Книга: Молись и кайся
На главную: Предисловие
Дальше: 2

1

 

— Эс!

— Великий писатель Петр Авдеев!

Заматеревший в Москве Эсхил выпустил из рук перетянутые брючными ремнями сумки и троекратно расцеловал друга, щекоча черной, кудрявой, как набранный жирным курсивом текст, бородой.

Двадцать с лишним лет назад с этого же вокзала Эсхил Христофоридис уезжал поступать в «Щуку», а перед тем друзья ходили в театральную студию при Доме офицеров. Руководил потенциальными Качаловыми и Ермоловыми лицедей святоградской «драмы» Бобров, видом и манерами больше похожий на бурлака — с неряшливыми усами, грубым голосом, к тому же пьющий. У себя в театре он играл Тузенбаха, и играл хорошо, выпив же, любил порассуждать «о тонкости Чехова» и о том, что «никто ни бельмеса не понимает разбора драматургии этого великого автора». «Чехова нельзя иллюстрировать, — внушал Бобров студийцам. — А в нашем понимании тонкость — это надеть длинное платье со шлейфом и напялить фрак». Притихшие студийцы внимали. «Не в этом суть! — голосом оперного трагика ревел режиссер. — Чехов — глубинный автор!» Ни одного спектакля за все три года они так и не поставили — пробавлялись концертами для военных к Двадцать третьему февраля да новогодними утренниками. Но было весело. Ездили на пикники, вместе встречали праздники, крутили романы. И постоянно что-нибудь репетировали.

Эсхил поискал глазами окно своего купе:

— Жена дочек собирает…

За прошедшие годы он стал напоминать карточного короля: прямой взгляд больших, немного удивленных глаз, румянец на скулах, полные губы и богатейшая растительность в пол-лица. Узнать, бывает ли у карточных королей лысина, обычно не дает корона, но если бывает — друг Петра соответствовал образу целиком.

Сам Петр являлся обладателем коротких, никогда не расчесываемых темных волос: они торчали на голове соломой и придавали своему владельцу дополнительное обаяние.

Эсхил достал сигареты.

— Я бросил давно, — отказался Авдеев.

— А я — по пачке в день. Слушай, я же твой роман в Москве в книжном видел! Меня Сашка Горевой затащил.

— Ты Горевого знаешь?!

— Учились вместе. Хожу мимо полок, и тут: Петр Авдеев, «За роялем — Берия». Видишь, название запомнил.

— Это второй роман, который у меня в Москве издали. Первый лет пять назад, я за него литературную премию получил.

— Горевому говорю: «Вот, друг мой написал». Потом посмотрел в Интернете, а там твое портфолио — печатался в США, переводился на французский!..

— Было дело. А мы тут все по нескольку раз фильм «Белоручки и замарашки» смотрели, где ты играешь.

— Тоже было дело. Ты откуда узнал-то, что я приезжаю?

— От соседки, которая за вашим домом смотрела. Заметь, случайно встретил. Мог бы и предупредить, между прочим. А, ты же номер не знаешь: мы переехали…

Возникла пауза. Деловитый носильщик чуть не наехал Эсхилу тележкой на ногу, ветер пронес через опустевшую вокзальную площадь пакет из-под чипсов. Не представляя, о чем дальше говорить со старым другом, когда не видел его много лет, Петр задал тривиальный вопрос, на который принято отвечать — «Стоит»:

— Как там Москва?

— Разонравилась! — оживился Эсхил. — Потому и вернуться решил. Сказал жене: «Хватит, милая, поедем в нормальный город, к нормальным людям…»

— Насовсем?

— Насовсем, брат ты мой. Хамство, грязь — надоело! Животных больше, чем людей, любят! Заходишь в магазин — на прилавке котяра развалился. Тут колбасу продают, а он себе лижет все места, какие хочет, понимаешь? И все ему: «Ко-о-отечка, ко-о-отечка…» А у меня-то психика здоровая, я же из провинциального города. Поэтому мне хочется взять этого кота за шкирку, скинуть с прилавка да еще наподдать. Как-то раз случай был…

На высокой подножке вагона возникла одетая в черное женщина с усталым взглядом. Ее руки оттягивали чемоданы, из-за спины выглядывали две девочки — лет шести и девяти на вид.

— Вот, Таня, это и есть дружище моей юности, а ныне — великий писатель современности Петр Авдеев, — задорно представил Авдеева Эсхил.

«Великий писатель современности» смущенно кивнул.

