Книга: А завтра — весь мир!
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

ЗА ГЕРКУЛЕСОВЫМИ СТОЛБАМИ

 

Двадцать пятого июня мы на три дня бросили якорь в Гибралтаре. Британский флот принял нас как гостей. Мы посетили прием в резиденции губернатора, где майор королевских инженерных войск любезно показал нам крепостные укрепления, взобрались на вершину Гибралтарской скалы, накупили сувениров, отправили семьям открытки, сфотографировались с местными обезьянками — словом, выполнили всё, что делали в увольнении кадеты, с тех пор как существует берег и военно-морские кадеты попадают туда во время увольнения.
Но теперь всё казалось до странности нереальным, похожим на задник для сцены нашей обыденной жизни — через несколько минут появятся рабочие, чтобы сменить декорации на другие, изображающими Лиссабон или Мадейру. С возрастом я стал замечать, что единственно реальный мир для моряков — корабль. Моряки — неисправимые странники, их, как это случилось и со мной, ведёт по жизни тяга к странствиям. Но в то же время, все они быстро становятся закоренелыми домоседами, отличие только в том, что дом свой они таскают с собой по всему миру, как улитка раковину, и быстро начинают ощущать дискомфорт, решившись углубиться слишком далеко на сушу, где уже не видны мачты корабля.
Мы продолжали путь в Атлантику, за Геркулесовы столбы, и Гибралтарская скала вскоре осталась далеко за кормой. Казалось, мы вышли за пределы мира, известного австрийским Габсбургам, в Темные воды, так пугавшие древних. Первые несколько дней после Гибралтара мы продвигались вперёд медленно, чаще нас несло течение из пролива, чем ветер.
Но даже сейчас лёгкая зыбь очень отличалась от средиземноморской — огромные, медленно вздымающиеся океанские волны, несколько сот метров от одного гребня до другого, и тёмно-синий цвет невообразимой глубины.
Наконец, паруса ожили и наполнились ветром — мы поймали северо-восточный пассат и понеслись вперёд, обогнули западную оконечность Африки на расстоянии примерно ста миль от берега.
Единственная за эти дни вылазка на берег состоялась на Мадейре, куда мы ненадолго зашли в тихую пятницу. Поскольку мы оказались поблизости, а побережье выглядело необитаемым, капитан решил провести наши еженедельные учения «Klarschiff zum Gefecht» с реальной стрельбой бортовыми залпами и высадкой десанта на берег. Я попал на десятиметровый баркас, в группу с торпедомайстером Кайнделем в качестве старшины-рулевого. На мне краги и полное снаряжение — винтовка Маннлихера, сабля, штык, сапёрная лопатка и всё остальное. Предполагалось, что мы высаживаемся на берег и захватываем разрушенную башню, стоящую на холме, прямо у береговой линии.
Мы даже взяли с собой десантную пушку Учатиуса — нелепое маленькое полевое орудие на колёсном лафете, выглядевшее так, будто оно заряжено пробками на верёвочке, или, может, при выстреле из него выпадает красный флажок с надписью: «БУМ!»
Когда мы уже сушили весла, подходя к берегу, с «Виндишгреца» дали бортовой залп — первый и последний за всё наше плавание. Снаряды, вращаясь, неторопливо вылетали из дыма, пролетали над нами и плюхались в море на траверзе. Когда дым рассеялся, мы услышали трель горна, но не сигнал «перезарядить», а «аварийную партию на палубу», а потом «к помпам». Вернувшись, мы узнали, что отдача от залпа половины корабельных орудий произвела такое опасное воздействие на корпус корабля, что капитан решил не повторять этот эксперимент.
Дни нашего путешествия в тропиках проходили один за другим. Перед носом корабля резвились дельфины, летучие рыбы шлёпались на палубу, где их ловили и относили на камбуз. Помню, поджаренными они оказались совсем не плохи — напоминали кефаль. На корабле продолжилась ежедневная рутина — мы посещали занятия, когда были свободны от вахты, время проходило спокойно и упорядоченно. Погода стояла прекрасная, и потому большую часть времени мы проводили на палубе. У экипажа имелись свободное время — в основном после обеда по воскресеньям и вечерами с половины восьмого до девяти. Обычно свободные от вахты моряки проводили это время как им угодно — в рамках морского устава, разумеется.
Развлекались на корабле просто — главным образом, игрой в лото и музыкой. Каждый вечер, когда позволяла погода, оркестранты давали концерты па палубе полубака, также мы пели традиционные мелодии Далмации и Вены под аккомпанемент мандолины и аккордеона. Фаворитом нового репертуара была «Песня венского извозчика», ставшая известной несколько лет назад в исполнении комедианта Джирарди. Должно быть, на проходивших мимо нас кораблях удивлялись, слыша в вечерней тишине разносящееся по Атлантике пение на тягучем венском диалекте: «I hab zwaa harbe Raapen, mei Zeugerl steht am Graben...»
Во время плавания по Северной Атлантике у нас, кадетов, вслед за остальными обитателями нижней палубы начало складываться вполне определённое мнение о местных представителях двенадцатой национальности габсбургской Австрии — императорского и королевского офицерского корпуса. На борту присутствовало четырнадцать её представителей, или пятнадцать, если считать отца Земмельвайса. На вершине пирамиды власти стоял капитан, доблестный Славец фон Лёвенхаузен — полубог, живущий, как микадо, в собственных апартаментах в конце батарейной палубы. Увидеть его среди экипажа можно было только на общих построениях, воскресным утром перед мессой. В другое время местами его обитания оставались только ходовой мостик и ют, где, согласно традициям, любому присутствующему матросу или младшему офицеру следовало стоять на почтенном расстоянии от капитана и с подветренной стороны. Вот такими в те времена, ещё до появления радио, были капитаны кораблей.
