4
— Сегодня я прочла интересную книгу, — сказала Франка. — Историю человека, пережившего немецкую оккупацию английских островов в Ла-Манше.
— Да? — усталым и бесцветным тоном отозвался Михаэль. Был уже поздний вечер. Оставшийся позади трудный день совершенно измотал Михаэля. Он страшно хотел спать, но у него уже не было сил, чтобы встать, подняться по лестнице на второй этаж, раздеться и почистить зубы. Обессиленный, он молча сидел за кухонным столом, держа в руке бокал с красным вином. Франка сидела напротив мужа. Она была живее, чем обычно, и казалась менее подавленной. Через открытое окно в кухню постепенно вползла бархатная сентябрьская ночь. В доме царила странная тишина — странная своей таинственностью и обещанием неведомых перемен.
«Сулящая нежданное счастье ночь, — подумалось Франке, — какое глупое чувство, только мое чувство… можно держать пари, что Михаэль сейчас не чувствует ничего похожего».
Кажется, прошла целая вечность с тех пор, когда они в последний раз вот так, вместе сидели за столом: усталые, пьющие вино и ничего не ждущие друг от друга. Время от времени перебрасывались несколькими словами, потом снова надолго замолкали. Правда, теперь в этом молчании не было той парализующей неловкости, которую обычно в такие моменты ощущала Франка. Наверное, все дело было в том, что Михаэль выглядел таким усталым, что она могла не опасаться нападок с его стороны. После тяжелого рабочего дня и выпитого вина Михаэль, как правило, терял свойственную ему язвительность и колкость. Сегодняшний вечер напомнил Франке о самом начале их отношений. Тогда они часто сидели так вечерами — правда, в комнате ее студенческого общежития в Кройцберге — и пили дешевое вино. Оно было невкусным, от него болела голова, но они тогда любили его и друг друга.
Отчуждение между ними нарастало медленно. Причиной стали профессиональные неудачи Франки, из-за которых поколебалась ее уверенность в себе, а затем возникла депрессия. Другой причиной стала быстрая карьера Михаэля, его стремление к большим деньгам, жадность, с которой он двигался к цели и, в конце концов, достиг ее. Трещина между ними становилась все шире. В конечном счете они оказались стоящими на двух вершинах, разделенных пропастью, через которую не было перекинуто ни одного моста. Едва ли теперь между ними было возможно какое-то взаимопонимание.
— Я же рассказывала тебе о женщине, у которой я жила на Гернси, — продолжила Франка. Она говорила торопливо, стараясь воспользоваться моментом доверительности и покоя. — Ее зовут Беатрис Шэй. Беатрис живет вместе с другой пожилой дамой, с немкой, Хеленой Фельдман. Поэтому Беатрис в совершенстве говорит по-немецки.
— Тебе крупно повезло, не пришлось напрягаться с английским, — не проявляя никакого интереса, заметил Михаэль и зевнул. — Господи, как же я устал! Мне уже давно пора спать.
— Во время немецкой оккупации немецкий язык стал обязательным предметом во всех школах английских островов Ла-Манша, — сказала Франка. — Ты знал об этом?
— Нет.
— Хелена Фельдман приехала тогда на Гернси, как жена немецкого офицера. Они заняли дом, где жила Беатрис. Ее родители бежали, и она росла в семье Фельдманов.
— Я не понимаю, что, собственно, так заинтересовало тебя в этих людях, — сказал Михаэль. — Это совершенно обычные люди, с которыми ты не имеешь ничего общего. Ты их вообще больше никогда не увидишь.
— Но я же все равно поеду на Гернси по твоим делам.
— Да, но жить ты, естественно, будешь в отеле! Комната в этом — как его, Ле-Вариуфе? — была вынужденным решением. Впредь тебе не придется ютиться в этой глуши!
— В книге, которую я читаю, — Франка упрямо вернулась к началу разговора, — как раз упоминается Эрих Фельдман. Сначала он был майором, но за время войны дослужился до подполковника. Он отвечал за доставку на остров строительных материалов — всего, что требовалось для сооружения укреплений и подземных бункеров. При этом, он, понятно, распоряжался работавшими на строительстве заключенными, подневольными рабочими. Автор книги описывает Фельдмана как совершенно непредсказуемую личность. Если он был в хорошем настроении, то мог распорядиться выдать рабочим дополнительный пищевой рацион. Но в следующий момент он мог превратиться в сущего живодера, вводившего жесточайшие наказания, и допускавшего любой произвол, если ему надо было выпустить накопившуюся ярость.
— В то время было полно таких типов, — сказал Михаэль. — Третий рейх извлек этих замаскированных садистов из всех щелей и дыр и вознес их к вершинам власти. Тогда они получили неограниченную возможность проявлять свои наклонности, да еще получать за это ордена. Этот Эрих Фельдман — один из многих тысяч.
— На его совести расстрелы и другие преступления. Он совершил множество злодеяний.
— Полагаю, он давно умер?
— Он был убит в начале мая 1945 года, незадолго до капитуляции островного гарнизона. Обстоятельства его гибели неясны, но в хаосе тех дней на его смерть вообще не обратили внимания.
