немцев и итальянцев. Роммель хотел их спасти. Но в мире Гитлера не существовало слова «отступление». Он приказал удерживать Тунис до последнего патрона. Вскоре после получения этого приказа Роммель тайно вылетел в Германию. Ни слова об этом не должно было просочиться в прессу. Больше на африканскую землю его нога не ступала.
* * *
Ходили противоречивые слухи. Без Лиса пустыни, в которого все фанатично верили, в войсках поселилась безысходность. И алчность. Безмерная алчность. Не хватало всего: горючего для машин, консервов для солдат и заплаток для формы. Как следствие, в обычай вошло разграбление сельских районов. Поначалу немцы еще платили крестьянам – свежеотпечатанными франками, но вскоре солдаты уже ходили по дворам, забирая все, что попадалось на глаза. Вино, овощи, кур. Даже живых коров затаскивали на свои грузовики.
Мориц с камерой сопровождал снабженцев. Для него это была возможность побыть вдали от воплей громкоговорителя, в тишине, снова стать лишь глазами. Он чувствовал, что эту территорию они уже потеряли, и снимал детей в лохмотьях, крестьян на повозках с запряженными ослами, библейские ландшафты. И его снимки изменились – не было в них уже того удивленного, любопытного взгляда на экзотику, исчезли верблюды, пальмы и закутанные женщины, снятые со спины. Теперь он смотрел людям в глаза, их взгляд в камеру встречался с его взглядом, и во всех лицах – оккупантов и оккупированных, европейцев и арабов – он находил одно и то же чувство: страх перед неизвестностью.
* * *
Стоял безветренный вечер конца марта, когда Мориц очутился на ферме Жака. Они явились с юга – две машины, груженные мясом, овощами и фруктами, одна машина вермахта, в ней двое военных полицейских и Мориц от пропагандистской роты, вторая машина – СС, с офицером по снабжению и его ординарцем. Немцы приехали за вином, они знали, что Жак поставляет его в «Мажестик». И еще им нужна была крыша над головой. По дороге машина Морица наскочила на камень, пробивший кожух днища. Черный масляный след тянулся по песку, и когда они его заметили, мотор работал уже почти всухую.
Если просишься к крестьянину на ночлег, грабить его ферму как-то не с руки. Хотя бы до утра следует делать вид, будто собираешься заплатить за вино. А Жак не мог отказать в помощи вооруженным солдатам. Хотя бы до утра придется изображать, будто ты на их стороне.
* * *
В сарае затаились, прислушиваясь, Виктор и Ясмина. Рев машин. Немецкая речь. Виктор погасил керосиновую лампу и оттащил Ясмину от окошка. Укутанные темнотой, они слушали, как Жак разговаривал с одним из немцев. Пытались понять, сколько их там всего. Было ясно, что у Жака нет выбора. Дождавшись, когда Жак уведет немцев в дом, Виктор подобрался к двери и запер ее изнутри на задвижку. Со стороны дома доносились смех, стук молотка и голоса солдат, возившихся с машиной.
– Не бойся, farfalla, у Жака все под контролем.
* * *
Жак и правда делал все возможное, чтобы немцы опьянели и поскорее уснули, а не шатались по двору. Когда Мориц, с ног до головы вымазавшись в масле, починил машину и вошел в дом, остальные солдаты сидели за столом, а Жак щедро подливал им вина.
– Где бы мне умыться? – спросил Мориц.
Жак встал:
– Во дворе есть колодец. Я вас провожу.
Жак огляделся, пока Мориц вытаскивал из глубины ведро. Свежая вода, холодная ночь, звездное небо. Было совсем тихо. Жак протянул Морицу кусок мыла:
– Из оливкового масла. Домашнее.
– Спасибо.
– Откуда вы?
– Из Берлина.
– О, красивый город! Я там был. В двадцать девятом.
Виктор и Ясмина слышали их голоса. Они тихо подкрались к окошку. Двое мужчин в лунном свете. По запыленному стеклу полз паук.
– У вас в Берлине семья?
– Невеста.
– У вас есть ее фото?
– Да.
Мориц достал из кармана потрескавшийся снимок. Мостки на Ванзее. Фанни в купальнике.
– Красивая. Как ее зовут?
– Фанни.
– Идите-ка выпейте, это помогает от тоски по дому.
Жак приобнял Морица и повел его к остальным, подальше от сарая. Ясмина и Виктор ждали, затаив дыхание, когда удалятся их шаги и хлопнет входная дверь. Потом донеслось пение.
Виктор принялся тихонько подпевать.
– Раса господ, – ухмыльнулся он. – Жак их напоит до бесчувствия.
Начался дождь. Сперва едва капал, потом все сильнее и сильнее, налетая с моря, барабаня по черепице. Тяжелые капли плясали во дворе, в сточных желобах вскоре забурлило. Защитный занавес из воды.