Заместитель Славеца, старший офицер корветтенкапитан граф Ойген Фештетич фон Центкатолна представлял в императорском и королевском военно-морском флоте немногочисленную австрийскую аристократию. Низшие титулы — эдлеры, риттеры, бароны и тому подобные — изобиловали в нашем флотском списке, но титулы от графа и выше являлись чем-то вроде раритета. Фештетич был образцовым экземпляром габсбургского высшего класса, людей, три сотни лет поддерживавших разваливающееся государство, чьи энергия и апломб, необходимые для управления империей, находились теперь на исходе.
Фештетич носил венгерскую фамилию, однако, как и большинство представителей своего класса, не обладал какой-либо характерной национальной внешностью — бесцветный тип из ниоткуда (если быть точным, из Бадена близ Вены), без особого акцента и, откровенно говоря, довольно пресный, хотя и вполне доброжелательный. В целом, по мнению экипажа, «приятный человек» — учтивый, с лёгким характером, заботящийся (правда, несколько небрежно) о благополучии своих подчинённых, а также безупречно честный. Там, откуда я родом, говорят: «ein echter Gentleman», то есть «настоящий джентльмен», заимствуя английское слово, поскольку такие качества, как порядочность и честность — не то, что приходит на ум при упоминании народов Дунайского бассейна.
Поджарый, элегантный, чуть сутулящийся, едва перешагнувший рубеж сорокалетия, Фештетич чем-то неуловимо напоминал борзого пса, а его приверженность к мореплаванию казалась несколько сомнительной. Большую часть своей карьеры он прослужил в Военно-морском отделе Министерства обороны в Вене, провёл много лет при дворе в качестве адъютанта по военно-морским вопросам у императора и печально известного эрцгерцога Рудольфа. Благодаря своим связям в обществе и безупречным манерам, Фештетич прекрасно подходил для этой должности.
Он несомненно обладал глубокими профессиональными познаниями, самыми передовыми теоретическими навыками навигации, вёл переписку по вопросам астрономии с несколькими известными учёными. Но оставалось ощущение, что в действительности Фештетич оставался придворным моряком, лишённым природных навыков мореплавания. Наш капитан безмолвно подтверждал это, превратив должность старшего офицера в чисто административную. Большую часть времени он оставлял Фештетича в каюте для выполнения обширной бумажной работы, которую сам капитан терпеть не мог.
Это означало, что весь груз практической работы на корабле перешёл к трём вахтенным офицерам — линиеншиффслейтенантам Микуличу, Залески и Свободе. Каждому из них помогали по два фрегаттенлейтенанта и мичман (как мальчик на побегушках). Я испытывал облегчение от того, что мне чаще всего приходилось иметь дело с моим командиром подразделения, линиеншиффслейтенантом Залески — не только потому, что этот суровый офицер имел репутацию отличного моряка, но и из-за неприятной альтернативы — второго офицера, линиеншиффслейтенанта Деметера Микулича, командира носового подразделения. Мы знали Микулича как вахтенного офицера, также он проводил с кадетами занятия по шлюпочной практике и работе с якорем и очень быстро заработал у большинства из нас дурную репутацию. Нельзя сказать, что он был плохим офицером — о мореходных способностях Микулича хорошо отзывались даже его злейшие враги. Скорее, всё дело в том, что, будучи слишком поглощен собой, он надменно и пренебрежительно относился к окружающим.
Микулич, невысокий и коренастый хорват из Сполато, но поразительно сильный — я не раз видел, как ради развлечения он завязывал узлом железные прутья в палец толщиной. Кроме того, он был опытным боксёром и явно хотел, чтобы об этом знали подчинённые. В императорский и королевский военно-морской флот Микулич попал не через Морскую академию, где с него, возможно, сбили бы спесь. В семнадцать он стал кандидатом в морские офицеры после нескольких лет службы в американском торговом флоте, на борту корабля, принадлежавшего его дяде-эмигранту. Там Микулич приобрёл не только знания английского языка, сильно сдобренного американским акцентом, но и ненасытный аппетит к романам Френсиса Брет Гарта и Джека Лондона, которыми он восхищался.
Микулич утверждал, что придерживается идей социального дарвинизма: сильнейший не только выживает, но и приобретает некий моральный императив уничтожать слабых. Как мы поняли, он бы очень хотел стать помощником капитана на знаменитых американских клиперах, плавающих вдоль восточного побережья США, и его основная жалоба на австрийский военно-морской устав (с длиннющим перечнем драконовских наказаний провинившимся) была не на жестокость наказаний, а скорее на кучу препон, мешающих австрийским офицерам установить дисциплину в стиле янки, где превалировал мордобой.
Естественно, результаты неофициальных наказаний, которым Микулич подвергал нарушителей-подчинённых, были столь ужасны, что страшили даже силачей вроде боцмана Негошича. Смывая с досок палубы кровь и выметая из шпигатов зубы после экзекуций, мы испытывали признательность за то, что императорская и королевская дисциплинарная система, пусть даже бессмысленная и во многом вздорная, всё же предоставляла некоторую защиту от людей такого сорта.
А мы, кадеты, определенно нуждались в любой защите, какая только возможна, поскольку находились на борту корабля в самом незавидном положении. В большинстве случаев мы стояли на самом низком уровне, как самые младшие из членов экипажа — кроме разве что корабельного кота — и подвергались всевозможным нападкам со стороны боцмана и его пособников. Нас гоняли линьками с одного конца корабля на другой, в любую погоду отправляли на мачты за малейшую провинность, да и вообще относились как к пустому месту.