— А это, Петше, супруга моя Татьяна и… — знаменитый уроженец Святограда принял у жены чемоданы, помог ей спуститься, — …и доченьки мои, Варя и Глафира. — Он снял с подножки девчушку с кукольными глазками и выбивающимися из-под шапочки льняными волосиками, а за ней крепенькую, с целеустремленным видом девочку постарше — так в мультфильме могла бы выглядеть рассудительная морковка.

— А Гласка… — Варя непредсказуемо вцепилась в шубейку сестры и попыталась выдрать оттуда клок меха. — Гласка мои каландасы отоблала!

— Правильно сделала, уже к станции подъезжали! — прикрикнула на младшую дочь Татьяна. Извиняясь, пояснила Петру: — Все нервы они мне в поезде вымотали.

Авдееву показалось, женщина нарочно скрывала свою привлекательность отсутствием косметики и повязанным по самые брови платком. «Хотя, — возразил он себе, — до красоты, что ли, в скомканных купейных сборах, да еще с маленькими детьми».

В салоне такси пахло новым ароматизатором. Татьяна сидела впереди и настороженно обозревала незнакомые улицы. Во избежание свары Варю и Глашу рассадили по разным краям заднего сиденья, но сестры и тут ухитрялись высказывать друг другу претензии.

— Так вот, — вспомнил Эсхил, когда машина проезжала мимо святоградского хлопчатобумажного комбината. — Вышел я как-то после репетиции из театра в новых штанах в магазин, а мне ротвейлер навстречу — огромный такой, зараза, в наморднике. И хозяйка его даже не удерживает! А он идет ко мне, и я понимаю, что сейчас это все произойдет. Говорю ей: «Почему вы не держите-то его?» — «Ну он же вас только понюхает». Он и понюхал. И его слюна осталась на моих брюках. А я не хочу, чтобы меня нюхали!!!

К последней фразе Эсхил достиг такого накала, что таксист даже оглянулся. Только по невозмутимости Татьяны и девочек Авдеев догадался — это была кульминация репризы.

— Логика москвичей понятна, — уже спокойнее продолжал рассказчик. — Собака все равно будет любить — только кусок колбасы дай, а на человека нужно затрачиваться. Но люди в больших городах на других затрачиваться не хотят: у них полтора-два часа уходит лишь на то, чтобы до работы доехать. Вот и ходят все в скорлупе собственного достоинства, которое сжирает их. Такая трагедия, брат ты мой…

В такси стало тихо. Хлопчатобумажный комбинат давно остался позади. В сшитых там халатах когда-то щеголяла вся женская часть Советского Союза. После перестройки большую часть цехов закрыли, но все равно этот окраинный район неофициально продолжали называть «СХБК».

Оглядев салон машины, Эсхил подметил около руля маленький турецкий флажок.

— Вот смотрю я, парень, ты же вроде не турок? — нейтральным тоном полюбопытствовал у таксиста недавний москвич.

— Да у меня друзья турки, — беззаботно объяснил водила.

— А турки повесили такой же флажок, только российский, у себя в машинах?

— А зачем они должны вешать? — насторожился парень.

— А зачем ты повесил? Нет, ну зачем ты повесил?

— Они бы тоже повесили! — стал горячиться таксист.

— Так нет — повесили бы или повесили? — все так же уравновешенно продолжал бородатый пассажир. — Ты подарил им такой же?

Петр тихо засмеялся.

— А чё ты меня… как будто я тебе!.. — покраснел водитель. — Нет, ты кто такой вообще, чтобы меня расспрашивать?!

— Нет-нет, ты не выкру-у-учивайся… Ты так и скажи, что нерусский человек.

— Да русский я-а-а! — взбесился шофер.

— Мужик, ты скажи правду: обрезался, ислам принял? — голос Эсхила оставался ровным.

— Не принимал я исла-а-а-ам! Не принима-а-ал!!!

Татьяна философски вздохнула. Варя спала, неловко поджав коленки к подбородку. Глаша прижалась лбом к стеклу, и стекло от ее дыханья запотело.

— А что ж ты флаг-то повесил? — флегматично продолжал допрашивать Эсхил. — Не понимаешь, что ли, что это не картинка? Флаг! Символ! Ты под чужим знаменем ездишь! А если война? Кто у тебя дед-то был? Наверное, на стороне власовцев воевал?

— У меня честные все были люди!!!

— Где ж они честные, если воспитали предателя Родины! С такой либеральностью мы до чего угодно можем дойти. И доходим уже.