– Как наша гроза тогда, – сказала Ясмина и прильнула к теплому телу Виктора.
Стук капель по крыше успокаивал ее. Но Виктор нервничал.
– Надо уходить, – сказал он.
– Но… куда?
– Здесь опасно.
– Они не войдут сюда. Под дождь никто не выйдет.
Небо прорезала молния. Гром был еще отдаленный.
– Если хочешь остаться, так и быть. А я пошел. – Виктор взял свое пальто.
– Виктор, не оставляй меня одну! – Она схватила его за руку.
– Тогда идем со мной, – сказал он, накидывая пальто.
* * *
Они уходили в ночь, сквозь проливной дождь, прочь от дома, через поля, к дороге. За несколько минут они промокли насквозь. Чулки Ясмины быстро изорвались о колючки. Они добрались до проселочной дороги, что шла к Тунису.
– Куда мы идем? – крикнула Ясмина сквозь дождь.
Он сам не знал. Остановился, огляделся в поисках какого-нибудь укрытия, вокруг бушевала стихия. Черная тьма, рассекаемая молниями, – моментальные снимки бурлящего ландшафта. Молния с треском ударила в дерево.
– В Бизерту! Может, там найдем укрытие.
– В Бизерте полиция!
– Ты хочешь здесь замерзнуть? Двигайся!
И тут раздался гром, который не был громом, и полыхнула молния, которая не была молнией. То была артиллерия. Фронт. Они побежали дальше и вскоре нашли дорогу, ведущую к Бизерте. Вдали уже различались городские огни, когда послышался рев танков. Они едва успели отпрыгнуть в канаву, и тут из-за поворота вывернул первый танк. Фары высветили придорожные кусты, земля задрожала под гусеницами. Грохот моторов оглушал. Десятки танков ползли мимо них, стальные чудища в ночи. Черный крест вермахта мелькал в свете фар, свастика на фоне пальмы – символ Африканского корпуса. Танковая армия Роммеля следовала в столицу Туниса. Стремительное отступление под прикрытием ночи. Внезапно колонна остановилась. Над Ясминой и Виктором навис танк.
– Почему они остановились? – прошептала она.
– Не знаю.
Они ждали. Земля дрожала под работающими моторами, сквозь дождь перекрикивались немцы. Ясмина тряслась всем телом. Виктор прижал ее к себе.
– Там впереди мост. Он обрушился.
Сухие русла под дождем быстро превратились в бурлящие реки. Мост не выдержал тяжести бронированных машин. Дорога на Бизерту была теперь закрыта. Виктор выругался.
– Надо возвращаться. Мы здесь замерзнем.
Они ползком по грязи пробрались к хвосту колонны, в спасительную темноту. Потом выбрались из канавы и кинулись в поле. Промокшие до костей, они в конце концов добрались до фермы. В доме Жака было уже тихо и темно. Они прокрались в свой сарай и заперли за собой задвижку. Измученные, рухнули в сухую солому. Их трясло от холода, но сил стянуть мокрую одежду не оставалось. Чуть передохнув, помогли другу другу стащить липнущую к телу одежду, разделись догола. В их движениях не было вожделения, они просто выжили – брат и сестра.
Виктор достал сухую одежду и попону, пропахшую лошадиным потом. Разводить огонь нельзя, иначе их заметят. Так они и лежали в соломе, обнявшись, пока дрожь постепенно не унялась. Ясмина слышала, как у нее колотится сердце. Виктор убрал с ее лица мокрые волосы.
– Если они нас найдут, farfalla… У них пистолеты, а у меня только этот старый кинжал. Может так случиться, что я не смогу тебя защитить. Мужайся.
– Они нас не найдут.
– И всегда помни, что я тебя любил. Больше всех на этом свете.
Никогда Ясмина не видела брата таким растерянным. Но вместо страха она вдруг ощутила странный внутренний покой. Она не знала, откуда он взялся, знала только, что теперь ее черед защищать его.
– Я тоже люблю тебя, Виктор. Очень.
– Я этого никогда не заслуживал. Я слишком мало делал для тебя. Всегда думал только о себе.
– По крайней мере, ты жил своей жизнью. Ничего не упустил.
– Упустил. Я упустил все. Если сейчас придет конец, то что останется от моей жизни? Если мне в лоб наставят пистолет, я буду думать не о женщинах, я даже имен их не помню. Я буду думать о маме, о папа́. И о тебе.
– Ты не умрешь, Виктор.
– Нет, конечно, нет.
Его голос звучал не так уверенно, как ему того хотелось.
Какое-то время оба молчали. То было молчание глубокое и объединяющее, такого не бывает между любовниками, только между старыми друзьями.