В то же время мы оставались учениками, от которых большую часть времени ежедневно требовали присутствия в «плавуниверситете» на юте. Нам полагалось постоянно вести себя как подобает будущим офицерам и джентльменам. Однако пока что единственными признаками нашего будущего членства в императорском и королевском корпусе морских офицеров были, во-первых, разрешение пользоваться одним, и только одним из офицерских гальюнов под кормой (за это привилегию мы расплачивались чисткой всех остальных); а во-вторых, мы допускались на обед и ужин в капитанскую каюту — правда, лишь для того, чтобы прислуживать за столом. Обычно этому предшествовало торопливое мытье в ведре на палубе после целого дня, проведённого за смолением такелажа.
Капитан намеревался укрепить дух воинского единения между офицерами и учёными экспедиции, а также внушить нам, кадетам, что товарищескую атмосферу и светские манеры во всей их красе можно найти (по его мнению) в лучшей офицерской кают-компании. Нам следовало впитывать этот дух, час за часом стоя у переборки с салфеткой через плечо, в ожидании, когда потребуется наполнить бокалы или унести тарелки в каморку стюарда.
Большинству кадетов эти званые обеды казались чрезвычайно скучными, но Гаусс и я, будучи любопытными по натуре, быстро поняли, что, если держать открытыми глаза и уши, можно узнать много интересного и в большинстве случаев весьма полезного, особенно если пересказать это следующим утром коку на камбузе. Вскоре господа Гаусс и Прохазка сделались основными поставщиками новостей для традиционного корабельного «камбузного телеграфа». Мы быстро обнаружили, что разумно деля и контролируя полученную информацию и помогая друг другу продуманными утечками, можно получить кучу привилегий от «Шмутци» — толстяка Хейдла, жирного властелина камбуза — например, разрешение сушить одежду у камбузной плиты или позволение выпекать ужасную липкую субстанцию из сушёных фиг, чёрной патоки и раскрошенного цвибака.
— Ну, молодой человек, что сегодня?
— Мы отклоняемся к Гренландии, уже решено. Это всё капитан, исследование Арктики, понятно? Будем искать магнитный полюс.
— Бред сивой кобылы. Кто тебе такое сказал?
— Наверное, мы получили секретный приказ в Гибралтаре. Можешь спросить кадета Гаусса, если не веришь. А жена шиффслейтенанта Свободы снова в положении.
— Опять? Кажется, это уже седьмой, а ему ведь только тридцать. Как по мне — лучше бы, когда он в отпуске, она покупала ему наборы для выпиливания. Но знаешь... — кок понизил голос, — им же пришлось пожениться. Никому ни слова, но поговаривают, будто она незаконная дочка эрцгерцога Рудольфа, внучка Старого Господина. Ну, значит, или Свобода не настоящее его имя, как говорят...
— А можно оставить эти носки здесь сушиться?
— А ну брысь из моего камбуза, нахальный юнец... ну ладно, давай их сюда...
Дни проносились как сон. Ровный северо-восточный ветер нёс корабль вперёд, большую часть пути мы шли, обрасопив реи прямо, почти не прикасаясь к ним — разве только в начале каждой вахты чуть меняли положение фалов и других концов вокруг кофель-планки и кофель-нагелей, чтобы избежать перетирания, и поднимались на мачты, чтобы ослабить канаты, поскольку постоянное трение такелажа в одном и том же месте могло повредить паруса. Ночные вахты со Свободой или Залески нам нравились гораздо больше, чем с линиеншиффслейтенантом Микуличем, ярым приверженцем сверхбдительности, хотя в этом не было ни малейшей нужды в такую устойчивую и ясную погоду с попутным ветром.
Микулич настаивал, чтобы мы находились на палубе на протяжении всей вахты. Однако даже так оставалась возможность получить неожиданный пинок пониже спины за то, что прислонился к вентиляционной трубе. Почти полное безделье оказывалось ужасным испытанием — нам приходилось лишь смотреть вокруг и стоять у штурвала. Когда же Микулич решался разнообразить наше ничегонеделание — мы стояли, как восковые фигуры, даже разговоры строго запрещались, — то обычно давал нам душераздирающе бессмысленные и нелепые задания — например, раздирать ногтями старые канаты или соскабливать стружки с ручки метлы осколком стекла от разбитой бутылки, или стирать в металлические опилки кусок железа изношенным напильником.
Залески и Свобода относились к ночным вахтам более разумно. Когда все распределялись по местам и каждый час менялись дежурные, чтобы будить при необходимости, то они не возражали, что мы приносим на палубу одеяла и тайком досыпаем столь необходимые часы под шлюпками или за бухтами каната. При этом они постоянно проверяли нашу готовность собраться по свистку — мы выпрыгивали отовсюду, где прятались, как мертвецы в судный день со старинной картинки. Но ненужных требований к дисциплине эти офицеры не предъявляли. Годы спустя, будучи капитаном подлодки во время Великой войны, я старался придерживаться именно такого порядка. И никто ни разу меня не подвел.
Мы шли вдоль побережья Сахары, мимо Канар и островов Зелёного Мыса, постоянно держась подальше в море, чтобы в полной мере захватить ветер. Впрочем, «Виндишгрец» не слишком хорошо подчинялся ветру — обычно мы делали в среднем шесть-семь узлов, даже при полностью поставленных парусах. Корабли с прямыми парусами всегда медлительны при попутном ветре, поскольку паруса бизань-мачты закрывают паруса впереди, и большую часть времени нам приходилось идти с лиселями, чтобы увеличить площадь парусов. Для корабля водоизмещением более двух тысяч тонн тысячи восьмисот квадратных метров парусов было, конечно, недостаточно. А по сравнению с новыми стальными винджаммерами паруса «Виндишгреца» располагались крайне нерационально, и почти при любом курсе по меньшей мере один парус бесполезно хлопал на ветру, закрытый теми, что с наветренной стороны.
