Книга: Книга скворцов
Назад: XI
Дальше: XIII

XII

– И это в том случае, если он честен и пользуется уместными средствами; но представь, что историк домогается не истины, а чего-то другого и что его средства не так хороши. У одного из древних я читал про историков, воспевавших поход императора Марка против парфян. Когда он собирался на войну, то был обступлен толпою философов, умолявших, чтобы он не вверял себя случайностям похода, прежде чем изложит все возвышенное и сокровенное, что он познал в своих занятиях. Вследствие этого Марк несколько дней читал лекции римскому народу, рассказывая, что без добродетели нельзя быть счастливым, людям, для которых стать добродетельными значило бы умереть с голоду; что все грехи единообразны и кто украдет мякину, столь же виновен, как укравший золото, – людям, которые с великой охотой согласились бы украсть золото и понести наказание, как за мякину; что наша душа гибнет с телом, однако следует добиваться вечной славы, – людям, которые с таким усердием старались прожить скрытно, что сами от себя утаили существование своей души. Так вот, историки, взявшиеся описать этот поход, в большинстве вели себя как люди, которым не хватило чемерицы в час, когда она была им особенно нужна. Один, я помню, призвал Муз, прося принять участие в его труде, но, кажется, они под каким-то предлогом уклонились; потом он сравнил императора с Ахиллом, воздал хвалу своей родине, укоряя Гомера, который этим пренебрег, и сделал еще множество вещей, столь же прекрасных и идущих к делу. Другой, ревностно подражая древним, избирает своим героем чуму, следит за всеми ее путешествиями и бросает императоров и царей, лишь дойдет слух, что с чумой что-то случилось: с удивительной трогательностью он заботится о ней, и это делает честь его душевным свойствам. Третий был философ и написал историю из одних силлогизмов, считая, что таким образом прославляет Марка и его философские занятия; иной потерялся в описаниях, иной – в отступлениях; один сочинил вступление длинней всего повествования, другой счел Парфию страной, где можно поселить свои знания об исседонах, аримаспах и всем, за что его в школе били по пальцам; и если бы бедный император Марк, по его выражению, настолько плохо почитал богов, что они заставили его читать все это, он ни за что не мог бы уразуметь, что собой представлял его поход, как начался и чем кончился.
– Ты говоришь: если они хотят не истины, а чего-то другого, – сказал келарь. – Чего же, по-твоему, хотеть историкам?
– Посмотри, брат Петр, – отвечал госпиталий, – с каким намерением брались за сочинение истории те, чьи труды дошли до нас в неколебимой славе, а потом сравни их с нынешними. Плинию явился во сне Друз Нерон, славно воевавший с германцами и умерший в их землях, с просьбой беречь его память и спасти ее от забвения. Другому по смерти императора Севера приснилось римское войско на большой равнине и Север на высоком холме, беседующий с воинами; завидев его, скромно ставшего в задних рядах, Север обратился к нему по имени и сказал: «Подойди ближе, чтобы в точности узнать и описать все, что здесь говорится и делается». Так это было у древних, понимавших высокое достоинство своих занятий. Наши же, затвердив, что судебная речь и история равно имеют предметом прошедшее время, делают из этого неверные выводы, превращая историю в нескончаемую тяжбу и отмщая за обиды, которые им кажутся своими. Даже справедливость – не такая добродетель, чтобы везде выглядеть уместно, особенно когда она не берет себе в спутники благоразумие.
Но пусть даже они добросовестны – сами они свидетели ничему, а тот, кто вынужден питаться слухами, неизбежно потерпит поражение, стремясь отделить истинное от возможного и исследовать причины заблуждений. Мунаций Планк, красивший себя кубовой краской и таскавший за собой хвост, чтобы тешить Антония похождениями морских богов, потом, уличенный Антонием в грабеже, перебежал к Цезарю и обвинял былого благодетеля перед сенаторами в таком числе гнусностей, что Гай Копоний не утерпел и сказал ему: «Много же натворил Антоний, прежде чем ты его покинул!» И чтобы этому свидетелю не оставаться в одиночестве, прибавим к нему Сципиона, который кричит Эннию: «Я твоей служанке поверил, что тебя нет дома, а ты, бесстыжий, не веришь мне самому?» Таковы древние; а что наши? У Гульельмо ди Ариберто из Червии был старинный саркофаг, невесть откуда взятый, в котором он хотел быть похороненным. Когда срок пришел, мессер Гульельмо был положен в гроб по своему желанию. Однажды пришли в город по делам селяне, его знакомцы, и напоследок решили с ним повидаться. Вот стоят они и разглядывают саркофаг, а он был украшен подвигами Геркулеса. Битва с гигантами, эриманфский вепрь и схождение в ад их не удивили, потому что у них в деревне все было такое же, а свиньи еще и покрупнее; но потом они добрались до лернейской гидры и никак не могли взять в толк, когда это с мессером Гульельмо случилось такое. «Помните, он ездил в Модену? – сказал один. – Так, верно, по дороге это и вышло». Остальные с ним согласились, что по дороге в Модену и не то может быть, а мессер Гульельмо молодец. Потом они перебрались в Стимфал, «медью звенящий», поглядели на разлетающихся птиц и похвалили мессера Гульельмо, что он так славно разделался со скворцами: наперед зарекутся обклевывать его виноградники. Наглядевшись досыта, они отправились домой, и с тех пор у них в деревне мессер Гульельмо славится как человек, совершивший много чудесного со скворцами и дорогой на Модену, и если они перед дальним странствием заказывают ему молебны, то ничего удивительного в этом нет.