– Ты права, – сказал он в темноту. – Может, я убегал только от тебя. Потому что это было слишком явно. С самого детства. Никто меня не знает лучше, чем ты.
Ясмина улыбалась. Едва ли он мог видеть это в темноте.
– Может, это и впрямь предназначение.
– Не знаю, Виктор. Ты всегда был предназначен для мира. Для большого света. Для многих людей. А мне хватает маленького кусочка мира.
– И что, если мой большой мир здесь закончится?
– Нет, Виктор. Помнишь, что тебе предсказала синьора Кучинотта?
Синьора Кучинотта была матерью сицилийской портнихи на рю Сципион, христианка с колючими глазами и кривыми зубами. К ней ходили все окрестные женщины. Мама однажды, ничего не сказав папа́, взяла с собой детей, когда забирала из починки платье. Виктор и Ясмина стояли в темной лавчонке и не понимали, для чего синьора поставила на швейный стол своей красивой дочери чашку из-под крепкого кофе и попросила Виктора опрокинуть ее на блюдце. Виктор подчинился. Синьора подняла эту чашку и рассматривала узор кофейной гущи на белом фарфоре. Он поедет за границу, сказала она. Он увидит мир. Он совершит великое. Ясмина и сейчас помнила, как просияла мама. И как сама она гордилась своим великим братом. О судьбе Ясмины мама не спросила. Предназначение женщины было слишком хорошо известно. На обратном пути мама предупредила детей, чтобы ничего не говорили папа́. А то, дескать, это принесет несчастье.
– Эта Кучинотта та еще лгунья. – Виктор не сдержал улыбки. – Она сказала, что однажды я стану солдатом и буду сражаться за родину. В детстве мне это казалось самым лучшим, что может случиться. Но синьора ошиблась.
– И еще, что у тебя будет bella figlia. Помнишь?
– Дочь? Нет, уже не помню.
– Да, она так сказала.
– А не предсказала ли она и нацистов? Может, я и до рассвета не доживу.
– Не говори так! Porta sfortuna! Накаркаешь несчастье!
Виктор встал, подошел к двери, проверил запор. Снаружи шумел дождь. Он вернулся, пробираясь на ощупь. Ясмина почувствовала на ладони тепло его руки.
– Farfalla. Прости меня.
– Тебе не за что просить прощения, Виктор.
– Когда кончится война, когда папа́ выйдет из тюрьмы…
– Ничего не обещай. Мы не знаем, что будет. Достаточно того, что ты меня обнимешь.
* * *
Далеко за полночь Мориц вышел во двор. Дул ветер, темные тучи разошлись, и сквозь них прорвался лунный свет. Дождь закончился, с крыш и деревьев срывались тяжелые капли. Мориц подошел к колодцу, осторожно спустил ведро, вытянул и напился свежей воды.
Он не мог спать. Роковые вести с фронта, близкая артиллерийская канонада и ощущение бессмысленности его пребывания в Африке не давали покоя. Сделает он здесь парой снимков больше, парой меньше – это ничего не изменит в исходе военной кампании. Офицеры знали, что миф об Африканском корпусе держится только на славе минувших дней, – так большое дерево, которое с виду еще крепкое, внутри давно прогнило и рухнет при первом сильном порыве ветра.
Мориц уже собирался вернуться в дом, но тут уловил какой-то звук. Походило на что-то животное. Темный зов из глубины, тяжелый, словно ниоткуда. Тихий звук растворялся среди других звуков ночи – совиного уханья, далекого волчьего воя – и потом снова вплетался в них. Но теперь в нем было что-то человеческое. Что-то почти забытое. Мориц глянул в сторону хлева. Какое мне дело, подумал он. Но его все-таки тянуло выяснить. То было и любопытство фотографа, и нечто большее. Нечто могущественное, но ускользавшее от его понимания.
Окошко хлева было темным. Звук исходил оттуда, едва слышный. Он двинулся к зарешеченному, почти слепому оконцу и заглянул внутрь. Мокрая паутина колышется на ветру. Холодная каменная кладка под ладонями. Не так много он мог увидеть в лунном свете, но потом глаза привыкли, и он различил, как что-то светлое двигается в темноте. Нагое тело, спина, плечи, мужчина или женщина, нет, мужчина и женщина, которые сплелись так тесно, что казались единым существом. Женщина тихо стонала. Мужчина молча двигался. Тела были красивы, их движения яростны, но в то же время полны покоя, абсолютно синхронны.
Мориц ощутил возбуждение. Почти полгода прошло с тех пор, как он виделся с Фанни. Он не имел права смотреть, но все-таки не мог отвести глаз. Пока он всего лишь наблюдатель, пока его взгляд ничего не нарушает, он может смотреть, сказал он себе. Он считал себя невидимым.