Обводы корпуса корвета не отличались особой мореходностью, и в любом случае, наличие вспомогательного парового двигателя, похоже, каким-то мистическим образом навредило его мореходным качествам: возможно из-за того, что дейдвудная труба гребного вала нарушила кормовые обводы подводной части корпуса в районе руля, возможно из-за того, что вес двигателей и угольных ям посередине корабля каким-то неуловимым путем подействовал на его баланс. Самый выгодный курс для него был при ветре двадцать градусов позади траверза, на котором он мог ненадолго разогнаться до скорости свыше десяти узлов. Но на всех остальных курсах корвет был посредственен; особенно плох — лавируя против ветра, когда он становился медлительной консервной банкой, склонной уваливаться под ветер в крутом бейдевинде и предельно несклонной приводиться к ветру при повороте оверштаг.
Но так всегда с парусниками: два идентичных корабля, построенные по одному проекту на одной и той же верфи, часто имели совершенно разные мореходные качества. В наши дни люди грезят о романтике старых парусников и поэтично превозносят их «характер», но я, плававший на борту последних из них, склонен думать фразами в стиле «Обвиняемого охарактеризовали в суде как человека с дурной репутацией».
Тем не менее, они, несомненно, великолепно смотрелись под всеми парусами: я готов первым это признать. И особенно такой корабль, как «Виндишгрец», парусное вооружение которого определенно устарело даже для 1902-го, вообще-то, оно не выглядело бы слишком неуместным и в 1802-ом. Даже число торговых парусников к концу века уменьшилось, по мере того как начала возрастать конкуренция со стороны пароходов, так что военный корабль под полными парусами был действительно редкостью. Мы обнаружили это на шестой день после выхода из Мадейры, когда нас обогнал пароход «Дегема» компании «Элдер-Демпстер», направлявшийся в Лагос.
Он подошел поближе, и его пассажиры столпились у поручней, чтобы нас рассмотреть. Сначала нам это внимание польстило, и мы размахивали фуражками со снастей. Но по мере того как они проплыли мимо, оставив нас кашлять в дыме из трубы, нам в голову пришло, что, возможно, их любопытство — это не совсем восхищение. До этого мы не особо задумывались о том, что плывем на парусном военном корабле в век линкоров и тридцатиузловых эсминцев. Тут мы внезапно засмущались, примерно, как человек, вышедший на улицу в хорошо сшитом, но древнем костюме, обнаруженном в глубине шкафа, и внезапно понимает, что прохожие на улице и крышах автобусов, которые поворачиваются на него посмотреть, на самом деле смеются над ним. Однако нам лишь оставалось привыкнуть к тому, что нас воспринимают как некое зрелище.
С деньгами в императорском и королевском флоте было туго, и ассигнования на покупку угля в иностранных портах выделялись самые минимальные. Но ветер оставался бесплатным, и мы пользовались им, сколько хотели. А чего ещё ожидать от правительства, которое, как всем известно, назвало наш корабль «Виндишгрец» вместо правильного «Виндиш-Грец» только потому, что при отправке телеграмм первое считается как одно слово, а второе как два?
Десятого июля мы проплыли мимо островов Зелёного Мыса, затем направили бушприт корабля на юго-восток, чтобы обогнуть выпуклость западной Африки. Пару дней нас несли вперед пассаты, затем они ослабли и утихли, когда мы вошли в зону тропического штиля, знаменитую экваториальную штилевую полосу. Следующие пять дней мы провели, перебрасопивая реи под малейший порыв ветра; иногда скользя вперед со скоростью пары узлов, чаще стоя на месте, качаясь на медленном, почти незаметном волнении океана. Девять или десять раз в день нас поливали дрейфующие по морю тропические дожди, потому что на берегу был самый разгар сезона дождей. Пару раз мы чуть не угодили в смерч, а двенадцатого июля, сидя на переднем салинге, я насчитал не меньше десятка смерчей одновременно.
Достигнув десяти градусов северной широты, мы вошли в зону распространения малярии, как определило императорское и королевское Военное министерство в далекой Вене. С этого момента и до тех пор, пока мы находились в пределах десяти градусов от экватора и меньше чем в пятидесяти милях от берега, каждый был обязан принимать по утрам дневную дозу в пять граммов хинина, ровно в восемь часов в присутствии корабельного врача Густава Лучиени. Нам также запрещалось появляться на палубе в дневные часы без тропических головных уборов. Императорские и королевские кригсмарине из экономии никогда не выдавали плавающим в тропиках командам, не только солнцезащитных шлемов, но даже стильных и дешевых соломенных шляп, как в британском и голландском военно-морском флоте.
Вместо этого мы прикрепляли кусок белой ткани к задней части обычного головного убора, закрывающий затылок и шею в стиле французского иностранного легиона или Генри Мортона Стэнли. Результат был настолько смехотворным, что через два дня капитан постановил — за исключением десантных операций на берегу можно без этого обойтись, если постоянно использовать головной убор во время пребывания на солнце. К счастью, эта конструкция опять заняла свое место в рундуках и оставались там, пока мы находились в море. Насколько мне известно, не произошло ни единого солнечного удара.