– Прискорбная история, – сказал келарь.
– А ведь ни мессер Гульельмо, ни селяне не намеревались морочить другим головы, – заметил госпиталий. – Что же бывает, если попадется человек даже не злокозненный, а просто смешливый? Портной Таддео Дзамба был из тех людей, которые для справедливости Божией не представляют ни интереса, ни затруднений, зато для милосердия открывают широкое поле. Однажды в постный день он сидел у себя дома и ел куриную ногу, как вдруг в дверях заслышался голос его приятеля, Симоне Боници, спрашивавшего, дома ли он. Портной подумал: «Вот некстати! Конечно, я ем для Господа, как заповедали апостолы, но Симоне человек неподатливый, и ему не объяснишь, какими прекрасными мыслями наполняет меня эта курица, а ведь он в свойстве с епископским секретарем: как бы мне не вышло худа». Он схватил вяленую рыбу, валявшуюся на столе, и, прикрыв ею тарелку, постарался придать своей трапезе намек на благопристойность. Симоне, однако, был хоть глупец, но приметливый, и, завидев курью ногу, высунувшуюся из-под рыбьего хвоста, спросил: «Что это ты, друг мой, как будто ешь то, что не подобает? Я не верю своим глазам». Тогда Таддео призвал на помощь всю свою сообразительность и, напустив на себя важный вид, молвил: «Ты, Симоне, по случайности увидел вещи, которые не предназначались ни твоему зрению, ни чьему-либо еще, и я ни слова бы тебе не сказал, если б не одно: коли я оставлю тебя без объяснений, ты, поди, решишь, что я тут грешу, как последний грешник, а это было бы мне больнее всего. Так и быть, кум, по великой дружбе я открою тебе то, чего ничьи глаза не видели, уши не слышали и на ум никому не приходило, что бывает такое, однако поклянись, что будешь молчать об этом деле, иначе несдобровать и мне, и всему моему дому». Симоне, пойманный на удочку любопытства, начал клясться всем, что ему вспомнилось, что не выдаст приятеля и не обманет его доверенности; тогда Таддео, успокоенный, обнял его за плечо и начал: «Ты, конечно, знаешь, что мой дед был человек, отмеченный всеми добродетелями, благодаря которым не раз занимал в нашем городе высокие должности, и Бог прославил его еще при жизни тем, что изо рта у него исходило сияние, так что он мог ужинать без свечи; главное же вот что: по милости Божией, на которую нет образца, ему было даровано право ходить на охоту в райский сад, откуда были из-за плачевного проступка изгнаны наши прародители, с таким, однако, условием, чтобы он никому не раскрывал этой тайны, иначе двери перед ним закроются; но я думаю, что тебе можно это открыть без опасения, ибо ты человек благочестивый и враг пустословия».
«Как же это, – молвил Симоне: – ведь там при входе стоит херувим с огненным мечом; разве что поделиться с ним добычей?»