— Наверное, его линчевали освобожденные заключенные, — заметил Михаэль. — Во всяком случае, надеюсь, что именно так и случилось. Но почему ты вдруг заинтересовалась этим мерзким типом?
— Я познакомилась с его вдовой. Я встретила женщину, которая жила с ним под одной крышей, когда была маленькой девочкой. Мне хочется больше узнать о них.
— Иди в газетные архивы. Перелистай подшивки того времени. В этой работе я не вижу особого смысла, но, по крайней мере, ты будешь занята делом и перестанешь с утра до вечера думать о своем неврозе. Я и раньше всегда говорил, что тебе надо быть журналисткой или кем-нибудь в этом роде. Но ты захотела…
— Знаю. Я захотела сама принять решение. Оно оказалось ложным, и с этим я теперь живу и буду жить. Мы много об этом говорили.
— Человек не должен с чем-то жить. Человек может все изменить.
— Мне тридцать четыре года. Я…
— Я еще раз повторяю: человек может все изменить. В тридцать четыре года, в восемьдесят четыре — неважно, надо лишь сильно захотеть. Ты же понимаешь, что предпосылка и обязательное условие — это хотя бы немного воли, а воле можно научиться. Силе тоже можно научиться! — глаза Михаэля горели непреклонной решимостью.
«Эта несокрушимая сила, — подумала Франка, — эта беспощадная энергия. Каждый раз, когда он так на меня смотрит, я теряю последние остатки моей жалкой уверенности в себе».
Она вдруг почувствовала свинцовую усталость и тихо произнесла:
— Я не собиралась говорить об этом. Мне просто хотелось рассказать тебе…
— Но мы должны об этом говорить.
— Нет.
— Почему нет?
— Потому, — упрямо ответила она.
Михаэль покачал головой. Он преодолел усталость и сонливость, а значит снова стал опасным.
— Иногда ты ведешь себя как малое дитя. Только ребенок говорит «потому», так как у него просто нет аргументов для внятного ответа. Господи, ты когда-нибудь повзрослеешь?
— Я…
— В переносном смысле, Франка, ты — человек, который живет, опустив руки. Ты сдалась и принялась отчаянно жалеть себя. Да, у тебя в жизни что-то не заладилось, но ты не можешь найти в себе мужество начать все сначала. Ты проводишь массу времени на кушетке психоаналитика, глушишь себя таблетками, с помощью которых чувствуешь, что у тебя, якобы, все в порядке. Но на самом деле от них ты становишься все слабее и слабее…
— На Гернси, — произнесла Франка бесцветным тоном, — я прожила целых три дня без таблеток.
Он резко провел ребром ладони по столу, словно отметая прочь это возражение.
— И ты видишь в этом свою великую победу? У тебя просто не было другого выхода, и поэтому ты обошлась без лекарств. Причем, обошлась плохо, если верить твоему рассказу. Разве тебе не пришлось — кстати, моими деньгами — заплатить за посуду, которую ты разбила в ресторане, где с тобой приключился истерический припадок? Получается, что ты не смогла все же обуздать свою зависимость!
— Это был не истерический припадок, а паническая атака. Ты не можешь…
— Какая между ними в сущности разница? Истерика, паника… Факт заключается в том, что тысячи женщин, которые ходят в рестораны, могут вести себя абсолютно нормально, не так ли? Эти женщины не выбегают, как полоумные, прочь, оставляя за собой гору разбитых тарелок!
У Франки начало жечь в глазах. Сейчас потекут слезы. Он безмерно преувеличивал, и в этом преувеличении была вся его подлость. И дело было не только в том, что он говорил. То, как он это говорил, усиливало коварство его слов — ядовитых стрел, пущенных твердой рукой точно в цель.
— Я не оставила за собой гору… — начала было она, но осеклась на середине фразы. Какой смысл говорить, если он не собирается ее слушать? Женщина-психотерапевт не один раз упрекала Франку в том, что она слишком поспешно переходит к обороне.
— Не защищайтесь! Ребенок притворяется и оправдывается. То же самое делает обвиняемый в суде. Вы — не ребенок и не подсудимый. Вы — взрослая женщина, которая не обязана отчитываться во всех своих действиях.
«Она просто не знает Михаэля, — подумала Франка, — не знает его агрессивности, его напора, его натиска. Ей незнакомо чувство, какое испытываешь, когда тебя припирают к стенке, и тебе остается лишь беспомощно махать руками и переступать с ноги на ногу».
— Что же касается твоих изысканий по поводу этого Эриха Фельдмана, — продолжал тем временем Михаэль, и тон его не оставлял сомнений в том, что он считает бессмысленным и чрезмерным ее интерес к этому мертвому нацистскому офицеру, — то и это твое начинание увязнет в песке. Заниматься этим, конечно же, пустая трата времени, но, как я уже сказал, это отвлечет тебя от круглосуточного самоанализа. Если ты действительно пойдешь в архивы и библиотеки, то это будет совершенно иное, нежели целыми днями сидеть дома и копаться в своих фобиях в отношении других людей и всего мира. Но знаешь, что я тебе скажу? Ты этого не сделаешь! Ты даже не шагнешь за дверь, не говоря уже о том, чтобы показаться в каком-нибудь общественном месте. Ты давно перестала приходить ко мне в лабораторию. Часто ты не способна пойти даже в супермаркет. Ты переоцениваешь свои силы и в этой истории. Но возможно ты лучше себя чувствуешь, паря в своих иллюзиях, которые никогда не воплотятся в жизнь.
Распаляясь, Михаэль пришел в ярость, голос его гремел, как артиллерийские залпы. Франка распознала давно тлевший в нем гнев, чувствовала раздражение, копившееся в его душе все прошедшие годы. Естественно, ситуация надоела ему до смерти. Красивый, успешный мужчина, владелец крупной зубопротезной лаборатории, культурный, интересующийся общественной жизнью человек — прикован к женщине, которая из-за своих страхов и навязчивостей не может выйти из дома, не может принимать гостей и не может сопровождать мужа на общественные мероприятия. К женщине, впавшей в совершенную бесцветность, носящей круглый год одни и те же вещи, к женщине, которая не смеет осветлить волосы или надеть юбку, которая не прикрывала бы колени. Франка понимала, чувствовала, что Михаэль жаждет другой партнерши, другой женщины, с которой он мог бы по-настоящему делить свою жизнь.
— Но все-таки, — сказала она, — я же еще раз одна слетала на Гернси.
В преувеличенном благодарственном жесте Михаэль воздел руки к потолку.
— Ты слетала на Гернси! Еще раз! Господь всемилостивый, благодарю тебя за то, что ты простер свои спасительные крылья над моей женой во время этого опаснейшего путешествия! И какую драму ты разыграла, прежде чем сесть в самолет! Целый день слезы, отговорки, паника, а потом полное фиаско, когда ты обнаружила, что забыла дома таблетки. К тому же тебе не достался номер в гостинице. Господи, я думал, что мир погиб. Но нет, это всего лишь было твое путешествие на Гернси. Ты всего лишь слетала на этот островок, чтобы выполнить мое необременительное поручение и оказать мне услугу. И, между прочим, себе, — добавил он более спокойно, но ледяным тоном, — тоже. На эти деньги ты, надо сказать, неплохо живешь.
— Я прожила четыре дня без таблеток. В другой стране, среди чужих людей. Мне пришлось пережить паническую атаку без лекарств. Неужели для тебя это ничего не значит?
Он допил вино и встал. Он взял себя в руки. Сегодня не будет больше никаких нападок. Но это не означало, что Михаэль станет дружелюбно искать примирения.
— Прошу тебя, не требуй от меня одобрения по поводу того, что один раз ты была ажитирована меньше, чем обычно, — устало произнес он. — Я не могу его тебе дать. Я не буду тебе лгать, не буду лицемерить. Я не могу понять тебя со всеми твоими проблемами. Я не могу больше выслушивать твои объяснения, оправдания и отговорки, мне надоели твои крошечные успехи, которые не ведут к большому успеху, но остаются лишь проблесками в безнадежно темном туннеле. Я не могу дать тебе то, чего ты от меня ждешь. Я не могу гладить тебя по головке и приговаривать: «Молодец, Франка! Какой прогресс! Я горжусь тобой!» Я не горжусь тобой. Я не горжусь тем, что ты говоришь и делаешь. Я всегда презирал слабость. Возможно, это плохая черта, но я такой. Почему я должен поступать так, словно я другой человек?
С этими словами он повернулся и вышел из кухни. Шаги его звонко отдавались от плиток пола. Потом он начал подниматься на второй этаж — под его ногами заскрипели ступени лестницы.
Франка тупо смотрела на лакированную белую дверь, которую Михаэль, уходя, плотно за собой прикрыл. Он не швырнул ее с грохотом в подвал. В конце он даже перестал злиться. Злость сменилась усталостью и разочарованием. Наверное, она легче перенесла бы его бешенство. Но спокойствие, с которым он высказал ей свое презрение, отдавалось в душе Франки невыносимой болью. Он говорил не в аффекте, он не бросал ей в лицо обвинений, единственное назначение которых — избавиться от накопившейся агрессии, дать ей выход. Он не выкрикивал слов, о которых позднее мог сказать — или подумать — что он имел в виду совсем другое. Но сейчас он сказал ей именно то, что думал. И сейчас и в будущем его слова будут соответствовать истине.
«Это низшая точка падения», — подумала она. Она замерзла, ею овладело какое-то странное спокойствие. Это дно. Более сильной боли он причинить ей уже никогда не сможет. И никто не сможет.
Франка напряженно прислушалась к тишине. Ей вдруг подумалось, что в ночи что-то изменилось, и после этого она услышит все, что осталось недосказанным. Но ничего не изменилось. Над холодильником продолжали тикать часы. Сам холодильник, как всегда, негромко жужжал. Где-то вдалеке, вероятно, за несколько улиц, кто-то завел автомобиль. Залаяла и тотчас замолчала собака. Стояла тихая теплая ночь.
«Может быть, мне уже недолго осталось жить», — подумала Франка. Это была чудная, утешительная мысль.