За время моих вечерних «ожиданий» за капитанским столом я понял, что первой стоянкой в Африке будет Фритаун в британской колонии Сьерра-Леоне, после чего мы продолжим двигаться вдоль побережья к мысу Пальмас, как запланировано. Вызывала некоторое волнение перспектива первой высадки на этот континент, который — если посмотреть со шпиля собора святого Стефана — представлял собой обширное, неизведанное пространство пустынь и жарких зловонных джунглей, населенное львами, слонами и племенами людоедов. Мы размышляли, не стоит ли даже во Фритаун сойти на берег вооруженными, опасаясь диких зверей и стад буйволов. Кроме нашего капитана только профессор Сковронек бывал в дальних районах Африки.
Профессор был энергичным, болтливым и в немалой степени обладал актерским даром. Он каждый вечер разглагольствовал за столом, одинаково заставляя замолчать и матросов, и ученых своими познаниями почти любого мыслимого предмета. Стоя за его спиной, я желал когда-нибудь узнать хотя бы половину, поскольку профессор, казалось, знал обо всем.
Ему как-то удавалось не наскучить: очень несимпатичный человек, пожалуй, но не утомительный. Напротив, даже те, кому он искренне не нравился, с мрачным восхищением слушали его рассказы. Я подозреваю, что у многих из присутствующих было сильное желание подловить его, опровергнуть, заставить окончательно замолчать. Но если и так, то зрители были обречены на разочарование, потому что профессор Сковронек обладал даром прирожденного политика выворачивать критиканов наизнанку, а также пуленепробиваемой уверенностью в себе.
— Конечно, — говорил он, — я много путешествовал по Африке за эти годы. С точки зрения антропометриста там самый удивительный исходный материал на земле: народы, сохранившиеся в примитивном варварстве в течение тысячелетий или фактически вырождающиеся от отсутствия контакта с белыми. В Южной Америке расы смешивались так долго и так часто, что лишь в нескольких отдаленных районах амазонских джунглей теперь можно найти чистые доколумбовые экземпляры. Но Африка уникальна: еще несколько лет назад сотни племен вымирали от контакта либо с развитыми цивилизациями, либо, по большей части, друг с другом; едва ли у них найдутся следы генетических примесей от высших рас. Увлекательно. Знаете ли вы, что у среднего негра емкость черепа на двадцать процентов меньше, чем у среднего тирольца? Если бы он родился в Инсбруке, то негра бы классифицировали как микроцефалического кретина? Неудивительно, что они еще не изобрели колеса.
— Однако, герр профессор, — ответил линиеншиффслейтенант Залески и положил вилку, — что это доказывает? Я читал где-то несколько месяцев назад, что у среднего японца, среднего американского индейца и среднего папуаса больше мозгов относительно массы тела, чем у среднего европейца. И почему вы так уверены, что тирольцы изобрели колесо, даже если у них действительно больше мозгов, чем у темнокожих? Или к этому выводу привело то, что они используют емкость своего черепа? Большинство тирольцев, которых я встречал, были тупыми как бараны...
Капитан ударил ложкой по столу.
— Герр шиффслейтенант, это замечание неуместно.
— Приношу извинения, герр командир.
Профессор улыбнулся.
— Да, герр лейтенант, я ценю вашу начитанность в области антропометрии. Но я также недавно прочитал статью моего старого друга, профессора Людеке из Берлина, одного из самых выдающихся мировых авторитетов в этой области, и он окончательно доказал то, что остальные подозревали: емкость черепа — всего лишь одна из многих характеристик, которые определяют врожденную изобретательность и благородство духа нордических народов или невежественную отсталость низших рас. Извилины на поверхности мозга — один фактор; но более важный — распределение суммарного объема мозга. У негров, как вы видите, плохо развиты лобные и височные доли, что приводит к серьезным ограничениям творческих и индуктивных способностей. Аналогично есть соответствующее сверхразвитие базиокципитальной области в верхней части позвоночника: части мозга, отвечающей, как известно, за эмоции и чувственные импульсы. Всем известно — негром нельзя управлять, обращаясь к его интеллекту или к чувству собственного достоинства, лишь физическим наказанием и отказом в низменных желаниях. Тут нечего и обсуждать: с научной точки зрения это доказанный факт, и отрицать это — значит отрицать и природу, и закономерность научного процесса. Чувственность темнокожего и его интеллектуальная и творческая скудость — такая же часть его физического склада, как темные ногти и курчавые волосы.
— Понятно, — сказал линиеншиффслейтенант Микулич, — полагаю, господин профессор, что вашу систему черепных измерений можно применить и в других выводах?
Сковронек самоуничижительно улыбнулся и оттолкнул от себя тарелку, прежде чем устроиться стуле поудобней.
— Мне льстит, герр лейтенант, ваша характеристика моих идей как «системы»: я пока не считаю возможным описывать свои рабочие гипотезы в таких терминах. Но чувствую, что через несколько лет они станут полной системой краниометрии, самостоятельной наукой, и как только это случится, от гипотез несомненно перейдут к более широкому применению. Учитывая достаточно большой массив данных, на котором можно основывать таблицы, и достаточно чувствительные измерительные приборы, в принципе вполне возможно классифицировать весь человеческий род (или по крайней мере население европейских государств) согласно расовым критериям. Как только это будет сделано, не вижу оснований, почему, например, не ввести евгенистическую политику, ограничивая прирост населения более достойными элементами общества. Я также предвижу, что окончательно разработанную систему можно будет применить к судебным и образовательным формациям.
— Каким образом, можно поинтересоваться?