Неизвестно, чем закончилась бы полемика, если бы машина не пересекла условную границу Колпачков. Колеса захрустели по гравийке частного сектора. В народе район прозвали Колпачками из-за располагавшейся тут с 50-х годов фабрики школьно-письменных принадлежностей. Бракованные колпачки шариковых ручек вываливали прямо за формовочным цехом, а окрестная пацанва набивала ими карманы и использовала при расчетах в своих многоуровневых негоциях.

— За алкашами — налево, — указал Эсхил «предателю Родины». Перед тем как расплатиться, ознакомился с расположенной на передней панели табличкой, сообщавшей имя-фамилию таксиста, и напутствовал: — Российский флаг повесь, «ибн Ямин» Кузьмин!

* * *

Когда Петр приходил к другу в последний раз, забор был выше. С тех пор некрашеные доски сильно вросли в землю и потемнели от дождей. Эсхил не глядя просунул пальцы в щель между калиткой и столбом ворот, откинул хитрую щеколду. Разбуженная несколько минут назад Варя издала звук, которым, наверное, можно было бы разрезать не очень толстый лист металла, и кинулась к пустующей собачьей будке.

— Ва-ря-ос-то-рож-но! — скороговоркой метнула вслед дочери Татьяна.

Благоразумная Глаша спряталась за мать и оттуда недоверчиво разглядывала новые владения: баньку и сарай по левую сторону; валявшиеся рядом с банькой колун и несколько поленьев; устланный прапралиствой сад, деревянную кадку, небольшой дом впереди.

— Потеплеет — шашлык будем жарить, — кивнул глава семейства на покрытый мхом мангал и стал нашаривать под крыльцом ключ, оставленный там соседкой, которая присматривала за домом. На лице Эсхила смешивались торжество хозяина и желание не разочаровать.

Хоромы состояли из сеней, трех комнаток и крохотной кухоньки. Петру было приятно снова видеть знакомую обстановку, вдыхать напоминающие о хороших временах запахи. А пахло тут яблоками из кухни и сухой шерстью от зеленого паласа в зале. Из комнаты, принадлежавшей когда-то будущему студенту «Щуки», тянуло старыми книгами и химическим душком магнитофонной пленки — на большие бобины с лентой он записывал Высоцкого, которого оба тогда боготворили. Удивительно, но все это благоуханье за столько лет не выветрилось.

Варя и Глаша с криками помчались делить территорию. Эсхил оседлал стул в столовой:

— Будем чай пить, Татьяна Владимировна? У нас там с поезда осталось что-нибудь?

Татьяна ушла ставить чайник.

— Тоже актриса? — спросил Петр.

— В «Щуке» и познакомились. Потом вместе в театре служили.

— Ты ведь в «Выдающемся» играл?

— Ну так! С Юрой Филимоновым гримерку делил.

— Да ладно?

— Точно. Татьяна Владимировна! Ты куда фотографии театральные упаковала?! Погоди, Петше…

Эсхил ушел, но быстро вернулся с тяжелым фотоальбомом:

— Вот — это мы с Юрой Филимоновым. Когда я пришел в театр, он уже болел.

— Ты его так и называл — Юра?

— Нет, конечно. По имени-отчеству и на «вы». Это — Сашка Горевой… Дашка Солдатова… А это весь наш курс.

На последней фотографии стояли, сидели и даже лежали те, кого сегодня каждый день показывают по телевизору. Только гораздо моложе.

— Майданников? — удивился Петр.

— Педагог мой.

— Ты говоришь, насовсем приехал — а театр как же?

— Так-то, брат ты мой, следишь ты за успехами друга, — с деланой укоризной нахмурился хозяин дома. — Не любишь ты меня. Не любит он меня, Татьяна Владимировна! — снова крикнул в сторону кухни Христофоридис.

— Мы когда в последний раз виделись-то, Эс! То пересеклись — ты на каникулы приехал, потом через год еще раз, и все. Потом родители твои умерли, ты телефон поменял, мы квартиру продали — и потерялись. В соцсетях тебя нет…

— Да ну их!

— Но мы все, с кем в студию ходили, гордимся тобой. А уж когда «Белоручек и замарашек» по телевизору показали, то вообще!

— Так и испортить человека недолго, — заскромничал Эсхил. — Кого из студийцев-то видишь?

— Генку встречаю — она на радио работает. С Леней случайно сталкиваемся. Толян Кишканов изредка позванивает.

— Хорошо бы собраться. Как они?