«Этим ты его только рассердишь, ибо он полон страха Божия и ни на какие уговоры не поддается, – возразил портной, – но он стоит при парадном входе, как положено в богатых домах, а с северной стороны есть калитка без охраны: туда-то и позволено было входить нашему деду, а после него – моему отцу и мне; надо сказать, это великая милость, что в нашем доме никогда не переводится рыба и мясо, особенно теперь, когда требуха так вздорожала. Дичь гуляет там такими тучами, как у нас бывает, когда из-за войны множатся куропатки, а в сгоревших деревнях кошки бродят, как евреи в пустыне. Так вот, дорогой кум, та рыба, которую ты видишь, еще вчера плавала в реке Фисон, где я поймал ее на мотыля, и пусть тебя не смущают ее ноги, ибо райская живность – не та, что у нас в мясном ряду: там все создано с таким намерением, чтобы человеку было вкусно, и приравнивается к постной пище, поскольку в раю нет ни греха, ни нужды в смирении плоти». У Симоне, слышащего такие диковинные вещи, разгорелось желание их испытать, и он принялся просить Таддео, чтобы тот еще дальше простер свои благодеяния и позволил ему пойти с ним вместе на охоту. Таддео отнекивался, однако Симоне припер его, грозя выдать его проделки, и вынудил согласие: Таддео велел ему приходить завтра, поскольку-де в рай не каждый день пускают, а вечером не трогать жены и молиться усерднее, не то рыба уйдет в омуты, а звери – в чащу. Выпроводив Симоне, он задумался, как ему выпутаться и одурачить приятеля, и надумал. Первым делом он раздобыл цимбалы, в какие бьют скоморохи на площади, сзывая послушать про Карла Великого, а потом уселся на табуретке, взял свежего карася, вдел нитку в иголку и пришил карасю две куриные лапы быстрее, чем иной скажет глупость, потом укрыл шов чешуей с отменной ловкостью, словно этот карась так и вышел из рук Божьих, и с чистым сердцем лег спать, ибо человеку разумному, чтобы представить рай, достаточно пары цимбал и карася с ногами.
Назавтра в условный час к нему явился Симоне, снедаемый нетерпением, и Таддео, пустив его в дом с великой осторожностью, будто один заговорщик другого, взял за руку и привел к двери, за которой был маленький чулан с дровами, кожей и всяким хламом. Тут они остановились, и Таддео, подняв палец, начал такую речь: «Послушай, кум, что я тебе скажу, ибо от этого зависит твоя жизнь. Там, куда ты войдешь, горит слава Божия и играет чудесное сияние, так что с непривычки глаза застятся кромешным мраком. В нашем семействе, как я тебе сказал, ходить в рай – дело обычное, но ты берегись, чтобы от тебя, как от той несчастной принцессы, что хотела увидеть Юпитера, не осталась горстка угольев, на которой и каштана не пожаришь, или – чтобы не оскорблять нашей беседы языческими баснями – как бы тебе не ослепнуть подобно апостолу Павлу, когда над ним разлился Господень свет. Войдя туда, веди себя чинно и скромно: стреляй в первое, что подвернется, забирай и уходи с благодарностью, и ни в коем случае не вздумай выбирать что получше, ибо Господь, дающий нам пищу во благовременье, не любит таких, кто ковыряется в Его дарах, как в лотке с рыбой». К этому он прибавил еще кое-какие предостережения, озадачив и устрашив Симоне, никак не думавшего, что в раю столь строгие правила, сунул ему в руки старый арбалет с болтом, источенным ржой, и впихнул его в двери чулана. А пока Симоне таращился в темноте, тыкаясь коленами в дрова, Таддео грянул в цимбалы прямо у него под носом, нацепил на арбалет рыбу своего шитья и вытолкал приятеля обратно, не дав задержаться даже на часок, как нашему праотцу. Засим он тщательно запер дверь и, обратившись к Симоне, у которого в глазах еще сиял цимбальный звон, а в голове гудело, как в соборной колокольне, поздравил его с удачей, какая мало кому выпадает: он-де не только повидал рай, но еще и вернулся не без улова: с этими словами Таддео торжественно снял карася, сучившего лапами, с арбалетного жала и вручил его Симоне, еще раз велев никому не говорить ни слова.
Симоне примчался домой и сказал жене: «Знаешь ли, Берта, где я нынче был? Нет, я не могу тебе сказать, но только намекну, что это такое место, где не бывал Авраам, и я видел там такую славу, что у меня до сих пор голова гудит; и хоть я человек набожный и привержен всему святому, но ушел оттуда не с пустыми руками. Вот, погляди, – я принес тебе такую рыбу, которою посрамлен Аристотель и все многомудрые философы, ибо она одновременно курица, но при этом считается постной едой»; и выложил свою добычу. Жена поглядела на нее и закричала: «Несчастный, когда же ты прекратишь таскаться по всяким местам, в которые ни Авраам, ни другой порядочный человек не заглядывает; и если уж ты решил принести домой что-нибудь нужное, почему ты выбрал самую убогую тварь на свете? Посмотри на нее, она унаследовала от курицы не бедра, которые я бы могла запечь, а одни сухие лапы, которые только на то и годятся, чтобы привесить на нитку и пугать детей!» Так бранила жена бедного Симоне, а он стоял, повесив голову и жалея, что ушел из рая так быстро.
Назад: XI
Дальше: XIII