— Ну, для применения своего рода скользящей шкалы в уголовных судах, например. К людям с черепным развитием более низкой категории нельзя применять такие же наказания, как к людям, наделенным наиболее логическим ходом мыслей и моральными способностями. Одних можно было бы пороть, других штрафовать или подвергнуть насмешкам за то же самое преступление. Если научиться предсказывать на основе строения черепа, как будут интеллектуально развиваться дети, тогда в школах можно удачно сосредоточить усилия по обучению способных и назначить чисто профессиональное обучение для врожденно глупых. Также я мог бы предварительно предположить, что некоторые национальные конфликты нашей собственной монархии можно решить с большим успехом, обратившись за помощью к науке, а не к бесплодному классу политиков и бюрократов. Если классифицировать население территории, скажем, Каринтии, по форме черепа, а не по вводящему в заблуждение критерию употребления жителями немецкого или словенского языка, возможно, население можно было бы обменять и справляться с делами более эффективно. В конце концов, когда мы полностью с научной точки зрения определимся, что составляет расу, тогда возможно предотвратить их дальнейшее смешение.
— И как я понимаю, герр профессор, — спросил капитан, — эту науку о классификации черепа можно применить ко всему человечеству? Если так, тогда почему в нее входит цвет кожи? В конце концов, я встречал весьма немного черных шведов.
— Конечно, герр командир. Принимая вашу точку зрения насчет цвета кожи, в первую очередь, я согласен, что она действительно некоторым образом влияет на расовую классификацию. Но не так сильно, как кажется. Пятьдесят лет назад в широком смысле предполагалось, что кожа становится темнее по мере снижения темпа эволюции. Но это не совсем так. Действительно, скандинавы светлокожие и голубоглазые, а африканские негры или австралийские аборигены — темнокожие. Но бушмены пустыни Калахари, как обычно признают, являются самой низкой ступенью так называемого человеческого рода: не только существуя на едва вообразимом уровне варварства, но также и анатомически отличаясь даже от негров до такой степени, что гибриды между ними и представителями более высоких рас так же бесплодны, как потомки кобылы и осла. Но тогда теоретически можно предположить, что они будут черными как смоль, а они на самом деле грязновато-жёлтого оттенка. Нет... — он постучал по голове указательным пальцем, — ...ответ заключается в черепе, и это бесспорно. Как только мы установим вне всякого сомнения, какие особенности формирования черепа делают шведа шведом и бушмена бушменом, и не раньше, тогда, по моему мнению, категорию человек разумный придется немного пересмотреть. Так называемый человеческий род давно нуждается в классификации на подвиды.
— Но герр профессор... — включился отец Земмельвайс, капеллан: робкий молодой человек с розоватым лицом, который обычно избегал споров, насколько возможно. — Но если вы «рассортировали» человеческую расу, как вы выразились, на земле, то что происходит на небесах?
Сковронек сдержанно усмехнулся.
— Преподобный отец — кстати, так к вам следует обращаться? Как агностик и рационалист, я не имею собственного мнения по этому вопросу. Я учёный, и боюсь, моя компетенция заканчивается примерно в десяти километрах над уровнем моря... — Все рассмеялись, а отец Земмельвайс покраснел и попытался нырнуть в ворот своей сутаны. — ...Но осмелюсь сказать, что если ваше «Царствие Небесное» и существует, то, попав туда, мы вполне можем обнаружить, что оно уже упорядочено по национальному или расовому признаку...
— Ну что за скука, — перебил Залески. — Тогда у них там должно быть что-то вроде таможенного поста: «Будьте любезны предъявить багаж для проверки — тут у нас недавно провезли контрабандой кучу арф, поскольку на этой стороне границы пошлина на струны ниже».
За столом засмеялись. Но Сковронека это не выбило из колеи и не смутило — очевидно, он привык иметь дело с оппонентами.
— Вполне возможно, герр лейтенант, вполне возможно. Печально, что нам, ученым, всегда приходится сталкиваться с предубеждением и поверхностными насмешками со стороны неосведомленных. Но тем не менее, мы настаиваем. Так или иначе, прошу прощения, господа, мне нужно пройти в свою каюту. Я надеюсь, завтра мы сойдем на берег во Фритауне — и для меня, по крайней мере, начнется серьезная научная работа в этой экспедиции.
Мы мельком увидели Африку следующим утром, спустя приблизительно час после рассвета. Ночью на Гаусса и меня, впередсмотрящих с левого и правого борта соответственно у поручней полубака, запакованных в дождевики, дрожащих в водянистом раннем утреннем холоде после липкого тепла предыдущего вечера, потоком обрушился ливень. Видимость составляла приблизительно полмили, но вдалеке на востоке мы ощутили задумчивое присутствие великого, таинственного, почти неизученного континента; как нам показалось, даже почувствовали слабый органический запах гниющих листьев в воздухе. Невыносимая скука овладела мной на влажной палубе: ни единого судна или любого другого объекта в поле зрения на серовато-синем диске моря. Потом вдруг я заметил ее. Проклятье — она незаметно подобралась к нам прямо по курсу.
— Лодка слева по носу!
Вся вахта помчалась к фальшборту, чтобы посмотреть, а линиеншиффслейтенант Свобода взбежал по трапу на полубак. Это было настоящее долбленое каноэ, приблизительно восьми метров длиной и острое как игла с обоих концов, веслом управлял один человек, хотя мы были в нескольких милях от берега. Когда он развернулся бортом, я увидел на черном борту надпись оранжевыми буквами: «никто не сравнится с богом». Гребец остановился в нескольких метрах от нас и поднялся. Это был высокий, прекрасного телосложения темнокожий мужчина, абсолютно голый, не считая большого жесткого воротника и старой шляпы-цилиндра, разукрашенной полосками красной и синей краски. Он наклонился и протянул нам огромную связку бананов, при этом приподнял цилиндр свободной рукой и обратился к нам с улыбкой, как будто внезапно открыл крышку пианино.
