XX
– А ты, брат Гвидо, показал, что споришь со мной не ради истины, но из удовольствия, ибо историю о Циклопе ты по доброй воле истолковал как притчу: сделай это я, ты рассыпался бы в колкостях, понавез коней из Греции и не дал мне слюну сглотнуть.
– Я сказал так из снисхождения к древним, – заявил госпиталий, – зная, что они питали пристрастие к таким потехам, из которых выпархивает иносказание, как жаворонок из пирога, и готовы были простить Тарквинию жестокость его советов, восхищаясь тем, как он молчит, покамест его жезл сшибает лилии. Когда римляне пошли на тарентинцев, те, видя, что одной дерзостью можно вызвать войну, но не выиграть, решили призвать царя Пирра, который в ту пору много терпел от своего главного врага – праздности. Тут можно было бы напустить на него Сенеку, проклинающего тех, кто умирает за исполнением должности, и смеющегося над Тураннием, который, девяноста лет от роду будучи отставлен от службы, улегся на кровати и велел всем родным и слугам вопить по нем, как по покойнике, пока император не вернул его к трудам, из любви к тишине предпочтя Туранния занятого Тураннию мертвому, – можно было бы, говорю я, но мы это отложим до лучшего времени, а пока скажем только, что царь изнывал от безделья и рад был убить свой досуг по первому зову, откуда бы он ни раздался. И вот один человек, по имени Метон, видя, что тарентинцы, невзирая на мнение людей благоразумных, готовы одобрить этот замысел, украсил себя венком, взял в руку факел и в обнимку с флейтисткой, наигрывавшей застольные песни, явился на площадь, где горожане судили о выгодах царской помощи. Увидев Метона, они захлопали и принялись уговаривать его, чтобы он спел для них или сплясал, он же, сделав вид, что охотно это исполнит, дождался, что все утихли, и сказал: «Как хорошо, сограждане, что вы позволяете каждому пиры и веселье по его мере; поторопитесь же насытиться этим впрок, ибо у вас не будет такого случая, когда царь войдет в город». Слыша такие речи, они смутились; это было хорошо сказано, хотя кто-то, пожалуй, сочтет нужным прибавить, что когда разум займет в человеке свою высокую цитадель, то вожделения, сущие в его городе, сникнут и присмиреют, лишенные возможности буйствовать по своему обычаю; да, это тоже мудро и прекрасно, мне кажется.
– Похоже, ты опять потешаешься надо мной, – заметил келарь.
– Упаси Бог, – ответил госпиталий, – чтобы я дерзнул на это; даже во сне я не сделал бы ничего такого, хотя там-то люди всегда ведут себя хуже обычного.