А потом он увидел ее глаза. Сперва белки, ярко блеснувшие в темноте, потом черные провалы зрачков посреди белизны, когда она его заметила. Ее тело продолжало ритмично двигаться, но голова замерла. Ужас был лишь в ее распахнутых глазах, но не в теле, будто оно двигалось во сне, неподвластном ее сознанию.
Взгляд, устремленный на Морица, был средоточием тишины, невысказанностью, переросшей в мольбу, сочившуюся из ее глаз. Его неподвижность, казалось, ее успокоила, она продолжала постанывать, чтобы не встревожить любовника, тогда как глаза были прикованы к мужскому лицу за грязным стеклом. Неподвижность Морица сигналила – они сообщники, и женщина тоже ничего не делала. Морицу было стыдно, но он не мог отвести взгляда. Евреи, наверное. В те времена такая мысль приходила первой. В девушке он не узнал молчаливую горничную из «Мажестика», рядом с которой сидел в траншее во время бомбежки. Он видел лишь сияние женского тела в темноте, где-то в тунисской глуши. Любой из его товарищей либо поднял бы тревогу, либо воспользовался ситуацией. Но Мориц ничего не сделал. Взгляд его был прикован к женщине, а она так же пристально смотрела на него через обнаженное плечо мужчины, слившегося с ней. Смятенное согласие связало двух незнакомцев – пара глаз в темноте и силуэт в лунном свете. Они дали этому свершиться.

 

– О боже, моя башка!.. – Чей-то голос разорвал ночь, словно выстрел.
Мориц резко обернулся. Луч карманного фонарика метался в темноте. Человек на пороге пошатнулся, затем шагнул во двор, расстегивая ширинку. Мориц смотрел на него, не произнося ни слова. Вальтер Рудель, офицер СС, коротко посветил фонариком ему в лицо, потом встал рядом и стал мочиться на каменную стену хлева.
– Прихватим пару ящиков этого вина, а?
Морицу надо было как-то его отвлечь. Сохранить безмолвный пакт между ним и той чужой женщиной. Они там наверняка услышали голос Руделя, поскольку в хлеву установилась полная тишина. Мориц повернулся к дому.
– Когда мы отправляемся? Мне надо пораньше быть в Тунисе.
– В семь часов по коням… Что это было?
Что-то легонько стукнуло внутри хлева.
– Где?
– Там, внутри. Вы не слышали?
– Нет.
Рудель застегнул брюки и шагнул к окну:
– У него есть коровы?
– Нет у него коров. Идем.
Мориц чувствовал комок в горле. То была его вина. Не стой он под окном хлева, Рудель даже не подошел бы к стене. Рудель посветил в окошко. Мориц не знал, что он там увидел, но почувствовал, как Рудель вдруг напрягся, точно охотничий пес, взявший след. И тут внутри послышались шаги.
Раздался скрежет, дверь распахнулась, и на улицу выскочили двое. В чем мать родила. Рудель завопил, поднимая тревогу, и кинулся вдогонку. Мориц устремился за ним в оливковую рощу. Ветки хлестали по лицу. Он видел только скачущий луч карманного фонарика в темноте, но догадался по шорохам, что беглецы разделились. За кем из них гнался Рудель, за мужчиной или за женщиной, Мориц не видел. Но знал, что Рудель быстрее, – он был в сапогах.
Когда Мориц, запыхавшись, догнал его, тот уже швырнул беглеца на землю. Голый мужчина рычал как раненый зверь. Рудель прижал его к земле. Мужчина плюнул Руделю в лицо. Рудель в ярости пнул его в живот, потом снова и снова, пока тот не скорчился от боли.
– Хватит. Он же не оказывает сопротивления.
Вдали слышался треск. Женщине удалось ускользнуть. Рудель посветил фонариком в лицо мужчины. Кровь заливала безумные глаза, длинные спутанные волосы и борода перепачканы в грязи. Мориц не узнал его.
– Кто ты такой? Почему убегаешь? Отвечай, быстро!
Виктор загородил лицо локтями.
– Гляньте на его конец! – крикнул Рудель. – Еврейская свинья.
– Мусульмане тоже обрезанные.
– Эй! Ты еврей? Переведите ему!
– Lei è ebreo? Juif?
Мужчина молчал. В глазах пылали ненависть и боль.
– Почему прятался?
Тут Рудель заметил что-то, висевшее на шее мужчины на цепочке. Схватил подвеску и посветил на нее. Серебряная ладонь со звездой Давида. Он победно ухмыльнулся.
* * *
В сарае они нашли коричневый чемодан с одеждой и французским фотоаппаратом «Лонгчамп», а также кожаную записную книжку с именами, телефонами и адресами. Имена были мусульманские, европейские и еврейские. И серебряный кинжал. Еврей, скрывающийся от принудительных работ. Еврей, который не сдал свой фотоаппарат. Вооруженный еврей вблизи линии фронта. Рудель чуял хороший улов. Саботажник, шпион, ценная добыча. Его личная победа посреди всеобщего поражения.
– Non, mon colonel, я не знаю этого господина, – уверял Жак.
Рудель не верил ни единому слову француза и грозил заодно арестовать и его. Мориц видел его игру насквозь, слишком часто ему приходилось наблюдать такое. В конце концов Жак смог откупиться – за двенадцать ящиков вина. Все, что могло поместиться в машины. Рудель потребовал еще рубашку и штаны для арестованного. Не для того чтобы сохранить его достоинство, а чтобы не привлекать внимания на дороге.
– Снимок! Райнке, сфотографируйте нас!
Рудель позировал со своим пленником, как охотник с крупной добычей. Темная борода, затравленный взгляд, руки, связанные впереди веревкой. Мориц, держа камеру в руке, колебался. Имел ли он право фотографировать этого человека в столь униженном состоянии? Пленник посмотрел на него так, будто узнал его, но тотчас отвел глаза. Мориц задумался, не видел ли он его раньше. Рудель поволок свой трофей к машине, все с той же торжествующей улыбкой. Мориц поднял фотоаппарат и быстро нажал на спуск, чтобы покончить с этим недостойным спектаклем. В Потсдаме вряд ли понравится такая фотография. Он погрузил сумку с камерой в машину и оглянулся на оливковую рощу, залитую рассветными лучами. Где-то там она, должно быть, спряталась. Женщина без одежды.
* * *
Мориц вел машину. Рудель сидел рядом, его ординарец и связанный пленник – на заднем сиденье. Ящики с вином ехали в другой машине. Они миновали танковую колонну, которая остановилась еще ночью. Солдаты из танков в начале колонны ремонтировали рухнувший мост. Новые дурные вести с фронта. В зеркале заднего вида Мориц наблюдал за глазами арестованного, которые все внимательно фиксировали. Казалось, пленник понимает, о чем они говорят. Любая дурная для немцев новость повышала его шансы выжить. Всякий раз, когда их взгляды в зеркале встречались, пленник отводил глаза. Чтобы развеять общую подавленность, эсэсовец на заднем сиденье затянул песню. Heia Safari. Как будто Роммель все еще среди них. Рудель не подпевал. Мориц перебил песню, заведя Rolling Home. Когда эсэсовец на заднем сиденье запротестовал, пришлось объяснить, в чем разница между вражеской песней и песней моряка на нижненемецком диалекте. Rolling Home to Dear Old Hamborg. Они не понимали шуток, не знали традиций, эти эсэсовцы. В конце концов сошлись на песне, которая годилась всегда, для всех. Lili Marleen. Мориц думал о Фанни. И внезапно вспомнил, где он уже видел этого арестованного. Он уставился в зеркало.
Виктор, должно быть, почувствовал это, потому что на сей раз не отвел глаза. Они молили: пожалуйста, не выдавай меня! Витторио. Еврей, у которого хватало наглости скрываться среди них, за пианино в баре. Которого они застукали на связи с партизанами. Вероятно, он и в самом деле шпионил! Может, собирался заложить бомбу в «Мажестик». Иначе зачем путался среди них? Пожалуйста, не выдавай меня! Мориц перевел взгляд на дорогу. У него тридцать километров пути на раздумья. Время, чтобы ничего не говорить. Или все сказать. Еще никогда в жизни его слова не имели такого веса. Слова, которые легко и быстро выговаривались, но одним ударом покончили бы с жизнью Виктора. Без всякого результата для Морица – ордена за такое не получишь, это был просто долг. Но если он промолчит, никто не обвинит его в нарушении долга. Ну не узнал он в заросшем типе того парня, и что? Заметка на полях в его путевом дневнике – жизнь или смерть другого. Пожалуйста, не выдавай меня!
* * *
Промолчать было легко. Мориц не раздумывал, жалость то была или трусость. Он знал, что молчание проистекало из его натуры, принципа, согласно которому он жил, – не вмешиваться. Мориц припарковался у «Мажестика» и принялся выгружать кинооборудование, пока Рудель вытаскивал Виктора. В военной тюрьме все камеры были забиты грабителями, ворами и укрывателями краденого – нежданное везение для Виктора. Охранники не узнали парня, когда Рудель провел его через центральный вход и потащил к лестнице, но не к изогнутой парадной лестнице, а к узкой служебной лестнице вниз, в подвал. Маленькую фотокамеру, найденную в вещах Виктора, Рудель отдал Морицу. Пленка была наполовину отснята. Морицу следовало ее проявить. Если на фотографиях прифронтовая полоса, то это докажет шпионаж. Мориц взял камеру. Он не видел, что было во взгляде Виктора – благодарность или мольба о помощи. Не захотел видеть. Этот взгляд напоминал взгляд человека в видоискателе. Испуг, удивление, упрек. Мориц пошел наверх к себе в комнату, предоставив Виктора его судьбе.
* * *
Мориц наслаждался роскошью горячей ванны. Медленно превращаясь обратно из животного в человека, он то и дело поглядывал на камеру Виктора из черного бакелита, которая стояла на раковине. Выйдя из ванной, он надел чистую рубашку. Потом опустил жалюзи, включил в ванной красный свет и вынул из аппарата кассету с пленкой. Осторожно заправил пленку в фотобачок, проявил, обработал в фиксаже и повесил пленку сушиться.
Склонив голову набок, он проглядывал негативы. Ни танков, ни мостов, ни улиц. Сплошь одна и та же женщина. Когда пленка высохла, Мориц вставил ее в фотоувеличитель, выбрал один из кадров и сделал отпечаток. На фотобумаге, погруженной в проявитель, медленно проявлялось – словно его рисовала невидимая рука – невозможно красивое лицо. Черные кудри, темные сияющие глаза и застенчивая улыбка. Женщина явно не сознавала своей красоты. И во всем облике – дикая гордость, готовность оставить красоту при себе, сохранить ее для того единственного, кого она сама выберет. Это была та женщина, на которую Мориц смотрел в темноте. С которой он заключил безмолвный пакт. Которую, сам того не желая, выдал. Хотя он был теперь один, но чувствовал себя – еще больше, чем минувшей ночью, – человеком, вторгшимся в запретный мир. Улыбка женщины в камеру была намного доверительнее, чем взгляд, устремленный на Морица. В улыбке была та непритворная радость, какую дарят лишь единственному человеку на свете. Мориц внезапно почувствовал непонятную ревность к мужчине, сфотографировавшему ее. Он отпечатал фотографии с каждого кадра, повесил сушиться. А снимая просохшие снимки, понял, что не хочет показывать их Руделю. Сам не зная, почему.
* * *
Вечером он спустился в бар отеля и заказал себе пиво. На пианино тренькал какой-то солдат. Двумя этажами ниже, в подвале, сидел взаперти Виктор. Скоро его будут пытать. Может, выдаст кого-нибудь, кто сейчас закладывает бомбу. Может, спасет этим жизнь какого-нибудь немецкого солдата. А может, и свою собственную.
* * *
Когда Мориц уже собирался лечь спать, в дверь постучали. Требовалась помощь при допросе арестованного. В качестве переводчика.
– Сейчас? Да ведь уже полночь.
– Сейчас. Приказ оберштурмбаннфюрера.
* * *
Войдя в сырой подвальный чулан, он едва узнал Виктора. Глаза у того заплыли, лицо залито кровью. Он сидел на корточках на холодном полу, скрючившись как эмбрион, и дрожал. Чем его били, Мориц не видел, заметил лишь опрокинутый стул, на спинке которого запеклась кровь. На шее пленного все еще болталась цепочка с серебряным амулетом. Звезда Давида в ладони Фатимы.
– Он все время говорит: Italiano, non capisco, – проворчал Рудель, занося ногу для пинка.
Виктор вжал голову в плечи. Рудель засмеялся, пинать не стал.
– Но вы когда-нибудь видели католика с обрезанным концом? Так, жид поганый, сейчас capisco molto bene, этот господин переведет нашу дружескую беседу, так что все снова здорово. Имя?
Мориц не мог заставить себя взглянуть на него.
– Nome?
– Витторио ди Дио.
– Национальность?
– Nazionalità?
– Italiano.
– Это и я понимаю, это вам не надо переводить, – рявкнул Рудель. – Религия?
– Religione?
– Cattolico.
Но не успел Мориц перевести, как Рудель с внезапной свирепостью нанес Виктору удар. Мориц многое повидал за годы войны, но еще никогда не видел человека, который бы так упивался муками другого. На фронте не принято наслаждаться болью, даже врага. А этот человек буквально пьянел от нее. Мориц отвернулся. Еще одна картинка, которую лучше не снимать.
* * *
Он знал, почему не стал записываться в СС, когда в его школе набирали в эту службу. Добровольцы есть? – выкрикнул офицер. Все знали, сколько живут в этой элитной службе. Пару месяцев. Фанатизм, слепая готовность пожертвовать собой, вера в свою избранность. Никто в классе не встал. А один из мальчиков начал гудеть. Очень тихо, не раскрывая рта, чтобы его не опознали. Второй подхватил, и скоро гудел весь класс. Это был протест. Взгляд, устремленный перед собой, невинное лицо – и полный класс пчел. Пока побагровевший эсэсовец не выбежал вон. В СС шли только карьеристы, драчуны, тупицы и те, кто, натерпевшись насмешек, рвался очутиться на стороне силы. Именно таким был Рудель. Может, в школе его дразнили жирдяем, прыщавым или пидором. Мориц давно привык к хладнокровию, с каким его товарищи убивают. Каменная бесчувственность, с какой они нажимают на спуск, полное бесстрастие. Но никто не выказывал при этом удовольствия.
– Скажите ему, мы знаем, кто он! И что у него нет шанса. Разве что он выдаст нам имена. Capisce! Мне нужны имена! Адреса! Я хочу истребить всю их банду!
Мориц перевел.
Виктор молчал.
* * *
В какой-то момент, между двумя и тремя часами ночи, – Мориц не понял причины – Рудель прервал допрос.
– Идемте, Райнке, покурим.
Когда они стояли снаружи, глядя на темный проспект де Пари, Рудель сказал:
– Завтра прикажу его расстрелять.
– Почему?
Рудель пожал плечами. Он просто потерял к пленнику интерес.
– Можно и прямо сейчас, но порядок есть порядок. В местной комендатуре заправляет вермахт. Так что завтра увезу его к Рауфу на виллу, там разговор короткий.
Казнить без подписи начальства нельзя. Каждый еврей, живой или мертвый, педантично архивировался. Даже если свидетельство о смерти зачастую подделывалось, цифры должны были сходиться. Есть правила, и они должны соблюдаться. Словно бюрократия могла заменить мораль. Справедливо или нет, определялось исключительно записями на бумаге.
– Кстати, вы проявили пленку?
– Да.
– И что там?
– Ничего.
– Как, совсем ничего?
– Да, он только что зарядил пленку. Отснять ничего не успел.
Рудель затянулся, бросил окурок на землю и затоптал. Потом пожелал спокойной ночи и оставил Морица одного.
* * *
Мориц вернулся в отель. В холле стояла тишина. В баре было пусто. Он сел за пианино. Он уже очень давно не играл. Терции «Лунной сонаты». Он удивился, с какой легкостью звуки стекали с его пальцев. Значит, он еще не совсем разучился быть человеком. Двумя этажами ниже лежал запертый в закутке Виктор. Уже половина четвертого, через пару часов они его заберут. Мориц играл по памяти. Пианино было слегка расстроено. Мориц смотрел на свои ладони и вслушивался в звуки, удивляясь – словно играл не он сам, а нечто, протекавшее через него. Акустика пустого помещения. Взгляд скользил по столам и стульям, на которых не раз сидел и он, и его товарищи, когда играл Виктор. Чем же они различаются, если один на свободе, а второй лежит в луже собственной крови? Чем он, Мориц, заслужил такую привилегию? Он, чужак в стране Виктора. Через два часа над морем взойдет солнце, но Виктор его уже не увидит – это последняя ночь в его жизни.
* * *
Когда Мориц спускался в подвал, у него еще не было решения. Он не знал, почему вместо изогнутой парадной лестницы, ведущей наверх, он свернул к лестнице вниз. Может, потому, что в комнате его никто не ждал, а в подвале был человек. Может, потому, что чувствовал: человеческое, которому он почти разучился, находится не в баре и не в офицерском собрании, а в темноте подвала.
Рудель не выставил охрану, чтобы не спорить с вермахтом насчет того, чья это обязанность. Мориц осторожно отпер дверь чулана. Виктор лежал на полу, едва различимый в слабом свете. Глядя на его истерзанное тело, Мориц вспомнил одну картину, которая когда-то привела его в смятение. В детстве он стоял на коленях на жесткой скамье в их деревенской церкви, пока пастор махал кадильницей, и смотрел на освещенный свечами крест над алтарем – Иисус, в муках уронивший голову набок, залитый кровью, в терновом венце. Маленький Мориц тогда испугался, и он спрашивал себя, почему взрослые такие спокойные, хотя тоже смотрят на страдания Христа. Как к этому можно привыкнуть. И вот он лежал перед ним. Виктор медленно приподнял голову и посмотрел на него. Мориц потрясенно молчал. Его потрясли не ужасающие раны на лице Виктора, а то, что они скрывали. Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне. Эти слова из забытого воспоминания, из потерянного мира внезапно прозвучали у него в голове.
* * *
То, что он сделал потом, не было никаким планом. Он действовал неторопливо, почти с сомнамбулической точностью. То был один из тех моментов, когда поступки не следуют какому-то замыслу, а вытекают из ситуации, в центре которой ты находишься, – как удачный кадр, который получился спонтанно, без усилий, только Мориц сейчас был не фотографом, а самим кадром. Он закрыл дверь, поднялся к себе в комнату и достал из шкафа рюкзак. Сложил в него походную фляжку с питьевой водой, две банки сардин в масле из английских трофеев, пачку сигарет и карту, на которой пометил линию фронта. Фотоаппарат пленника он оставил у себя. И снимки. Потом снова спустился в подвал, так никем и не замеченный.
Открыл дверь и вошел в темный чулан. Виктор вздрогнул и приподнялся в ожидании удара. Мориц приложил палец к губам, твердо посмотрел ему в глаза и протянул рюкзак. Виктор не двигался. Он был в растерянности. Мориц знаком велел ему взять рюкзак и посмотреть внутрь. Виктор нерешительно подчинился и замер. Это ловушка?
– Если вы поторопитесь, то до восхода солнца покинете пределы города. Британцы стоят в восьмидесяти километрах к западу, недалеко от Бизерты. Всюду хаос. Вам только нужно избегать больших дорог.
Виктор продолжал на него таращиться. Мориц не стал дожидаться ответа. Ему следовало поскорее убраться отсюда.
– На улице у входа охранник. Я заговорю с ним и отвлеку. Через пять минут выходите через гараж директора отеля. И чтоб никакого шума, понятно?
Виктор кивнул. Он поправил воротник, будто ему было неловко выходить на улицу в мятой рубашке.
– Grazie.
– Di niente.
Мориц отступил в сторону. Виктор встал и шагнул к двери, там обернулся:
– У вас есть чем писать?
Мориц достал из кармана брюк карандаш. Виктор оторвал уголок от карты и нацарапал адрес.
– Мои родители. Альберт и Мими Сарфати. Прошу вас, скажите им, что я жив.
Внизу он подписал еще пару слов: È un amico. Это друг.
– Покажите им это. Они знают мой почерк. И скажите им, что Ясмина смогла убежать.
– Ясмина?
Та голая женщина в оливковой роще.
– Ваша жена?
Вспышка в глазах Виктора сбила Морица с толку.
– Скажите им, чтоб не беспокоились. Я вернусь.
* * *
Мориц вышел из отеля на проспект де Пари, попросил у охранника огонька и поделился с ним сигаретами. Они болтали о девушках из борделя, смеялись, и только Мориц услышал, как в темноте тихо скрипнула гаражная дверь. Никаких шагов – босые ноги ступают беззвучно.
Обрывок карты Мориц сунул в конверт с письмом Фанни, отпечатанные фотографии сложил в папку с собственными снимками и лег в постель. Впервые за многие месяцы он спал крепко. Допрос на следующий день он выдержал спокойно. Рудель был вне себя, но что он мог поделать. Ночью Мориц вывинтил карманным ножом дверной замок, чтобы все выглядело так, будто арестованный освободился сам. К вечеру дело было кончено. Рудель разорвал протокол, чтобы не оставлять документальных следов своей неудачи. Никакого арестованного никогда и не существовало.
* * *
Мориц едва мог поверить происшедшему. Он выступил из тени, вмешался и все же остался невидимкой. Без его вмешательства мир был бы другим. На одного человека меньше. Почему он это сделал? Потому что слышал его пение, игру на фортепиано? Ощутил сходство с ним, из-за любви к музыке и знания итальянского? Возлюби ближнего твоего как самого себя. А будь это просто человек с улицы, необразованный и, может, даже неприятный, он бы его тоже освободил? Нет, наверняка нет. Есть люди, которые прячут евреев просто потому, что они евреи. Из принципа. Враг моего врага – мой друг. Эти люди готовы умереть за убеждения. Он же действовал просто из симпатии. Он не был героем. Он хотел сделать не что-то особенное, а что-то простое – Виктор ему нравился.
Однако этот поступок спас не только жизнь другого, но и его собственную. В ту ночь, освободив Виктора, он и сам обрел нечто потерянное – свободу следовать не приказу, а чему-то иному, что уничтожает в человеке война, внутренний компас, различающий правое и неправое. Только теперь Мориц осознал, что где-то на пути в Африку он предал себя самого. Обменял на слепое послушание. Потерял веру, что принадлежит к лучшей части человечества. Получив взамен мнимое превосходство наблюдателя. Он вспомнил, кто он на самом деле: не оператор, не зондерфюрер из пропагандистской роты, даже не немец. Просто человек среди людей.
* * *
Мориц не пошел к родителям Виктора. Он не хотел рисковать. И как бы они отреагировали, если бы к ним постучался враг? У него не было доказательств. И неизвестно, кому семья расскажет, что их посетил немец. Город наводнен соглядатаями. Мориц предпочел промолчать. Если о чем-то не говорят, значит, этого и не происходило. Во время бомбежек он порой думал о Викторе. Удалось ли тому перебраться за линию фронта, через алжирскую границу?
И еще он думал о той женщине на снимках. О Ясмине.
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23