— Ахой, моряки, и доброго вам утра. Я сэр Перси с Ви-один.
Наконец-то Африка.
Сэр Перси с Ви-один поднялся на борт, чтобы продать нам бананы, горько жалуясь, что после завершения англо-бурской войны дела плохи, военные корабли больше не появляются. Мы с Гауссом впервые попробовали бананы. Кадет Гумпольдсдорфер тоже купил один, но съел кожуру и выбросил мякоть за борт. Потом он страдал от ужасных болей в животе. Мы ободрили его, уверив, что у него холера и наверняка к ночи он умрет.
Всё утро стоял штиль. В конце концов, явно разочарованные, мы раскочегарили котлы, подняли трубу и запустили паровой двигатель, чтобы войти во Фритаунскую гавань под паром (к невыразимому неудовольствию нашего капитана), который рассматривал использование двигателя как оскорбление своей профессиональной компетентности. Возможно, хорошо, что мы так поступили, потому что вход во Фритаунскую гавань под парусом в этот день оказался бы нелегким. Место выглядело очень живописно, издалека, во всяком случае, — со спускающимися вниз к заливу густо покрытыми лесом холмами и затерянными в дождевых облаках вершинами.
Но в это время года всевозможные причудливые нисходящие потоки воздуха спускались с гор, вызывая трудности. Как раз, когда мы готовились встать на якорь ниже Фура-пойнта, на нас обрушился очередной ливень, сопровождаемый мини-тайфуном. Промокнув до нитки, мы изо всех сил пытались снять с подушки становой якорь во время такого мощного ливня, что даже дышать стало трудно. Он лился водопадом вниз по дымовой трубе, затопив топку, и только натянув брезент поверх люков, мы помешали затоплению нижних палуб. Но наконец, когда ливень уже заканчивался, якорь рухнул в воды залива, цепь загремела в клюзе, а облака понеслись прочь через леса над городом, как остатки побежденной армии.
Как нам рассказали, мы прибыли в начале краткого «сухого» сезона — то есть периода случайных перерывов в непрерывном дожде, который длится в этих краях приблизительно с середины июля до середины августа. Несмотря на это, мы ощутили, что пока стоим здесь, не обойтись без ежедневной дозы хинина.
Во Фритауне мы пробыли три дня: как оказалось, более чем достаточно для осмотра весьма ограниченного числа достопримечательностей города. Свободные от вахты члены команды вывалили на берег, как только бросили якорь; для всех, кроме очень немногих, это было первое посещение чёрного континента. В те дни редко кто в Австрии видел темнокожего человека, разве что необычного лакея в свите какого-нибудь венского магната, но не больше.
Поэтому очень любопытно было понаблюдать, как выглядят эти экзотические люди в естественной среде; и в частности, среди команды бродило желание испытать необузданные чувственные страсти и мускусный аромат африканских женщин; научное любопытство, которое нисколько не притупилось после ознакомительной лекции хирурга по венерическим заболеваниям, сопровождаемой аляповатыми цветными диаграммами, и санитаром, демонстрирующим внушающие страх инструменты, используемые в их лечении — так испанская инквизиция показывала заключенному орудия пыток. Мы, кадеты, в значительной степени были избавлены от этих сомнительных дел, но на следующий день пришли к выводу, что тур по кварталу борделей вызвал большое разочарование.
Местный напиток (как сообщили оставшиеся в живых) был отвратительным, климат на берегу похож на горячую махровую салфетку, а что касается девушек, они пахли не только затхлостью, как влажный стог сена, но и вдобавок были довольно чопорными, будучи по большей части прихожанками англиканской или методистской церкви, и вовсе не горели желанием обжиматься с толпой папистов, если не получат доплату в десять процентов.
Большую часть этого визита, за нами, кадетами, строго присматривали — до полудня второго дня мы работали на борту, а после нам приказали переодеться в парадную форму для присутствия на открытом приеме в резиденции губернатора, расположенной на холме — над городом и прямо под огромным военным госпиталем — как мы узнали, его построили таким большим на случай эпидемии лихорадки. Было чертовски жарко и влажно, даже если дождь ослабевал на несколько часов. Но наши оркестранты приложили все усилия, потея, как вареные раки, в мундирах с высоким воротником, и исполнили Штрауса, Целлера, Миллёкера и многих других.
Губернатор и его жена вступили в светскую беседу и с радостью обнаружили, что мы говорим на весьма похвальном английском — под стать представителям местного сообщества. Женщины нарядились в пышные юбки с оборками и шляпы со страусиными перьями, носить которые в таком климате было настоящим мучением. Как мы поняли, большинство жителей Фритауна — потомки рабов, высаженных на берег с кораблей, захваченных Королевским флотом. Но присутствовали и гости из числа местных племен: величественные иссине-черные мусульмане с верховьев плато и местные вожди племени менде. Среди них были две красавицы лет шестнадцати: дочери местного вождя, из школы-интерната на острове Уайт, отдыхающие дома на каникулах.
Мы с Гауссом говорили с ними о погоде и о том о сём, восхищаясь рисунком шрамов на их щеках. Во время беседы одна из сестёр закатила глаза, вздохнула и провела пальцем под воротником закрытой блузки.
— Но неужели, мисс, — сказал я, — живя в этой стране всю жизнь, вы не привыкли к жаре?
Обе рассмеялись.
— Ох, это не столько жара, сколько одежда, понимаете? Когда мы возвращаемся из школы домой, в деревню, мама требует, чтобы мы ходили голыми, как все. Она говорит, что носить одежду незамужним девушкам безнравственно.
