10
Я успела отойти от телефона на несколько шагов, пока он входил, оставив предварительно на лестничной клетке мокрый зонтик и тщательно вытерев ноги. Рассеянно поздоровался со мной – без привычного веселья в голосе, ругая почем зря скверную погоду. Лишь освободившись от плаща, отец по-настоящему обратил на меня внимание:
– Чем занимаешься?
– Ничем.
– А мама?
– Работает.
– Уроки сделала?
– Да.
– Все поняла? Объяснить ничего не надо?
Когда он остановился у телефона, чтобы, как обычно, прослушать сообщения на автоответчике, я заметила, что бросила записную книжку открытой на букве «Т». Отец тоже это заметил, он провел пальцем по странице, закрыл книжку, сообщения слушать не стал. Я надеялась, что он скажет что-нибудь смешное, это прибавило бы мне уверенности. Но он только погладил меня по голове кончиками пальцев и направился к маме. Отец тщательно закрыл за собой дверь – обычно он так не делал.
Я подождала: я слышала, как они негромко о чем-то беседуют, среди гуденья голосов внезапно раздавались громкие «ты», «нет», «но». Я вернулась к себе, оставив дверь открытой, надеясь, что родители не ссорятся. Прошло не менее десяти минут; наконец в коридоре вновь раздались отцовские шаги – но не в моем направлении. Он ушел к себе, там стоял второй телефон, я слышала, что он звонит, коротко и тихо говорит что-то – что именно, я не могла разобрать… долгие паузы. Я думала, я надеялась, что у них с Мариано серьезные трудности, что отец говорит об обычных, важных для него вещах, о том, что я слышала от него всю жизнь: политика, ценности, марксизм, кризис, государство. Когда разговор закончился, я снова услышала, как он идет по коридору, на этот раз ко мне. Обычно, прежде чем войти, он рассыпался в любезностях: «Разрешите? Где мне сесть? Я не помешаю? Прошу прощения!» – но на этот раз он уселся на постель и сразу сказал самым своим ледяным голосом:
– Мама объяснила тебе, что я говорил не всерьез? Я не хотел тебя обидеть, ты ничуть не похожа на мою сестру.
Я опять расплакалась и забормотала: «Папа, не в этом дело, я знаю, я тебе верю, но…» Слезы его не тронули, он перебил:
– Не надо оправдываться. Виноват я, а не ты, исправлять все тоже придется мне. Сейчас я позвонил твоей тете, в воскресенье я тебя к ней отвезу. Хорошо?
Я ответила, всхлипывая:
– Если тебе не хочется, мы не поедем.
– Конечно, мне не хочется, но хочется тебе, значит, мы поедем. Я довезу тебя до ее дома, пробудешь там, сколько потребуется, я буду ждать в машине внизу.
Я пыталась успокоиться, не плакать:
– Ты уверен?
– Да.
Мы недолго помолчали, а затем он улыбнулся через силу и вытер мне ладонью слезы. Вышло это у него довольно неловко; потом отец завел один из своих бесконечных взволнованных монологов, по обыкновению то повышая, то понижая голос: «Прошу тебя помнить одно, Джованна: твоей тете нравится причинять мне боль. Чего я только не делал, чтобы ее понять, я помогал ей, я ее защищал, я отдал ей все деньги, которые у меня были. Бесполезно, она воспринимала все мои слова как насилие, всякую помощь – как обиду. Она высокомерная, неблагодарная, бессердечная. Поэтому предупреждаю: она постарается сделать так, чтобы ты меня разлюбила, использует тебя, чтобы ранить меня. Она уже поступила так с нашими родителями, братьями, дядей, тетей, кузенами. Из-за нее в моей родной семье меня больше никто не любит. Вот увидишь, она и тебя постарается у меня отобрать. Мысль об этом, – сказал он с таким напряжением, которого я у него никогда не видела, – для меня невыносима». И отец принялся умолять меня – буквально умолять: он соединил руки, как в молитве, и раскачивал их взад и вперед, – чтобы я больше не тревожилась, потому что для тревоги нет оснований, и чтобы я не слушала тетю, а залепила себе уши воском, как Улисс.
Я обняла его так, как в последние два года, когда мне нравилось чувствовать себя взрослой, никогда не обнимала, – крепко-крепко. Но с удивлением и раздражением я уловила запах, не похожий на запах отца – тот, к которому я привыкла. Он показался мне чужим – это было больно, но одновременно приносило удовлетворение. Я ясно осознала: раньше я верила, что отец будет всю жизнь меня защищать, а теперь мысль о том, что мы чужие, была мне приятна. Меня охватила эйфория, словно возможность встречи со злом – с тем, что отец с мамой на своем языке называли Витторией, – меня внезапно возбудила.