— Генка все такая же — хиппует, клюшка. Леня чего-то в пивной компании делает, не знаю толком. Вроде поддать не дурак и по-прежнему идеями фонтанирует. А Толян вообще не просыхает. Говорят, мать валтузит.

— Теть Люду? Вот урод! Он с самого начала в студии случайным человеком был.

— А кто там был неслучайным? Кроме, как выяснилось, тебя. Так ты чем занимаешься-то теперь?

— Я, Петше, режиссер. Документалист. В прошлом году фильм снял о греческих и российских храмах, о православной вере. Теперь буду о своем многострадальном народе кино делать.

Последние слова Эсхил произнес с иронией, но Петр помнил — со своим многострадальным народом Эс носился еще в далекую студийную пору, только называл себя тогда не греком, а ромеем. В результате историю греков Авдеев знал лучше российской. Особенно период, касающийся геноцида понтийцев в Османской империи. Чтобы выжить, прадед Эсхила взял турецкую фамилию Кер-оглы: турецкие фамилии брали тогда все оказавшиеся под гнетом турок греки. С ней и бежал в Россию.

— Церкви я по всей стране снимал, — широко махнул рукой Эсхил. — Куда только не ездил! И сюда приезжал — закладку нового храма Покрова Пресвятой Богородицы запечатлеть. Ты хоть знаешь, что рядом с Покровским храмом начали новый строить?

— Как-никак в газете работаю. Так ты, паразит, приезжал и не зашел?

— Ты же квартиру продал! Я три дня был, даже у цыган на свадьбе погулял. Искать некогда было. Да и возвращаться в Святоград уже тогда собирался: вот, думал, перееду — повидаемся. А премьера у меня в Храме Христа Спасителя проходила, представляешь! Из Салоник специально хор приезжал, тридцать человек. Теперь вот со съемками фильма про греков помотаться предстоит — сначала по Черноморскому побережью Кавказа, потом в Краснодарский край, в Ставрополье… В Грецию поеду — снимать тех, кто туда в перестройку из России отвалил.

Татьяна принесла вазочку ломаного печенья в крошках заварки, копченую колбасу, чашки с изображенными на них ландышами — мама Эсхила доставала их, когда приходили гости. Обветренными, в царапинах руками новая хозяйка раскладывала чайные ложки, ссыпала в сахарницу кубики рафинада из кулька. Она снова не пыталась подать себя: черный платок на голове сменила застиранная косынка, только теперь не повязанная по брови, а открывающая лоб.

Почуяв еду, к столу притопала Глаша. Неуклюже протиснулась между холодильником и стеной в угол. Ткнула вилкой в кусок колбасы.

— Бери-бери, Чимбуртында, — поощрила мать. — Скоро Великий пост — тогда нельзя будет. Это когда Глашка у нас говорить училась, такое словечко болтала — «чимбуртында». Никто так и не узнал, что означает.

Эсхил и Татьяна встали.

— Молитву-то надо прочитать перед вкушением, — пояснил Христофоридис. — Мы же не басурмане какие.

Петр поспешно поднялся.

— Ты вообще-то крещеный? — уточнил Эсхил.

— Спрашиваешь!

В душе Авдеев считал себя верующим, поэтому, хоть и расценил происходящее как вмешательство в свою личную жизнь, в чтении молитвы ничего зазорного не увидел. Даже наоборот: это выглядело так облагораживающе. До сих пор крестным знамением он осенял себя единственный раз — когда жена после аборта стала поститься и настояла на том, чтобы оба они окрестились.

— М-м-мамаська! Я все платье излисовала себе, все платье излисовала! — перебила молитву влетевшая из коридора Варвара. Ее розовый сарафан покрывали разноцветные трассеры от карандашей.

— Мо-о-ой золото-о-ой… — забасил Эсхил, потянувшись губами к младшей дочери.

— Варька, зар-раза, стирать не успеваю! — неожиданно заорала Татьяна и так жахнула ладонью по столу, что из вазочки на клеенку выпрыгнули обломки печенья.

Дочь с ревом убежала.

— Внутричерепное давление у нее. Это нам за грехи наши, — сказала Татьяна так буднично, будто объяснила, что в комнате нет света, потому что перегорела лампочка.

Эсхил потянулся к чайнику, подлил себе кипятку:

— А ты как живешь, Петше?

— Как все.

— Женат?

— Есть маленько.

— Это та самая девочка, которую я видел, когда в первый раз на каникулы приезжал?

…После школы Эсхил с Петром стали готовиться к экзаменам в «Щуку» — учили Маяковского и Зощенко, репетировали этюды. Но тут у Авдеева слег отец, и в Москву Христофоридис поехал один. Отец сгорел всего за месяц, а на следующий день после похорон несостоявшемуся студенту принесли повестку из военкомата. Срочную он служил там, где только песок да верблюды.

Какое-то время Авдеев утешал себя, что поступит в театральный институт после армии, — вчерашним солдатикам делали поблажки. Но, прослужив год, нечаянно начал писать рассказы — вполне себе приличную прозу о том, для чего люди просыпаются каждое утро.

Уволившись из армии, Петька пошел на филфак Святоградского университета и женился на милой медсестричке Стелле, приходившей делать уколы его маме Анне Антоновне. Старший товарищ Январев — записной ходок из их же студии — советовал: «Не женись рано, погуляй». Но начинающий писатель не послушал.

Медсестричка оказалась доброй, однако совершенно не приспособленной к домашнему хозяйству. То, что другие женщины делали шутя, ей давалось мучительно. Поначалу Стелла тщилась соответствовать — покупала ткань для штор не в цвет обоев и утюжила мужу брюки так, что он переглаживал заново, но после рождения дочери словно надорвалась: уже четырнадцать лет Петр сам следил, чтобы у него не переводились чистые рубашки, и штопал себе носки. В конце концов писатель решил: нужно разводиться — хорошо, дочка подросла…

— Так и живем, — резюмировал Авдеев.

Татьяна тихонько вздохнула. Она давно отправила Глафиру из-за стола — подальше от разговоров взрослых — и теперь прислушивалась к происходящему в глубине дома.

— Разведетесь — один останешься, — неодобрительно предостерег Эсхил.

— Есть женщины в русских селеньях…

— Нашел уже?

Татьяна изобразила на лице безпокойство по поводу притихших дочерей и вышла.

— Скрипачка из музыкальной школы… Римма. На моем творческом вечере познакомились.

— Так и дыши! А то — семейная «лодка разбилась о быт»!

У Авдеева зазвонил мобильник.

— Стелла, я у Эсхила, — жалобно сказал он. — Хочешь, дам ему трубку? Я не обязан отчитываться…

За окном громыхнуло. Качнулись от ветра деревья. На мгновение в доме потускнел свет.

— Первый гром в этом году, — грустно сказал Петр. — Поеду я: видишь, Стелка «температурит», да и вам отдохнуть надо. Приходите в гости: у вас тут пока не налажено, а жена пирогов напечет.

— До гостей вам с разводом?

— Стелка рада будет — я про тебя много рассказывал. «Белоручек и замарашек» вместе смотрели.

— Ты работаешь или на гонорары живешь?

Авдеев прошел к обитой клеенкой двери, снял с крючка куртку:

— Я же не Стивен Кинг. Журналистом подвизаюсь в газете, в «Святоградских ведомостях».

— Доволен?

— Ненавижу. Редакция — урод на уроде. А главная редакторша — просто грымза!

— Как зовут? Когда я в прошлый раз приезжал, листал местные газеты — может, попадалось.

— Лесная Красавица ее зовут.

— Нет, серьезно…

— Серьезней не бывает. «Лесная красавица» — эвфемизм елки, штамп такой журналистский, который нельзя применять. Верхушек нахваталась — и всех поучает. А поскольку остальные и этого не знают, выглядит образованной. — Петр разволновался, вынул ногу из наполовину надетого ботинка. — Сама себя называет ведущим журналистом Святограда! Пытается писать, как в московском «глянце», — выходит смешно.

— «Такой лишний неприязнь испитываю, что кушать не могу», — проговорил Христофоридис с кавказским акцентом.

— Да я уже сам над собой смеюсь. Утром просыпаюсь и начинаю моделировать ситуации — что она мне скажет да как я ей отвечу.

— Это гордыня, — вынес вердикт Эсхил. — Ты ведь почему мучаешься? Не можешь пережить, что кто-то смеет перечить тебе, великому!

— Да я-то себя великим не считаю…

— Но она — ниже, да? Гордыня, брат ты мой, для Бога страшнее убийства: убить можно в состоянии аффекта, а гордыня — первогрех, корень всех остальных грехов.

Авдеев приуныл. Он не рассказывал о том, как ему плохо, матери: она вывалит ворох безполезных советов; не имел права довериться жене: подло рассчитывать на сочувствие женщины, которую собираешься бросить; не мог поделиться с любовницей: из-за большой разницы в возрасте их опыт сильно не совпадал. А теперь старый друг говорил совсем не то, что хотелось услышать.

Дальше: 2