Лишь в последний день визита нам, кадетам, дали несколько часов свободы для осмотра Фритауна, в это время дня питейные заведения и дома с плохой репутацией были закрыты. Это действительно оказалось самое любопытное место и совсем не такое, каким я воображал Африку: никаких хижин из тростника в поле зрения, а лишь обшарпанные, грязные улицы — Кларенс-стрит, Гановер-стрит и Бонд-стрит — кирпичные и дощатые дома с чугунными фонарными столбами и полицейские в защитных шлемах в английском стиле, копошащиеся палками среди мусора и заполненных водой выбоин.
Повсюду стервятники, намного меньше размером, чем я представлял: вполне обычная потрепанная домашняя птица, гуляющая по земле и роющаяся в мусоре. Мы с Гауссом пробирались вниз по главному проспекту, Кисси-стрит, от башни с часами к причалу, где стояла лодка, которая должна была забрать нас на борт. Нам пришлось поспешить, потому что огромная масса облаков над морем возвещала о приближении очередного ливня.
Не нашлось ничего стоящего, чтобы купить в качестве сувениров, поэтому мы сделали лишь пару снимков моей фотокамерой и отправили открытки домой из главного почтового отделения, бросив их в красный почтовый ящик с монограммой «КВ». Город скорее разочаровал, а также мы были измотаны изнуряющей, липкий и серой жарой. Торопливо двигаясь по улице, мы остановились и уставились в изумлении. Лачуга называлась «Освежающее бунгало», снаружи висела расписанная вручную табличка, столь великолепная, что, несмотря на неизбежный ливень, я просто должен был записать это в своем блокноте. Она гласила:

 

Сочувствующий гробовщик Банги
Строитель для умерших, врачеватель живущих, поставка катафалка и траурной одежды в любой момент. Рожденный сочувствующим, обещаю выполнить эту великую миссию милосердия, похороню умерших как добрый Товия в старые времена.
Советы предпринимателя:
Не живи как дурак и не умирай как большой дурак. Ешь и пей добрый грог.
Сэкономь немного, честно плати долги: будь джентльменом. Молись о счастливой смерти.
Банги сделает остальное, обеспечит вам достойные похороны с небольшой скидкой — Банги так делает всегда.

 

Реклама так нас поразила, что мы едва успели добраться до пристани и избежать взбучки, после которой нам обоим через несколько дней, возможно, потребовалось бы уценённое милосердие мистера Банги. Смерть и похороны, по-видимому, были главной заботой во Фритауне, город кишел болезнями и пестовал их почти как венцы. Но я полагаю, это вполне ожидаемо в столь пагубном климате. Несколько лет спустя, когда меня временно отправили в британский королевский флот в Госпорт, я говорил о Западной Африке с отставным военным моряком, служившим полвека назад во Фритауне на патрульном корабле, боровшимся с работорговцами. Он рассказал, что однажды прочитал в приказе перечень работ на день: «Вахта правого борта сходит в восемь склянок на берег для рытья могил; вахта правого борта работает как обычно, сколачивая гробы».
Мы отчалили из Фритауна семнадцатого июля в такой же жуткий ливень, как тот, который приветствовал наше прибытие. Все благополучно вернулись на борт, и кроме головной боли у многих членов экипажа и взволнованных молодых людей, исследующих себя на наличие первых язв и выделений, кажется, никому не стало хуже из-за этого визита вежливости. За пару часов до отплытия прибыл профессор Сковронек. Как только мы высадились, он отправился вглубь страны с группой из пяти человек и теперь вновь появился со своими помощниками, несущими запертый на висячий замок деревянный ящик. Через пару дней после отплытия с нижней палубы пошли слухи, что в ящике шесть или семь человеческих черепов, которые профессор почистил и разложил по полкам в своей постоянно запертой лаборатории. Это вызвало некоторый испуг: есть у моряков давнее поверье — выход в море с костями мертвецов на борту приносит неудачу.
Во Фритауне мы также обзавелись живым грузом. Эмиссар Министерства иностранных дел граф Минателло высадился на берег на второй день, в белом костюме и огромном тропическом шлеме от солнца со свисающим сзади тканевым клапаном, на всякий случай. Два дня он провел в кишащем тараканами отеле Фритауна и возвратился на борт в сопровождении темнокожего юноши, худого и застенчивого, изящного парня в соломенной панаме, с тростью с золотым набалдашником, моноклем и портсигаром, и ещё вдобавок с ярким тропическим цветком в петлице. Этот таинственный пассажир ничего никому не сказал и, как только появился на борту, скрылся в запасной каюте, где и столовался.
Через камбуз быстро поползли слухи, что этот персонаж на самом деле незаконнорожденный сын нашего капитана, родившийся двадцать пять лет назад от африканской принцессы, когда Старик исследовал Африку. Но эту версию отклонили более сведущие в географии на том основании, что Славец был в Восточной Африке, а не в Западной. В итоге вопрос разрешил Макс Гаусс, который убирал каюту и нашел очень красивую визитную карточку с позолоченными буквами. Надпись ней гласила: «Д-р Бенджамин Солтфиш, магистр искусств (Оксон), доктор философии (Гарвард). Министр иностранных дел объединенного государства побережья Кру». Мы понятия не имели, что он делает на борту корвета. Но точно знали, что в последний день нашего пребывания шифровальные книги достали из судового сейфа, и линиеншиффслейтенант Свобода сошел на берег, чтобы послать массу длинных шифрограмм из почтового отделения на Кисси-стрит. Явно что-то затевалось.

 

Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая