Пролог
Год 1160 от Рождества Христова
— Мне нужен яд... сейчас... этой ночью. Такой, что убивает наверняка, но не слишком быстро — нельзя, чтобы меня застали рядом, когда он умрёт. — Незнакомец поколебался. — Это должно выглядеть как естественная смерть... чтобы когда обнаружат тело, никто ничего не заподозрил.
— Но почему ты пришёл ко мне? — возразила Гунильда.
— Мне сказали, что если есть в Линкольне, а то и во всём королевстве кто-то, способный наколдовать такое — так только ты, — он потянулся, и как заискивающий ребёнок, ухватил край её юбки. — Я больше ни к кому не могу обратиться за... сжалься, помоги мне... умоляю.
В тусклом горчичном свете мерцающей сальной свечи Гунильда с трудом различала его лицо, но в голосе ясно слышалось отчаяние. Если в глухой ночной час незнакомец стучится в дверь — он наверняка ищет не лекарство от бородавок.
Человек наклонился к ней, заговорил ещё тише.
— Без сомнения, твои знания стоят денег, и ингредиенты зелья дороги, — он развёл руками. — Как видишь, я небогат и не смогу заплатить монетой. Но у меня найдётся кое-что, способное заинтересовать женщину вроде тебя. Такое редкое и дорогое, что просто бесценно.
Он полез в кожаную суму на поясе, и извлёк свёрток размером с ладонь, замотанный в тряпки. Незнакомец принялся разворачивать их, но Гунильда остановила его, схватив за руку.
— Ты хоть понимаешь, о чём просишь? Я не собираюсь помогать тебе убить человека. Не знаю, каких ты наслушался сплетен, но я целительница, а не убийца. Если тебе надо уладить какую-то ссору — зайди в любой трактир или постоялый двор на пристани. Там слоняется много людей, что с радостью перережут человеку горло или проломят голову дубинкой, и обойдётся это не дороже бутылки эля.
Незнакомец покачал головой.
— Не думай, что я не рассматривал такую возможность. Но этот человек — нормандский рыцарь с хорошей охраной. Он не бродит по улицам в одиночку.
— И ты решил, что это убедит меня тебе помочь? — фыркнула Гунильда. Хочешь, чтобы я убила не просто старого бродягу или корабельную крысу. Нет, тебе надо прикончить нормандца, да ещё и дворянина. Ты не просто не в себе, совсем ума лишился. Думаю, лучше тебе уйти прямо сейчас, пока не довёл нас обоих до виселицы одними разговорами об этом.
Но посетитель даже не привстал. Он подался вперед, но лицо осталось скрыто тенью пучков трав, висевших над его головой.
— Ты не понимаешь. Я хочу убить человека, изнасиловавшего мою дочь. Ей нет еще и двенадцати. Он сделал ей больно, и теперь она в ужасе от того, что он вернется. Я не могу обвинить его, не опорочив ее, да и кто станет слушать бедняка? Если я выступлю против благородного, он просто станет все отрицать, и шериф ему поверит. Да если бы и нет, что он может сделать? Оштрафовать его? А потом он отомстит мне, или ей, что еще хуже. Мое дитя не сможет спать спокойно, пока он жив, и он заслуживает смерти.
Гунильда взглянула на собственную дочь, спавшую под кучей тряпья. Ей было столько же лет. И если бы мужчина дотронулся до нее, она разорвала бы ему глотку зубами. Любой, кто сделал такое с ребенком, заслуживает большего, чем просто яд.
Человек проследил за ее взглядом.
— За мою дочь, — взмолился он и продолжил разворачивать сверток.
Гунильда не остановила его. Увидев, что внутри, она ахнула.
— Это... Она настоящая?
Ему не нужно было отвечать: в ее руках существо тут же начало оживать. Черный скрюченный корень в форме человеческого тела, две руки, две ноги, лицо, морщинистое, как само время. Мандрагора! Настоящая мандрагора. Действительно бесценное создание.
— Откуда она у тебя?
— Я... приобрел ее на Святой земле, в Крестовом походе.
Гунильда понимала, что за осторожным словом "приобрел" скрывается некая кровавая история, но ничего не спросила. Есть вещи, которые никто не хочет слышать.
Незнакомец настойчиво смотрел на нее:
— Так ты дашь мне яд... за мандрагору?
Гунильда поколебалась. Она не впервые помогала человеку умереть, но в основном это были несчастные, страдавшие от невыносимой боли и молившие ускорить их уход. Все те, кто не мог платить заоблачные гонорары лекарей и аптекарей, шли к ней. Ее любили за лечение и боялись ее проклятий. Но хотя лекари злословили на её счёт, невинным она делала только добро, но вредила злодеям, и потому обычно её оставляли в покое.
Наконец, она встала.
— Что сотворил с твоей дочерью, он будет делать и с другими. Ради них — чтобы предотвратить большее зло — я дам тебе то, о чем просишь.
Прежде чем в монастыре отзвонил колокол к полуночнице , незнакомец выскользнул из дома Гунильды и растаял в глубине тёмной вонючей улицы. В его суме, где раньше покоилась мандрагора, лежал теперь пузырёк с ядом.
Гунильда сидела у очага с крошечным созданием в руках. Она чувствовала под пальцами его трепет, пульсирующую силу.
— Что он тебе дал? — из-за её плеча выглянуло сонное личико.
Гунильда крепко прижала дочку к себе, думая о том, другом ребёнке. Она подняла мандрагору.
— Я могла только мечтать о ней. Если правильно использовать, в ней есть сила излечить любую болезнь и даже повернуть проклятие против того, кто его наслал.
— Можно мне подержать её? — спросила девочка.
Гунильда покачала головой.
— Это слишком опасно. Сначала ты должна научиться правильно с ней обращаться. Если ошибиться, мандрагора может принести смерть или что похуже. Когда-нибудь я научу тебя всем её секретам, но на это нужно много времени. А теперь иди спать.
Гунильда старательно завернула мандрагору и спрятала в самом тёмном уголке дома, в яме под камнями пола, где они хранили монеты в тех редких случаях, когда ей платили деньгами. Она легла рядом с дочерью, погладила ее по волосам и тихо напевала, пока не почувствовала ровное сонное дыхание. Тогда Гунильда тоже закрыла глаза. Она спокойно спала, не волнуясь о том аристократе, которому подписала смертный приговор. Одним тираном в мире меньше — просто благословение.
Почти две недели спустя Гунильда снова проснулась на рассвете от стука в дверь, но на этот раз гости не стали ждать, пока им откроют. Прежде чем она успела подняться, дверь выбили и в дом ввалились солдаты. Дочь кричала, цепляясь за тащивших Гунильду, но солдаты швырнули ребёнка на землю и пинали ногами, пока она не осталась лежать всхлипывающим клубком. Запястья Гунильды привязали к хвосту лошади и повели на большой холм, к собору. Она слышала, как избитая рыдающая девочка зовёт её и плачет, взбираясь вслед за матерью по крутому подъёму.
В толпе, что ждала у двери собора, Гунильда узнала лишь одного — незнакомца, приходившего ночью в их дом. Но теперь он больше не был одет как бедняк. Оказалось, у него есть громкое имя, которое ей предстояло помнить до могилы и за её чертой — сэр Уоррен. Он дрожащей рукой указывал на Гунильду и притворно рыдал, выдавая её.
Она не сразу смогла понять, в чём её обвиняют. Наконец ей сказали, что жена сэра Уоррена умерла. Сначала эта смерть не вызвала подозрений. Покойную положили в гроб и отправили гонцов за безутешным мужем в Лондон и ее братом в Винчестер, дабы они присутствовали на похоронах, которые, учитывая ее богатство, были весьма пышные. Но когда Уоррен, едва гроб опустили в могилу, притащил в дом свою хорошенькую беременную любовницу, его шурин заподозрил неладное. Он настоял, чтобы могилу вскрыли в присутствии свидетелей. Невзирая на гневные протесты Уоррена и приходского священника, он повелел служанкам задрать одежду покойницы и осмотрел тело в поисках следов насилия. Он искал раны от кинжала, синяки от удушения, ушибы, но ничего не нашел.
Он уже был готов с неохотой признать, что ошибся, когда писец указал на кучу червей, упавшую на дно гроба, когда потревожили одежду. Женщина умерла уже несколько дней назад, и никто не видел ничего необычного в том, что на теле пируют черви. Однако, как указал писец, черви-то больше не пируют, они мертвы, как их обед. А потом и неудачливая свинья, съевшая кусочек печени покойной, от которой отказались псы, тоже заболела и умерла на следующий день. Жену Уоррена, без сомнения, отравили.
Хотя шурин теперь имел доказательства убийства сестры, подтвердить вину его зятя оказалось не так-то просто. Когда умерла его жена, Уоррен был в Лондоне по какому-то срочному делу, и клялся, что перед отъездом жена говорила, будто собирается позвать Гунильду лечить ее от какой-то женской хвори. Ни одному мужу сроду не описать в точности женские проблемы, так что никто не задал ему дополнительных вопросов. Трясущийся слуга поклялся в свою очередь, что видел Гунильду у своей хозяйки в тот самый день, когда она умерла. Конечно, Гунильда все отрицала, но кого она могла призвать в свидетели того, что Уоррен к ней приходил? Благородный нормандец, крадущийся в ее лачугу среди ночи — ну что за нелепая выдумка.
Гунильду испытали огнем, заставили десять шагов нести раскаленный железный прут. Затем руку перевязали и наложили на бинты печать, после чего Гунильду бросили в темницу епископа на три дня. Дочери позволили остаться с ней, и, несмотря на агонию матери, они шептались, разговаривали и почти не спали. Гунильда должна была передать дочери знания, а времени оставалось так мало. Всего лишь несколько часов назад она верила, что у нее есть годы на то, чтобы обучить своего ребенка, теперь осталось лишь три дня и ночи.
Гунильда была уверена в том, что обнаружат под бинтами на третий день, не стоило надеяться на чудо. Если бы у нее было время перед испытанием, она сумела бы это предотвратить. За годы она многих спасла от виселицы своей почти невидимой мазью, которая защищала руку от серьезных ожогов и помогала коже быстро заживать. Но у нее не было времени намазаться самой. Когда печать сломали и священник снял бинты, мокрая гниющая рана объявила ее виновной. Приговором стало сожжение со снисхождением в виде удушения до того, как ее коснется пламя, если она признается. Она призналась. Ложь не имела теперь значения, она не могла спастись, так зачем умирать в муках? Она не боялась уйти в загробную жизнь с отягощающей бессмертную душу ложью: ни она сама, ни ее рыдающая дочь не верили в милосердного Бога, во имя которого эти люди ее убивают.
Гунильда доверяла старым обычаям, древним богиням земли и воды, огня и крови, их именами она и прокляла на последнем дыхании Уоррена и нерожденного ребенка, что носила его любовница, и каждого ребенка, которого он мог зачать.
Ее осиротевшая дочь, совсем одна, смотрела, как тело матери превращается в пепел, и вдыхала запах горящей плоти. Она больше не плакала, лишь пылала ненавистью, когда ветер поднял белый пепел матери и мягко, как снежинки, опустил на ее темные волосы.