Глава третья
Последняя ставка
Рыдай, буревая стихия,
В столбах буревого огня!
Россия, Россия, Россия, —
Безумствуй, сжигая меня.
Андрей Белый
НАПИСАНО В 1944 ГОДУ:
…мой возраст насторожил врачей медицинской комиссии, когда я был отозван в Москву, но мое здоровье она нашли в хорошем состоянии, чему немало и сами подивились. На приеме у начальства мне указали готовиться в дальнюю командировку. Теперь уже никто в мире не сомневался в нашей победе, и для меня, кажется, нашлось важное дело. Я смирил свое любопытство, не спрашивая, куда забросит меня судьба, задав лишь вопрос:
– Надолго ли я буду в отлучке?
– Пожалуй, до конца войны, – отвечали мне.
Я сказал, что в таком случае мне крайне необходимо побывать в том городке, где я оставил женщину с двумя дочерьми, которых перевезу в Москву, поселив их в своей квартире.
– Это ваша семья?
– Нет. Беженцы, которых я приютил у себя.
– Вопрос отпадает, – указали мне. – Сейчас не время для разведения лирики. Москва и так переполнена наезжими. Вот если бы эта женщина была вашей законной женой, тогда…
Тогда все стало ясно. Пристроившись к эшелону, увозившему в глубокий тыл тяжелораненых, я добрался до городка ранним утром, когда в доме все еще спали, а постаревшая Дарья Филимоновна колола полено для самоварной лучины.
– Никак и вы объявились? – с трудом разогнулась старуха. – Подкинули мне жильцов, а сами пропали невесть где…
За чаем, разложив на столе засохшие в пути бутерброды, я – в присутствии дочерей – сделал предложение Луизе Адольфовне, объяснив ей причину своего внезапного появления:
– Я не претендую на ваши женские чувства, да это было бы и глупо в мои годы, но прошу вас быть моей женой. В этом случае моя совесть будет чиста перед вами и вашими дочерьми. Будем практичны. Квартира в Москве – к вашим услугам, а положение моей жены нельзя сравнить с нынешним…
В городском загсе заспанная, явно больная женщина растапливала печку. Скупо поджав морщинистые губы, она безо всяких эмоций внесла в книгу запись регистрации нашего брака. Наверное, мы, новобрачные, выглядели весьма странно, почему она и не поздравила нас. Когда же мы покинули жалкое помещение захудалого загса, Луиза Адольфовна разрыдалась:
– Господи, да что же это со мной происходит?
– Успокойся, – ответил я. – БРАКИ СОВЕРШАЮТСЯ НА НЕБЕСАХ, а в наших загсах только ставят печати в паспортах…
По дороге домой Луиза тревожно допытывалась:
– А разве твое сочетание со мной, ссыльной немкой, не повредит тебе и твоей судьбе? Неужели не боишься так легкомысленно связывать судьбу со мною и моими детьми?
– Человеку в моем возрасте уже ничего не страшно…
Луиза перестала плакать. Она даже успокоилась.
– Мои предки из бедных богемских гернгутеров выехали на Русь еще при Екатерине, я не знала иной родины, кроме России, и всегда верила, что русские люди добрые, но ты… Всевышний увидел мои страдания и послал тебя к нам, чтобы мои девочки, Анхен и Грета, не погибли на этом проклятом вокзале.
– Не благодари. Со мною еще многое может случиться.
– Только вернись. Не оставь нас одних. Заклинаю!
После неизбежных хлопот с московской пропиской и определением девочек в школу я стал собираться в дорогу. Лишь теперь я понял, что во мне что-то безжалостно рвется и может оборваться навсегда. Прощаясь, я умолял Луизу сберечь мои записки, как самое святое, и пусть накажет дочерям хранить их, никому не показывая лет двадцать-тридцать, чтобы справедливое время отсеяло все злачные плевелы…
…Эти страницы, как ни странно, я дописываю уже в итальянском порту Вари, надеясь, что первым же обратным самолетом их переправят по московскому адресу и они станут эпилогом всей моей проклятущей, но и замечательной жизни. Впрочем, у меня нет никаких дурных предчувствий. Однако я переживаю очень странные впечатления! Порою мне кажется, что сейчас я обрел вторую молодость и мне опять предстоит встреча с драконом – в тех самых краях, где начиналась моя зрелая жизнь.
* * *
Земные катаклизмы, не раз губившие цветущие города и миры давних цивилизаций, вряд ли, наверное, были способны нанести такие разрушения, какие испытал Сталинград, жестоко истерзанный огнем и металлом. Пилот умышленно снизил наш «дуглас», чтобы мы, его пассажиры, воочию убедились в грандиозности панорамы той битвы, которая решила исход войны. Сталинград – я не ожидал этого! – уже курился дымами самодельных печурок, оживленный примитивным бытом его воссоздателей, но сам город еще находился в хаосе разрушения, а вокруг него – на множество миль – война раскидала по балкам обгорелые остовы танков, виднелись разбросанные вдоль насыпей скелеты эшелонов, сверху угадывались искореженные грузовики и обломки самолетов, торчком врезавшиеся в сталинградскую землю. Я невольно вспомнил фельдмаршала Паулюса, говорившего, что он хотел бы опять побывать в Сталинграде, уже в новом, отстроенном, но ему, как и мне, вряд ли это удастся…
Нас, пассажиров, было немало, и все мы понадобились на фронте, слишком далеком от России, но слишком важном для всех нас, русских. Тут были генералы, заслуженные партизаны, авиатехники, минеры, врачи-хирурги, опытные связисты, целый штат переводчиков и даже гордый московский дипломат, оказавшийся моим соседом, жестокий порицатель политики Уайтхолла.
– Черчилля, – рассуждал он, – еще смолоду так и тянет на Балканы, словно петуха на свалку, где зарыто жемчужное зерно. Он и сейчас ведет двойственную политику между народной армией маршала Тито и югославским королем Петром II Карагеоргиевичем, которого держит в Каире вроде кандидата на белградский престол, давно оплеванный самим же народом…
Я ответил дипломату, что согласен с ним:
– Но, извините, не во всем! Россия с давних времен тоже смотрела на балканские дела слишком заинтересованно, подобно тому, как богатый сосед заглядывает в огород бедного соседа, которому необходимо помогать. Так что тяготение Черчилля к Балканам я понимаю – хотя бы политически.
– Понимаете? Но, позвольте, почему?
– Так сложилось… Стрелка компаса Европы, как бы сильно его ни встряхивали, как бы ни отвлекали ее приложением к иным магнитам, все равно будет указывать именно на Балканы, и Черчилль это учитывает, именуя Балканы «подвздошиной Европы». Гитлер всюду вызвал сопротивление народов, но, скажите, где он встретил самое мощное противодействие? Только в южных славянах да в России. И, пожалуй, одни лишь русские да сербы способны сражаться до последнего, ибо никогда не сдаваться – этому их научила сама великая мать-история…
Над калмыцкими степями мы летели без опаски, и я припомнил, как недавно меня, раненного, мотало здесь в разрывах снарядов немецких зениток. А теперь – тишина, солнце, облака, впереди Астрахань; мой сосед-дипломат уже нервничал:
– Генерал, вы не боитесь летать над морем?
– А вам не все ли равно, куда падать?
– Я, честно говоря, побаиваюсь…
«Дуглас» уже пронизывал жаркий воздух над Ленкоранью, близилась Персия, и мой сосед потащил к себе чемодан:
– Коллега, как вы относитесь к пище святого Антония?
– Не откажусь от меню блаженного старца, если в его рацион не входят сороконожки, саранча и сколопендры…
Глянув в раскрытый чемодан, я воочию убедился, что библейские святые питались гораздо хуже наших дипломатов школы Молотова и Вышинского.
А вот и знакомый мне аэродром Тегерана. Англичане сразу предложили автобус, чтобы наша делегация прокатилась по городу, но я решил остаться в самолете, желая вздремнуть. Все пассажиры, и даже отчаянные заслуженные партизаны, искренне волновались, где бы им тут, в Тегеране, отоварить московские талоны на обед. Пилот вразумил их:
– Да идите в любую харчевню! Вы же доллары получили, так и шикуйте себе на здоровье… А продовольственных карточек здесь нету, и никто за обед стричь их не станет.
Далее мы летели на очень большой высоте, преодолевая горные пики, но даже здесь термометры показывали 25 градусов выше нуля, перегретым моторам нелегко было тянуть машину в этом опасном звенящем пекле. «Дуглас» совершил посадку в Багдаде, столице Ирака, и тут, как и в Тегеране, первая речь, которую мы услышали, была английская. Но прежде чем англичане успели подкатить трап к дверям фюзеляжа, выступил наш пилот:
– Товарищи, будьте бдительны! Здесь живет знаменитый «багдадский вор», которого все мы видели в кино…
Меня в Багдаде волновало совсем иное, попутчикам я объяснил причины своего лиричного волнения:
– Вы, молодые люди, знаете Тигр лишь по урокам географии, а я помню его по урокам «закона божия» в гимназиях Санкт-Петербурга. Мало того, в шестнадцатом году я должен был находиться неподалеку отсюда – в Кутэль-Амаре, где позорно капитулировал английский отряд генерала Туансайда…
После этого один из врачей прощупал мой пульс.
– С таким возрастом не шутят, – сказал он. – Даже мне, вдвое моложе вас, нет сил переносить эту жарищу…
Пилот, уже бывавший в Багдаде, предложил выкупаться. Но в Тигре, переполненном черепахами, плывущими по своим важным делам, это казалось даже опасно, мы купались в озере Хабанийи. Дипломат нагнал меня саженками подальше от берега:
– Простите, а кем же вы были в шестнадцатом?
– Увы, всего лишь полковником.
– А сейчас?
– Увы, молодой генерал-майор.
– Трудная карьера, – пожалел он меня. – Это надо же так: с шестнадцатого до сорок четвертого сидели в полковниках.
Снова мы в небесах. Глядя в иллюминатор, я не радовался бесконечной желтизне пустынь с редкими оазисами. Но я невольно вздрогнул, когда под крылом «дугласа» открылась зеленеющая Палестина, такая ветхозаветная. Конечно, сверху ничего не высмотришь, но я дополнил земной мираж воображением, невольно воскрешая в памяти «палестинский цикл» нашего знаменитого живописца Поленова… Под нами – в знойном мареве – уже простирались Синайские пустыни, и врач, снова проверив мой пульс, сказал, указав на иллюминатор:
– Удивляюсь, как в этих краях могут жить люди?
– Между тем, – ответил я, – библейский Моисей сорок лет гонял своих евреев именно в этой Синайской пустыне, чтобы вымерли все рожденные в египетском рабстве, а остались жить только те, кто никогда не знал оков рабства.
– Пульс нормальный… Неужели вы верите в эти глупые сказки, давно отвергнутые нашей передовой советской наукой?
– Из уважения к вам, доктор, не стану спорить, тем более что теперь можно любоваться дельтою Нила… Каир!
Каир в годы войны напоминал Вавилон с чудовищным смешением языков: тут было скопище греков, евреев, австралийцев, чехов, киприотов, сербов, мальтийцев, индусов, встречались и наши белогвардейцы, но все они дружно ругали хозяев положения – англичан. Впрочем, мы лично не имели причин для недовольства, ибо на аэродроме «Каиро-Вест» они встретили нас с приятным дружелюбием. Мы жили в палатках, снабженных холодильниками, набитыми бутылками с пивом, обедали с английскими летчиками. Эти бравые и веселые ребята с большим сомнением отнеслись к нашему маршруту – лететь сначала до Мальты, чтобы потом из Бари садиться прямо на свет сербских костров:
– Вы разве не боитесь лететь почти тысячу миль в сухопутном самолете над морем, над которым не затихает война? Есть ли у вас хоть надувные жилеты, чтобы барахтаться в них часика два-три, после чего можно смело тонуть?..
Увы, жилетов у нас не было. Под нами снова лежала пустыня – на этот раз Ливийская, где не так давно была разгромлена армия Роммеля, танки которого, выкрашенные в желтый цвет, нашли свою могилу под Сталинградом; все мы приникли к иллюминаторам, желая видеть панораму великой битвы, о которой так много кричали в Лондоне, но… пески, пески, пески. И вот, наконец, увидели море! Наш самолет словно повис над бездной, а мы, пассажиры, невольно поежились при мысли: что будет с нами при встрече с немецкими «мессерами»? Однако штурман, впервые летевший над Средиземным морем, вывел нас точно на Мальту, которая сверху казалась ничтожной горошиной, растущей посреди синего поля.
Никогда не забуду, что добрые мальтийцы, узнав о появлении русских, вывесили из окон своих квартир красные флаги. В тавернах Ла-Валлетты мы чуть не лопнули от избытка пива всяких сортов, ибо возле дверей стояли длинные очереди жаждущих – нет, не выпить, а только ради того, чтобы чокнуться кружкой с русским. Глава нашей миссии справедливо решил:
– Летим в Бари! А то все здесь сопьемся…
Южная Италия переживала дни освобождения. Мы благополучно приземлились на аэродроме в Бари. Это случилось в феврале 1944 года, а на всю дорогу от Москвы ушло больше месяца. Я заметил, что раньше из Одессы в Бари попадали гораздо скорее:
– Сюда ходил пароход под флагом Палестинского общества, продавая билеты по дешевке нашим богомольцам, плывшим в Бари поклониться христианским святыням. Но самое удивительное в том, что многие жители Бари тогда знали русский язык.
– Откуда вам это известно? – удивился дипломат.
– У меня была длинная жизнь, и не забывайте, что я окончил Академию старого русского Генштаба, а мы, генштабисты, были обязаны знать очень многое… Иногда даже такие вещи, какие в обыденной жизни вряд ли могли пригодиться. Но знать надо!
Барийский аэродром был плотно заставлен союзными «дакотами», «мустангами» и «аэрокобрами»; здесь же ютились итальянские самолеты типа «савойя», моторы которых издавали звуки играющего аккордеона, отчего нашей молодежи хотелось танцевать. Нас опекали шумливые и щедрые американцы. Не обошлось и без итальянской экзотики, включая неизменные спагетти. Но именно в Бари я впервые вкусил от бренного тела осьминога, испытав такие же приятные ощущения, какие, наверное, испытывает человек, которому привелось ради вежливости, дабы не обидеть радушных хозяев, жевать старую галошу…
Нам предстояло совершить прыжок через Адриатику, чтобы оказаться среди партизан героической Югославии. Однако начальник нашей миссии огорчил нас неприятным известием:
– Придется ждать. Янки перехватили сигнал тревоги. Партизаны маршала Тито дважды готовили посадочные площадки для нас, но усташи-четники перебили охрану площадок, устроив свои ложные площадки с фальшивыми кострами, чтобы вся наша миссия угодила в их западню. Погуляйте, товарищи…
Время ожидания я решил употребить с пользою для себя, предложив своим попутчикам составить мне компанию.
– А что здесь смотреть? Нищета, и только.
– За нищетой Бари увидится многое. Достойна всеобщего внимания древняя базилика святого Николая Чудотворца и очень пышное надгробие польской королевы Боны Сфорца, известной отравительницы, кончившей тем, что ее тоже умертвили ядом.
– Вы здесь бывали раньше? – спросил дипломат.
– Никогда.
– Так откуда вы это знаете?
– Но я ведь учился в старой доброй гимназии, а там преподавали не только «закон божий», как многим теперь кажется…
В один из дней американцы сообщили, что в районе Медено-Поле нам приготовили место для посадки, и ночью можно испытать судьбу. Мы вылетим вечером, чтобы в сплошной темени ночи разглядеть звезды партизанских костров… Моторы уже ревут, меня торопят. Не знаю, где найти слова для выражения своих чувств, и, кажется, я нашел их – самые верные:
Как хороши, как свежи будут розы,
Моей страной мне брошенные в гроб…
* * *
Читатель, конечно, достаточно извещен о легендарной судьбе Народно-освободительной армии Югославии (НОАЮ), возглавляемой подлинным героем славянского мира – маршалом Тито.
По сути дела, южные славяне создали в Европе даже не «сопротивление», образовали целый боевой фронт против захватчиков, и Гитлер никогда не забывал учитывать угрозу этого фронта для всего вермахта, для всей Германии.
Вплоть до осени 1943 года немцы, итальянцы и усташи провели шесть мощных наступательных операций против НОАЮ – с танками и авиацией, причем к этому времени югославские партизаны освободили от оккупантов уже половину всех территорий своего государства.
Примерный подсчет времени показывает: наш герой попал в Югославию где-то в начале марта, а 25 мая 1944 года немцы предприняли седьмое наступление, и оно было самым страшным, самым кровавым, самым жестоким…
1. Дома и солома едома
Вот она, жизнь офицера российского Генштаба – можете смеяться надо мною, но иногда можно и пожалеть меня…
Я отбывал домой в самом возвышенном настроении, часто поминая народную мудрость: дома и солома едома! Не помню названия парохода, но запечатлел в памяти компанию «Мессаджери Маритим», которой он принадлежал. На столе в каюте лежала инструкция «Как вести себя при торпедировании», – немецкие субмарины брали реванш в море за поражения кайзера на суше. Стюард сразу же снабдил меня спасательным жилетом, показав, как его надувать; в этом жилете, оказавшемся очень удобным, я завалился на койку и, прошу верить, до самой Мальты спал как убитый, ибо потрясения последних дней повергли меня почти в летаргическое состояние. Лишь иногда я слышал размахи бортовой качки, звонки аварийных тревог и четкую топотню ног матросов по трапам – мне все было глубоко безразлично.
До Марселя добрались нормально, каюта на пароходе с надувным жилетом показалась мне удобнее парижского экспресса. Граф Игнатьев не сразу узнал меня, настолько я изменился, но потом долго говорил о бессовестном поведении французов, алчущих русской кровушки на своих же фронтах:
– Да, мы просили у них оружие, это верно. Но Россия ни разу не снизошла до того, чтобы клянчить французских или английских солдат для затыкания своих дыр во фронте, хотя нашей армии было намного тяжелее, нежели союзникам…
Я, в свою очередь, рассказал Игнатьеву о горестном положении наших воинов под Салониками, где из полотенец сначала крутят портянки, а потом из портянок режут бинты для перевязывания ран; союзный Санитет ломится от изобилия медицинских инструментов, но русские врачи используют в качестве стерилизаторов жестяные банки из-под автомобильного бензина.
– В каком амплуа решили возвращаться в отечество?
– Для удобства лучше под видом серба…
Игнатьев вручил мне билет до Кале, откуда я должен переправиться в Англию, чтобы плыть далее – до Романова-на-Мурмане, который протянул рельсы от Кольского залива до Петрограда. Алексей Алексеевич предупредил, что англичане хорошо освоили путь до нашего Мурмана, где чувствуют себя хозяевами, а консерватизм их общества нисколько не пострадал даже после очень сомнительных успехов в Ютландском сражении на море.
– Один мой приятель, когда ему подали телятину с желе из смородины, осмелился – экий нахал! – заменить желе обычной горчицей, после чего в Лондоне на него смотрели как на дикаря, желающего вкусить человечины. На этом его карьера офицера связи при англичанах закончилась, и он сам догадался убраться домой, где с горчицею все в порядке!
В Кале шла посадка на миноносец № 207, я – в форме сербского офицера – никаких подозрений не вызвал. Но мне, как едущему в Англию, дали ознакомиться с путеводителем, из которого я узнал прописные истины для всех глупорожденных. Так, например, мне стало известно, что Англия находится на острове, что не мешает ей играть большую роль в политике материковой Европы. Если я страдаю морской болезнью, то в плавании через Ла-Манш придется потерпеть. Вино, гласил путеводитель, в Англии гораздо дороже, нежели на материке, но жажду можно утолять и простою водой. Если же вы не владеете английским языком, то пребывание в Англии может показаться для вас утомительным… Ну, спасибо за иноформацию!
На северных морских путях, ведущих в Россию, недавно взорвался крейсер «Хэмпшир», на котором британский лорд Гораций Китченер спешил в Петербург, дабы побудить наших генералов к большей активности. В книге Джона Астона сказано: англичане «надеялись, что присутствие этого сильного и беспристрастного человека будет способствовать принятию разумных решений» в русских военных кругах. Я знал Китченера как жесточайшего колонизатора, и, наверное, прибыв в Россию, он бы навсегда запретил нам потребление горчицы. Я появился в Англии, когда вся страна была погружена в печаль по случаю его гибели; в поезде, идущем в Портсмут, я наслушался всяких вздорных речей от морских офицеров, для меня оскорбительных:
– Как не уберегли тайну выхода в море «Хэмпшира»? Если же русские знали о визите к ним Китченера, не могли ли они за бутылкой водки подсказать немцам, где удобнее расправиться с их гостем, чтобы избежать его визита в Россию?..
Дикая нелепость подобных слухов была очевидна. Я плыл на родину тем самым путем, который в войне с Гитлером оживили союзные караваны с поставками по ленд-лизу. Думаю, нашим североморцам приходилось тут нелегко, но мое тогдашнее плавание к родным берегам было попросту утомительно-нервозным. Англичане требовали от меня, чтобы в случае гибели корабля я четко знал, в какой люк вылезать, в какую шлюпку садиться, за какое весло хвататься. Паче того, ради условий секретности они все время дурачили меня, будто наш корабль плывет в Америку. В кают-компании часто повторялись рассуждения:
– Россия уже шатается. Наша святая обязанность – или подтолкнуть ее, падающую, чтобы она долго не мучилась, или, напротив, удержать над пропастью, благо эта богатая сырьем держава еще может нам пригодиться… Дальний Восток более интригует японцев, зато вот Кольский полуостров, по данным ученых, таит в своих недрах удивительные сокровища…
Они рассуждали в моем присутствии столь откровенно, ибо я выдавал себя за дипкурьера с корреспонденцией от Пашича к сербскому посланнику Спалайковичу. Думаю, что хозяевам кают-компании было не очень-то приятно, когда однажды – в конце такой дискуссии – я сказал им на английском языке:
– Качка была сильная, но ваш корабль не потерял устойчивости, ибо в его трюмах полно артиллерии, из чего я понял, что вы решили Россию еще не толкать, а поддерживать…
Мурманск (Романов-на-Мурмане) остался для меня в тумане, как сказочное видение; хорошо запомнил только ряды унылейших бараков, возле которых дружно мочились какие-то лохматые типы явно преступного вида, слишком подозрительно озиравшие мое парижское пальто и мой чемодан из желтой кожи. Провожаемый их долгими и алчущими взорами, я выбрался к станции, которая тоже была бараком, но здесь уже пыхтел на путях состав из пяти вагонов с окнами, заклеенными бумажками.
Конечно, за кратчайший срок построить железнодорожную магистраль от Кольского залива до столицы попросту невозможно, и потому пассажиры героически выносили рискованные крены вагонов, грозившие перевернуть состав кверху колесами, а на синяки и шишки даже не обращали внимания. На редких полустанках я видел и создателей этой железной дороги – люто-мрачных германских военнопленных и русских землекопов.
Первые весьма охотно объяснили мне суть этой трассы:
– Под каждой шпалой – скелет померанского гренадера. Еще канцлер Бисмарк доказывал в рейхстаге, что все Балканы не стоят костей одного померанского гренадера, а здесь…
Кладбище! Русские мужики говорили о том же:
– Сколько тута шпал до Питера – столь и могилок. Округ болота, хоронить негде, так мы усопшего под шпалу какую ни на есть сунем – и далее гоним, а паровоз всех придавит…
До самой Кеми я не вылезал из вагона-ресторана, где кухня предоставила к моим услугам такие деликатесы, о которых я даже забыл в Европе: черная икра, осетрина, медвежьи окорока, налимы, рябчики и куропатки величиною с цыпленка. Петрозаводск, столица Олонецкой губернии, удивил меня музыкой духовых оркестров на бульварах, изобилием товаров и провизии в магазинах, – казалось, местные жители совсем не ведали лишений войны. Итальянский дипломат Альдрованди Марескотти, проезжавший через Петрозаводск чуть позже меня, тоже попал под очарование этого волшебного города – с его особой неяркой красотой, со множеством храмов и музеев. «За двойными стеклами окон, – писал Марескотти, – видно множество гиацинтов в полном цвету. Несмотря на жестокий холод, мы встречаем на улицах красивых женщин, одетых по последней моде, как в Париже или в Риме: короткие платья, у всех прозрачные чулки…»
– Когда будем в Петербурге? – спросил я проводника.
– В Петрограде, – поправил он меня, – будем точно по расписанию – в десять утра. Дорога славится точностью…
Что первое я заметил в военном Петрограде и чего не видел ранее в мирном Санкт-Петербурге? Мужские профессии доблестно осваивали женщины. Я видел их кучерами на козлах пассажирских пролеток, они браво служили кондукторами в трамваях, обвешав свои груди, словно орденами, разноцветными свертками билетов, наконец, они же сидели в подворотнях домов – их называли тогда не «дворничихами», а «дворницами»…
Господи, помилуй Акулину милую! С непривычки мне было противно видеть женщин, исполняющих мужскую работу.
* * *
Проходят годы, минуют столетия, люди свято хранят память о великих певцах, славословят писателей, ставят на площадях памятники дипломатам и полководцам, но имена шпионов, за очень редкими исключениями, пропадают втуне, и лишь немногие из них осмеливаются оставить после себя мемуары.
Все люди, жертвующие собой во имя высших идеалов Отчизны, так или иначе, но все-таки верят, что их имена останутся на скрижалях истории. Иное дело – офицер разведки Генштаба, остающийся безымянным, как бы навеки погребенным в недрах секретных архивов, куда посторонним нет доступа. Именно так! И чем долее он никому не известен, тем больше ему славы, но эта слава тоже законспирирована, как и сам агент разведки. История не любит поминать людей нашей профессии, словно на них наложено гнусное клеймо касты неприкасаемых. Но, скажите, найдется ли такой актер, который бы согласился всю жизнь играть лишь «голос за сценой», оставаясь невидим и неизвестен публике? А вот агент разведки умышленно таится за кулисами, желая остаться неизвестным, ибо его известность – это гибель, и для него, разоблаченного и казнимого, нет даже парадного эшафота, чтобы народ запомнил его лицо. Так что ему ордена и почести? Что они могут значить, если офицер разведки не осмелится надеть их в «табельные дни» народных празднеств, ибо он не вправе объяснить людям, за что им эти ордена получены…
Агентов уничтожают без жалости. Враги! Но иногда их умышленно уничтожают свои же – тоже без жалости, ибо эти люди невольно делаются опасны, как носители чудовищной информации, для государства невыгодной. Знаменитая шпионка кайзера «фрау Доктор» (Элиза Шрагмюллер) была добита в гестапо, ибо не могла забыть то, что забыть обязана. На могильном камне английской шпионки Эдит Кавелль, расстрелянной немцами, высечены ее предсмертные слова: «Стоя здесь, перед лицом вечности, я нахожу, что одного патриотизма недостаточно». Много было домыслов по поводу этих слов, и если разведчику «одного патриотизма недостаточно», то спрашивается, что же еще требуется ему для того, чтобы раз и навсегда ступить на тропу смерти? Думаю, все дело как раз в патриотизме самого высокого накала, который толкал людей на долгий отрыв от родины, на неприемлемые условия чужой и враждебной жизни, чтобы в конечном итоге – вдали от родины! – служить опять-таки своей родине…
Я никогда не считал свою профессию выгодной в денежном или карьерном отношении. В конце-то концов, будь я инженером путей сообщения или грозным прокурором, я зарабатывал бы гораздо больше, а пойди я по штабной должности, угождая начальству, я бы выдвинулся в чинах скорее. Но я никогда не раскаивался в избранном мною пути, и не потому, что любил риск, вроде акробата под куполом цирка, – нет, мне всегда казалось, что я делаю нужное для народа дело, за которое не всякий (даже очень смелый человек) возьмется.
Я всегда был очень далек от политики, не вникал в социальные распри, не уповал на грядущее благо революции, но, смею думать, что именно любовь к отчизне и к справедливости ее народных заветов повела меня туда, где я должен быть, и не кому-нибудь, а именно мне, бездомному бродяге, пусть выпадет то, что я обязан принять с чистым сердцем…
Если угодно, эти слова можете считать моей исповедью!
* * *
От вокзала я пешком прошел до Вознесенского проспекта, где долго стоял перед дверями своей старой квартиры, в которой меня ожидало лютое одиночество и… пыль, пыль, пыль. Подергал ручку двери и горько рассмеялся. Пришлось звать швейцара и городового с улицы, дабы в присутствии понятых-соседей произвести взлом дверей собственной квартиры.
– Вы уж меня извините, – сказал я людям, когда под натиском лома и топора двери слетели с петель. – Был у меня ключ. Был! Еще старенький. Но потерялся. Что тут удивительного, дамы и господа? Сейчас не только ключи – и головы теряют…
Было неприятно, что в ванне лежала мертвая иссохшая мышь. Наверное, она попала в ванну случайно, а погибла в страшных муках – от жажды, ибо краны были туго завернуты.
Я позвонил в Генеральный штаб, доложив о своем прибытии.
Интересно, где-то я теперь понадоблюсь?..
2. Мышиная возня
Где только не приходилось спать в годы войны, но самой дикой была первая ночь, проведенная в своей же квартире, на скрипучем отцовском ложе, где никто, казалось бы, не мешал наслаждаться желанным покоем. Никто, кроме этой соседки за стеною – мыши! Бедная, вот уж настрадалась она… и некому было ей помочь. Никогда не был сентиментален, но сатанинские муки крохотного зверька, не сумевшего выбраться из глубины ванны, ставшей могилой, были так мне понятны, будто я сам пережил страдания этой жалкой мыши.
Вскоре меня стала угнетать неопределенность моего положения. Генштаб, безусловно, зафиксировал возвращение своего агента, но более ничем не беспокоил. Это меня удручало. Иногда стало мниться, что я не оправдал доверия Генштаба, что там, в самых высоких инстанциях, мною недовольны, как простаком, а порою даже думалось, что, останься я в Салониках, ко мне бы отнеслись с бульшим вниманием. А без дела я был – как тот мышонок, который в поисках воды погиб от жажды. По чину полковника я теперь щеголял по слякоти в новеньких галошах, как бы давая понять нижестоящим, что эти блестящие галоши прокладывают мне прямую дорогу к генеральским чинам…
Смешно, не правда? Но я тогда не смеялся.
Без вызова я сам побывал на верхнем этаже здания Главного штаба на углу Невского, где и без меня забот всяких хватало. Поговорив с коллегами, я с немалым огорчением убедился, что наша агентурная разведка ныне занята не столько разведкой, сколько борьбой с агентурой противника, умело пронизавшей наш военный и государственный аппарат – сверху донизу, вдоль и поперек. Дело дошло до того, что недавно в столице открыто проводилась через швейцаров подписка на помощь сиротам-беженцам, а все собранные денежки спокойно уплывали в Берлин – на развитие подводного флота Германии.
Разговор с начальством был для меня тяжелый и неприятный, я сорвался, нервы мои не выдержали попреков:
– Послушайте, я ведь старался не ради того, чтобы дослужиться до галош. Если для меня не сыщется никакого дела, я могу просить отставки, не отягощая в дальнейшем свою судьбу тяжким бременем генеральских эполет. В конце концов я могу довольствоваться и пенсией полковника.
На это мне было сказано:
– Во время такой ужасной войны просить об отставке могут только совсем уж бестолковые люди.
– Так и считайте меня таковым. Я согласен на все, лишь бы не выслушивать ваших глумливых сентенций…
В самый острый момент разговора вдруг появился Николай Степанович Батюшин и, отвесив поклон в мою сторону, присел к подоконнику, листая какие-то бумаги. Потом сказал:
– Вернулись? Глаза целы? Руки-ноги на месте? Ну и скажите судьбе спасибо, что живым оставила.
– Благодарю. Но вы, Николай Степанович, появились не ради того, чтобы присыпать мои раны солью.
– А придется! – ответил Батюшин. – Ваше имя неожиданно попало в швейцарские газеты, в них обрисован – и довольно-таки точно! – ваш внешний портрет. Швейцарская полиция работает на руку германской, что вас, надеюсь, никак не обрадует.
Я уже привык балансировать на острие ножа, однако подобное сообщение меня достаточно обескуражило:
– Когда и где меня подцепили – не знаю. Очевидно, мое имя возникло чисто случайно… Хотя, – вдруг догадался я, – на фронте под Салониками англичане имели немало поводов для недовольства мною, и, чтобы дезавуировать меня как русского агента, они могли дать обо мне информацию в Швейцарию, дабы навсегда закрыть мне пути в Германию, а заодно уж сделать из меня кусок отвратительного дерьма.
– Похоже на правду, – согласился Батюшин. – Да, похоже. Тем более что майор Нокс, как очевидец гибели армии генерала Самсонова, не нашел ни одного доброго слова о вас лично. По его словам, вы занимались там всякою ерундой.
– Простите. Какой ерундой я мог заниматься?
– Нокс заметил: вы искали опору в поляках или в мазурах, всегда расположенных к России, а вам следовало вербовать агентуру среди местных жителей – пруссаков.
– Чушь! – отвечал я. – Не вербовать же мне было разъяренных прусских мегер, которые ошпаривали крутым кипятком наших солдат из окон. Там все население с детских яслей воспитано в ненависти к нам, русским. Местных славян немцы превратили в своих рабов, и тамошние юнкеры не уберутся из Пруссии, пока не вышвырнем их оттуда…
Среди офицеров разведотдела скромно посиживал и капитан Людвиг фон Риттих, который даже без злобы заметил:
– Любить свое отечество никому не запрещено. Мои предки вышли на Русь из той же Пруссии, два столетия верой и правдой служили династии Романовых. Но это не значит, дорогой вы мой, что я стану обливать вас из окна крутым кипятком.
Я постарался сохранить полное спокойствие:
– Вам легче, господин капитан, нежели мне. У вас в запасе имеется вторая отчизна, из которой вы явились на Русь и в которой снова укроетесь, если с Россией будет покончено. А куда… мне? – спросил я, сам дивясь своему вопросу.
Но фон Риттих оказался способным больно ужалить:
– Пока в Сербии существует полковник Апис, запятнавший себя цареубийством, вы всегда сыщете дорогу до Белграда…
Я почему-то опять вспомнил несчастную мышь, которую так и не выкинул из ванны, моя рука невольно вздернулась для пощечины, но Батюшин (спасибо ему) вовремя перехватил ее:
– Господа, мы же не извозчики в дорожном трактире, где сивуху заедают горячим рубцом. Оставайтесь благородны…
– Останемся, – сказал я, натягивая перчатки. – Но я чувствую, что наша разведка превратилась в какую-то лавочку, и потому будет лучше, если я завтра же стану проситься на передовую. Лучше уж погибнуть полковником с именем, нежели тайным агентом без имени… всего доброго, господа!
Я вернулся к себе на Вознесенский и, пересилив брезгливость, первым делом выбросил из ванны дохлую мышь, которая высохла, став почти бестелесной. Звонок по телефону вернул меня в прежнее бытие. Батюшин сказал:
– Я вижу, что Балканы вас здорово потрепали. Ваши нервы уже ни к черту не годятся. Знаете, в таких случаях иногда полезно общение с умными и приятными женщинами.
– Извините, Николай Степанович, по бардакам не хожу.
– Так в бардаках и не встретить приятных и умных женщин. А я зову вас вечером посетить салон баронессы Варвары Ивановны Икскуль фон Гильденбандт, урожденной Лутковской, которая в первом браке была за дипломатом Глинкой… Помните ее портрет Ильи Репина? Во весь рост. В красной кофточке. Широкой публике он известен под названием «Дама под вуалью».
– А к чему мне лишние знакомства?
– Я думал, вам будет весьма любопытно взглянуть на женщину, из-за любви к матери которой наш великий поэт Лермонтов стрелялся на дуэли с Эрнестом Барантом…
Тогда я не понял, что в разведотделе для меня готовили новое дело, почти домашнее, дабы я малость поостыл после всего, что мне довелось испытать вдали от родины.
– Ну, так что вы решили? – спросил Батюшин.
– Хорошо, Николай Степанович, я приду… О чем мне хоть говорить-то с этой баронессой?
– Да она сама разговорит любого…
* * *
Вечером я появился в особняке баронессы на Кирочной улице. Знаменитая «дама под вуалью» была, естественно, без вуали, а в ее прическе элегантно серебрилась прядь седых волос. Я слышал, что в числе многих имений Варвары Ивановны одно, доставшееся от мужа, было в Лифляндии, почти под самою Ригою, и называлось оно «Икскуль», где сейчас шли жестокие бои…
– Предупреждаю, – с вызывающим юмором сказала Варвара Ивановна, – что все баронессы в театральных пьесах – злодейки и распутницы, а во время войны все шпионки – обязательно баронессы… Вас это не пугает, господин полковник?
– Меня давно уже так не пугали, – ответил я…
В числе многих гостей баронессы, великих артисток и сенаторов, скромных живописцев и модных адвокатов, я не сразу заметил и Батюшина, зато был рад увидеть в салоне Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича, который очень хорошо отозвался о хозяйке дома, как о женщине самых передовых воззрений:
– Она не только дружила с семьей Чехова, но в пятом году вызволила из Петропавловской крепости молодого Максима Горького. Я не принадлежу к числу ее друзей, мне просто понадобился план имения баронессы «Икскуль», возле которого немцы ведут активное наступление. Там же, возле имения, железнодорожная станция, и если немцы возьмут ее, то сразу перережут важнейшую магистраль Рига – Петербург…
Комнаты салона напоминали музей, так много было в них итальянских скульптур и живописных полотен, а во множестве женских портретов я распознавал черты самой владелицы дома. Ее салон был украшен редкостной коллекцией бронзовых часов – буль, ампир, люисез, форокайль, и все они бессовестно выстукивали свои мотивы, назойливо напоминая об уходящем от нас времени. Заметив мой неподдельный интерес к старине, Варвара Ивановна пояснила:
– Я имела несчастье быть женой дипломатов, которые торопились покинуть меня, дабы поселиться на другом свете. Многое тут осталось от них… А вы, как я слышала, лишь недавно вернулись в Питер? Что более всего вас удивило на родине?
Если бы об этом спрашивал Бонч-Бруевич, я бы сознался, что в столице заметил «немецкое засилье», но женщине, носившей фамилию Икскуль фон Гильденбандт, я не мог так отвечать и высказал свое мнение о социальном разброде в обществе:
– Народ в оппозиции к правительству, министры в оппозиции к царю. Дума в оппозиции к министрам. Мне, свежему человеку, многое кажется странным… Не знаю, насколько это справедливо, но, как говаривал еще Бенжамен Констан, «даже если народ не прав, правительство все равно останется виноватым». Можно лишь гадать – чем все это закончится.
Варвара Ивановна поправила седую прядь волос с некой небрежностью, как бы намекнув мне о своем возрасте, а следовательно, и о более глубокой ее житейской мудрости.
– Все кончится, как в опере Мусоргского «Борис Годунов», – услышал я неожиданный ответ дамы. – Под звоны колоколов царь умирает, народ восстает, но тут является самозванец, и, окруженный ревущей от восторга толпой, он входит в храм, а жалкий нищий-юродивый прозревает, становясь мудрецом, и при этом он начинает петь… Вы разве не помните его слов?
Мне пришлось сознаться в своем невежестве:
– Признаться, баронесса, забыл.
– А вы вспомните: «Плачь, святая Русь, плачь, православная, ибо во мрак ты вступаешь…»
– Страшно, – ответил я баронессе.
– Еще бы! – усмехнулась она. – Ежели все началось Ходынкой, так Ходынкой все и закончится… Сейчас, пока мы столь мило беседуем, немцы снарядами разносят мой древний замок на станции Икскуль, и что там уцелеет – не знаю…
Я покинул салон, озвученный биением ритма уходящего времени, заодно с полковником Батюшиным, и на улице между нами возник деловой разговор. Батюшин рассказывал о невосполнимых потерях среди кадровых офицеров на фронте.
Чтобы хоть как-то пополнить их убыль, началось массовое производство в подпрапорщики и прапорщики всех более или менее грамотных и смелых солдат, вчерашних рабочих, канцеляристов, детей лавочников и священников…
– Ну и пусть! – сказал я, думая о чем-то своем.
Николай Степанович встряхнул меня за локоть:
– Сразу видно, что вас давно не было в наших питерских Палестинах, иначе бы вы не остались равнодушны. Пусть-то оно пусть, но случись революция, и это новое офицерство, весьма далекое от старой кастовости, может породить таких Бонапартов, что от Руси-матушки одни угольки останутся.
– А как бои под Икскулем? – спросил я.
– С переменным успехом, – ответил Батюшин. – Впрочем, об этом гораздо лучше меня знает Бонч-Бруевич…
* * *
…Ныне же станция Икскуль-Икшкиле – тихое дачное место под Ригою, и пассажиры поездов, равнодушно поглядывая в окна, никогда не задумываются, что здесь шли страшные бои, вся земля тут пропитана кровью латышских стрелков и русских солдат из штрафных батальонов и что именно здесь когда-то жила в древнем замке репинская «Дама под вуалью».
3. Детская игра
Ко времени моего возвращения на родину в политике слишком обострился «румынский вопрос», и я втайне надеялся, что скоро предстоит вернуться на Балканы, но – совсем неожиданно – меня вдруг пожелал видеть Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич.
Первые же его слова были расхолаживающими:
– Никаких серьезных дел за кордоном пока не предвидится, а посему, милейший, поработайте-ка на домашней кухне, чтобы не потерять присущих вам навыков…
Бонч-Бруевич занимал пост начальника штаба Шестой армии, составленной из частей ополчения для охраны подступов к столице со стороны моря и Псковского направления.
– К сожалению, – продолжил Михаил Дмитриевич, – в Питере меня не жалуют, именуя «немцеедом». Причиной тому, что среди подозреваемых в шпионаже я обнаружил немало сановных персон, занимающих высокие придворные должности… Разве вы сами не заметили вражеского засилья в наших верхах?
– Заметил! Мало того, некоторые офицеры и генералы, носившие до войны немецкие фамилии, быстро «русифицировались»: фон Ритты сделались Рытовыми, Ирманы стали Ирмановыми.
– Но говорить об этом опасно, – сказал Бонч-Бруевич. – Стоит коснуться этой темы, как сразу следует нападение доморощенных либералов, обвиняющих меня в великодержавном шовинизме и даже в черносотенстве. Однако мне все-таки удалось сослать в Сибирь для катания тачек немало остзейских немцев, мечтающих об «аншлюсе» Прибалтики к Германии…
Бонч-Бруевич подтвердил, что функции русской разведки растворились в насущных проблемах контрразведки. Пока что, дабы я не сидел без дела, он просил меня помочь разобраться в результатах хаотической эвакуации промышленности из Риги; при вывозе оборудования заводов выявилось, что самые ценные станки были сброшены из вагонов под насыпь, а кто виноват – не докопаешься. Запасы ценнейших цветных металлов вообще куда-то пропали, будто их никогда и не было.
– Так спешили, что умудрились где-то утопить даже памятник Петру Великому… Латыши держат нашу, русскую, сторону, формирования латышских стрелков показали себя на фронте превосходно, – рассказывал Бонч-Бруевич, – но первую скрипку в рижском концерте играют все-таки немцы… Впрочем, все это лишь предисловие, а суть дела вам доскажет Батюшин.
Батюшин встретил меня довольно-таки мрачно:
– Тут у меня в арестантской комнате штаба сидит капитан артиллерии Пассек с Двинского плацдарма, которым командует генерал Черемисов. Пассек явился с повинной… сам виноват, дурак! Не желаете выслушать его исповедь?
Пассек, явно страдающий, рассказал нелепую историю. В лифляндском городе Венден (ныне Цесис) имел жительство ротмистр фон Керковиус, дом которого славился гостеприимством. Невзирая на «сухой закон», вин и водок всегда было в изобилии. Офицеры прямо с передовой спешили провести вечер у Керковиуса, где их любезно привечала хозяйка, очень приятная женщина. Конечно, за вином следовали картишки, откровенные разговоры о делах на фронте, иногда в Венден наезжал «отвести душу» и сам генерал Черемисов, у которого ротмистр Керковиус состоял в роли офицера для особых поручений… Пассек рассказывал:
– По-моему, в вино добавляли какой-то дурман, ибо многие из нашей компании не выдерживали, хотя в окопах спирт лакали как воду. Таких оставляли отсыпаться до утра, а утром они объявлялись должниками в карточном проигрыше. Вестимо, никто не смел возражать, потому что ни бельмеса не помнили. Так случилось и со мною. Я понял, что мне не отыграться, хотя специально навещал Керковиусов в надежде «сорвать карту».
– Сорвали? – спросил я.
– Напротив, еще более запутался в долгах. Но при этом у меня возникли некоторые подозрения, – признался Пассек.
В глазах Пассека блеснули слезы.
– Мне стыдно, – сказал он, – даже очень стыдно… Когда все офицеры засыпали мертвецки пьяные, жена Керковиуса – внешне вполне пристойная дама! – проверяла их полевые сумки, даже рылась в офицерских бумажниках.
– Но денег, конечно, не брала?
– Нет. Деньги ее не волновали.
– А с каких пор вы знаете ротмистра Керковиуса?
– С начала войны. Еще с Либавского плацдарма.
– А его жену?
– Она появилась при нем тогда же…
– Какова ваша задолженность? – вмешался Батюшин.
– Страшно сказать. Уже под восемь тысяч рублей, или…
– Что «или»? – вдруг рявкнул Батюшин.
– Или передать план расстановки батарей возле станции Икскуль, где развернулись бои. Понимаю, что я достоин презрения. Что делать – не знаю. Помогите… такой позор…
– Ясно! – пресек его стенания Батюшин, выкладывая на стол пачки денежных купюр. – Карточный долг – это долг чести, даже дурак понимает: если проиграл – расплачивайся…
* * *
– Поедете в Венден? – спросил Батюшин, когда Пассека снова увели в арестантскую комнату.
– Это же детская игра, – ответил я. – Достаточно одного жандарма, чтобы Керковиусы оказались в Сибири… Впрочем, давайте мне этого несчастного капитана Пассека, поеду вместе с ним, заодно он меня и представит.
– Представит вас командиром шестнадцатого стрелкового полка, прибывшего на пополнение. Заодно под видом интендантского чиновника с вами поедет военный юрист Шавров.
– Вы думаете, один я не могу разорить это гнездо?
– Нет, а Шавров мастер производить обыски…
Шавров, уже пожилой человек, я и Пассек дневным поездом отъехали в «Ливонскую Швейцарию», где меня нисколько не могли тешить красоты древнего Вендена, зато я заранее переваривал в своем желудке немалую порцию оливкового масла, которое помогло бы мне нейтрализовать винный дурман.
– Не дрожите, будто к вам подключили провода высокого напряжения, – заметил Пассеку. – Умели грешить, так умейте расплачиваться, если вы офицер и еще не потеряли чести.
– Извините. Я не знаю, как вести себя.
– С нами? Как можно проще.
– Нет, не с вами, а с мадам Керковиус.
– Проще простого, – надоумил его Шавров. – С самым нахальным видом вручите этой халде деньги, а потом ведите себя как обычно. Коли угодно, так продуйтесь срова на восемь тысяч! Наша контора давно обанкротилась и расходов не считает…
Навстречу нашему поезду медленно ползли длинные составы с оборудованием рижских заводов, в них же ехали горемычные семьи латышских рабочих, не желавших оставаться «под немцем». Проселочные дороги, ведущие к Двинеку, были забиты беженцами и подводами с их имуществом, что очень живо напомнило мне отступление сербов. В Венден поспели к вечеру. Пассек указал дом на Плеттенбергской улице, где царило шумное веселье. Моя полевая сумка не таила в себе ничего секретного, но в нагрудном кармане походного френча лежала диспозиция для моего полка с указанием сроков начала его развертывания. Среди множества подписей под документом легко угадывалось факсимиле командующего Шестой армией генерала Фан дер Флита, которое с легкостью базарного фокусника подделал сам Батюшин. Изнутри дома Керковиусов слышались вздохи граммофона, нетрезвые голоса банкометов. Со стороны недалекого фронта автомобили подкатывали офицеров, еще грязных после окопов, но желавших в винном и картежном обалдении забыться от военных невзгод. Шавров присел в уголочке, даже незаметный в тени громадного фикуса, а я проследил, как Пассек вернул долг хозяйке дома, и женщина, хорошо владевшая собой, ничем не выразила огорчения оттого, что «птичка» так легко вырвалась из ее «когтей».
Я был представлен даме, и тот же Пассек вполне к месту намекнул, что с прибытием моего полка возможны перемены в боевой обстановке у станции Икскуль. При этом я выразительно похлопал себя по нагрудному карману френча:
– Господин капитан Пассек прав – мой полк, составленный из резервистов столичного гарнизона, отступать не станет.
– Желаю успеха, – отозвалась мадам Керковиус. По расширенным зрачкам красавицы я догадался, что она уже достаточно взбодрила себя хорошею дозой кокаина. Пассек, оглядевшись среди гостей, вслух заметил отсутствие ее мужа, и женщина пояснила, что муж вернется позже – заодно с генералом Черемисовым. Я постоял в сторонке, оценивая общую картину дешевого и малоприглядного веселья. «Сухой закон» здесь был не в чести, толстая служанка Хильда обносила гостей винами и закусками. Шавров совсем затерялся в листьях громадного фикуса, только огонек его папиросы, вспыхивавший в потемках, будто сигналил мне о его непрестанной бдительности. Я взял с подноса рюмку водки, искоса наблюдая за хозяйкою дома, сидящей на диване с видом прожженной «львицы». Мне отчасти были знакомы шаблонные повадки немецких шпионок, подготовка которых к роли соблазнительниц была очень схожа с той «школой», что проходили высокооплачиваемые проститутки для фешенебельных борделей. За картежным столом возникла ссора, я прикрикнул:
– Господа, ведите себя пристойно. Вы здесь не на конской ярмарке, а между нами находится обворожительная женщина…
На диске граммофона сменили пластинку, и комната наполнилась повизгиванием кафешантанной певички:
А я люблю военных!
Военных – дерзновенных…
Керковиус в томной позе перекинула ногу на ногу, покачивая носком туфли, – словно метроном, отбивающий ритм музыки:
– Вы смутили меня, господин полковник… так смутрите! Я пожалуюсь мужу. Он у меня страшный ревнивец…
Легко поднявшись с дивана, она провела меня в отдельную комнату, где возле буфета Хильда перетирала стаканы.
– У меня есть бутылка чудесного вина, – сказала Керковиус, присаживаясь подле меня за низенький столик. – Хильда, проверь двери, чтобы сюда не совались пьяные рожи…
Не знаю, какую роль сыграло оливковое масло, но удар алкоголя с дурманом был столь силен, словно меня по затылку огрели оглоблей. Я еле ворочал языком, решив отдаться во власть событий, и, как последний забулдыга, уронил голову на стол.
Впрочем, сознание не покинуло меня, я слышал:
– Хильда, загороди нас от окна…
Осмотр моей полевой сумки ничего ей не дал, зато из нагрудного кармана с нежным шелестом был извлечен секретный пакет, и Керковиус, уходя, строго наказала Хильде:
– Не отходи от окна, чтобы его не видели с улицы…
Мне оставалось ждать, когда она вернется. Ожидание затянулось, и я пришел к выводу, что копировальная фототехника у Керковиусов не самой лучшей берлинской марки. Наконец моя дульцинея вернулась и, вложив пакет с приказом в карман моего френча, была столь заботлива, что даже застегнула на мне пуговицу. Только теперь я оторвал голову от стола.
– Работа вполне профессиональная, – сказал я, – за которую вам, фрау Керковиус, наверное, хорошо платят…
Хильда с криком метнулась к дверям, но они уже были заперты снаружи. Я понял, что Шавров не сидел без дела, однако где же он сам? Молчание затянулось. Керковиус, чтобы выгадать время, нужное для обдумывания обстановки, медленно вытаскивала папиросу из моего раскрытого портсигара.
– Обычное дамское любопытство, – сказала она.
Но в этот момент из потаенной комнаты, где скрывалась подпольная фотолаборатория, вышел торжествующий юрист Шавров, на вытянутой руке он держал еще мокрую фотокопию секретного приказа, изъятую им из раствора фиксажа.
– Подобное дамское любопытство, – возвестил он, – карается всего лишь восемью годами каторжных работ… Сущая ерунда!
У мадам Керковиус прорезался грубый голос:
– Этот бандитский налет дорого вам обойдется… я буду жаловаться Фан дер Флиту и генералу Черемисову.
С улицы раздался гудок автомобиля, возле дома погасли фары штабной машины, освещавшие Плеттенбергскую улицу.
– Как по заказу! – сказал я. – Кстати прибыл генерал Черемисов с вашим супругом. Велите своей многоопытной служанке, чтобы она не дергалась, а сидела, держа руки поверх стола.
Шавров открыл дверь в гостиную, где шла игра в карты и царило пьяное веселье офицеров, но сам остался в буфетной, чтобы женщины не вздумали выскочить в окно. Я появился в гостиной как раз в тот момент, когда из сеней входил плотный здоровяк генерал Черемисов, движением плеч скидывая шинель на руки своего адъютанта Керковиуса. Тот принял шинель с плеч генерала, уже отыскивая на вешалке свободный крючок.
Меня даже прознобило. Но… сомнений быть не могло!
Керковиус, сопровождавший Черемисова, был не кто иной, как майор фон Берцио, когда-то схваченный мною на границе в Граево, а потом разоблачивший меня в Кенигсберге.
– Добрый вечер, господа! – басом произнес Черемисов.
Берцио увидел меня – наши глаза встретились.
Без секунды промедления опытный немецкий агент с размаху набросил на голову Черемисова его шинель, и генерал беспомощно взмахивал руками, силясь освободиться от нее.
В руке Берцио тут же сверкнул револьвер.
– На память… тебе! – выкрикнул он.
Пуля вжикнула над моим локтем, а Берцио исчез в темноте коридора, выводящего в уличный сад. Одним ударом я опрокинул на пол тушу Черемисова и, перепрыгнув через него, болтающего ногами в сапогах со шпорами, выскочил в коридор.
В раскрытых дверях – четкий силуэт убегавшего Берцио.
– На! На! На! – трижды выкрикнул я, стреляя…
Когда он упал, я еще постоял над ним, наклонившись, и, помнится, дулом револьвера расправил ему роскошные усы. Сомнений не было – да, передо мною лежал он, именно он. Я вернулся в гостиную, где после серии выстрелов все мигом протрезвели и теперь смотрели на меня с некоторым испугом.
– Господа! – объявил я. – Ваше казино прогорело, советую разъехаться по своим частям. Но прежде я позволю себе составить список присутствующих, отметив звание каждого.
– А это еще зачем? – стали галдеть офицеры.
– Затем, – пояснил я, – что своим пребыванием в грязном притоне вы нарушили правила благородного поведения, и всем вам предстоит суд офицерской чести. Полковников разжалуют в подполковники, подполковники станут капитанами, капитаны штабс-капитанами, а штабс-капитанам предстоит снова служить поручиками… Господин Пасейк, где вы? Идите сюда. Прошу вас к столу, и сразу начинайте составлять список.
Командующий боевым Двинским плацдармом наконец-то выпутался из шинели, которую в ярости разодрал кавалерийскими шпорами. Вскочив на ноги, Чермисов начал орать на меня:
– Это мы еще посмотрим… морда жандармская! Привыкли трепать честных людей, и даже на фронте легких лавров взыскуете? Не выйдут… хамло! Известно ли вам, что я только вчера из Могилева, где обедал подле его величества?
В дверях появился невозмутимый юрист Шавров:
– Не спорьте. Суд будет справедлив, и, лишившись эполет генерала, вы можете ездить в Могилев и далее… обедать.
Офицеров переписали, затем по одному выпускали из притона. И каждый из них на пороге дома Керковиусов тщательно обходил труп убитого Керковиуса-Берцио, который глядел на своих вчерашних партнеров пустыми стеклянными глазами, а в раскрытом рту мертвеца ярко поблескивала золотая коронка.
– Вы, наверное, из «Правоведения»? – спросил Шавров.
– Нет, окончил Военно-юридическую академию.
– Почти коллеги! Я ведь в юные годы был «чижик-пыжик», но ни Спасовича, ни Кони из меня не получилось.
– Сожалеете? – усмехнулся Шавров.
– Да как сказать… В компетенцию военного человека тоже ведь входят вопросы милосердия и возмездия. Кстати, очень ли плакала мадам Керковиус, когда услышала мои выстрелы?
– Совсем нет. Сразу понюхала кокаину, после чего глаза у нее стали громадные, как у кошки, завидевшей собаку…
Я позвонил в жандармское управление Вендена:
– Выезжайте на улицу магистра Плеттенберга… Зачем? Чтобы поставить клизму одной очаровательной дамочке.
– Сволочь! – послышался голос мадам Керковиус.
Отвечать на ее ругательства я не счел нужным:
– Берите с собой зимние вещи. Меха и прочее.
– К чему они мне?
– К тому, что Сибирь славится морозами…
Из морга прикатил фургон, и мортусы, закутав покойника в простыни, увезли его в анатомический театр. Вот уж не думал, что именно так закончится эта «детская игра», в которой я рассчитался с фон Берцио за свое былое поражение.
4. Лукулл угощает Лукулла
Вот и снова Питер, что «народу бока повытер», звончатые трамваи, переполненные инвалидами, уличные мальчишки, виснущие на «колбасе», все извозчики с утра нарасхват, а лихачи заламывали столько, что в публике слышалось:
– Скоро наши Ваньки да Маньки так возгордятся, что за один проезд по Невскому станут драть не меньше, нежели Матильда Кшесинская за тридцать два своих бесподобных фуэте…
После возвращения из Вендена мною опять овладело жуткое одиночество, и не было даже дохлой мыши в ванне, чтобы разделить мою тоску. Думалось! Если каждый человек – кузнец своего счастья, то я, наверное, лишь кузнечик, усердно стрекочущий на чужих полянах, не способный создать для себя даже примитивного семейного уюта. Мне все еще казалось, что главное в жизни – дело, а счастье где-то еще поджидает меня за поворотом туманной улицы. Но годы шли, и сам не заметил, как и когда перешагнул за сорок. Увлеченный событиями, я пропустил свою жизнь, но теперь, на пороге зрелости, словно споткнулся о камень. Возникло какое-то бессилие и даже пустота в душе. Разрешение подобных кризисов одни видят в поисках истинного Бога, другие уходят в толстовство и в политику, а мне… что мне? Осталось лишь навесить эполеты генерал-майора и на этом успокоиться – в отставке на пенсии.
Никто не знал дня моего рождения, следовательно, и гостей ожидать не стоило. Я позвонил в Елисеевский магазин, заказав множество дорогих деликатесов с доставкою на дом, и в полном одиночестве, ничего не желая, сказал сам себе:
– Если Лукулл не угощает своих гостей, тогда Лукулл угощает сам себя, и это должно быть приятно одному Лукуллу…
В одиночестве здраво думалось, но думалось, черт побери, опять-таки не о том, чтобы позвать с улицы первую попавшуюся Аспазию, – нет, события мира уже обглодали меня, словно голодная собака мозговую косточку. Отныне я не мог мыслить о себе, не связывая личной судьбы с тем, чту вокруг меня сегодня и чту мне и моей стране предстоит испытать завтра.
Весь прошлый год посвятив разгрому России, австро-германцы сумели овладеть лишь небольшой частью ее западных рубежей, почти не затронув исконно русских земель. Немцы оказались неспособны изменить ход войны на востоке, ибо Россия, даже ослабленная поражениями, сохранила свою боевую мощь, все поля ее были засеяны, как в мирные дни, заводы работали с небывалой активностью, приноровясь к нуждам фронта. Но пока русская армия сражалась один на один с врагом, союзники накапливали резервы, и в 1916 году кайзеру пришлось развернуть свои силы на запад, где его армия сразу напоролась на неприступные стены Вердена, который стал символом стойкости французского солдата. Между тем наши прошлогодние осложнения на фронте вызвали перемены в высшем командовании: великий князь Николай Николаевич был отправлен на Кавказ, Ставка перебралась из Барановичей в Могилев-на-Днепре, а главнокомандование водрузил на свои плечи сам император…
Бонч-Бруевич – при встрече со мною – спросил:
– А где вы успели нажить себе так много врагов?
– Для этого не надо быть гением. Делай свое дело, говори правду, не подхалимствуй, – и этого вполне достаточно, чтобы любая шавка облаяла тебя из-под каждого забора.
Разговор получился искренний. Я не скрывал, что служу ради чести, а значит, обязан из самых лучших побуждений делать карьеру, и мне не всегда приятно видеть своих однокашников по Академии Генштаба уже генералами. Бонч-Бруевич признал, что мое производство задерживается Ставкой:
– Государь утвердил законоположение, единое для всех: никакой полковник Генерального штаба не может претендовать на генеральство, не прокомандовав полком не менее года.
– Но известно ли государю, – отвечал я, – что полковник разведки Генштаба нигде не получит целый полк, чтобы целый год гонять его с песнями. Даже под Салониками, где застрял русский батальон, я так и не понял – кто кем командовал: я батальоном или сам батальон командовал мною?
– Ходят слухи, будто вы в этом батальоне устраивали сцены «братания» с нашим противником – болгарами.
– Так не грызть же им горло… Болгарам не хотелось стрелять в нас, а для нас болгары навсегда остались «братушками», ради свободы которых Россия в крови уже выкупалась.
Бонч-Бруевич не утаил от меня, что кто-то сознательно затирает мое продвижение до службе, хотя генерал Алексеев, начальник штаба при Ставке царя, человек рассудительный, хотел бы иметь меня в Могилеве. Я сказал, что удивлен.
– Напрасно! Алексеев достаточно наслышан о вас, и он даже советовал поручить вам какое-либо дело с выходом за кордон, чтобы вы смогли отличиться… для генеральства.
Мне было ясно, что в лице Михаила Дмитриевича я имею доброго советника, но планы Алексеева, пожелавшего видеть меня в Ставке, показались чересчур химеричными. Скоро в разведотделе Генштаба мне предложили работу, далекую от дел домашних, и, казалось, откажись я от нее, мне всю жизнь таскать бы по слякоти галоши полковника. Первый вопрос был таков:
– Знаете ли вы британского генерала Туансайда?
– Как пишут в учебниках по изучению иностранных языков, нет, я не знаю генерала Туансайда, но зато я имею двоюродную тетку, которая хорошо играет на виолончели.
– Не шутите! Туансайд командует экспедиционным корпусом в Месопотамии, близ Багдада, сейчас он застрял в аулах Кут-эль-Амара, где его корпус окружен турками и курдами. Однако вышенареченный Туансайд решительно отверг помощь нашей кавалерии князя Баратова, идущего к нему на выручку со стороны Кавказа, а сам не смеет пошевелиться в этом Кут-эль-Амаре.
– Отверг? Почему? Мы же союзники.
– Липовые. Или вы не знаете англичан? Они согласны претерпеть унижения турецкого плена, лишь бы не допустить нас в нефтеносные районы Месопотамии, Аравии или Южной Персии…
Тут я понял, что мои генеральские эполеты уже подвешены под куполом цирка, мое дело – не сорваться с трапеции, свершая тот смертельный прыжок, во время которого загадочно умолкают цирковые оркестры, а публика в ужасе закрывают глаза.
– Когда прикажете выезжать?
– Первым же поездом до Тифлиса, а в Карсе для вас приготовят проводника из армян и конвойных казаков. Все!
Чтобы изучить обстановку, времени не оставалось. До отхода поезда я уяснил лишь одно: англичане уже делали три попытки деблокировать корпус, но все они окончились неудачей, а вместе с Туансайдом в Кут-эль-Амаре парились еще пятеро британских генералов, которым Багдад только снился.
Сборы были недолгими. В самый последний момент, уже готовый покинуть квартиру, я вспомнил несчастную мышь, погибшую от жажды. На всякий случай, если опять произойдет подобное, я нарочно пустил в ванной тонкую струю воды из крана, чтобы животное могло напиться. Кажется, все. Ключ от квартиры я оставил у швейцара, и старик проводил меня низким поклоном.
* * *
…ранняя весна. Но Тифлис встретил меня таким оглушительным градом, – словно я попал под обстрел картечью. Затем хлынул ливень, который я пережидал под крышей вокзала. Тифлиса я так и не увидел, но запомнил собачонку, которая плыла вдоль улицы, превратившейся в бурную речку, и, громко лая, низверглась с водопадом в каком-то кривом переулке.
Пассажиров ожидала пересадка на карсский поезд, а громадная толпа военных, ожидающих посадки, не слишком-то высоко оценивала мой чин полковника. При первом же ударе гонга, возвещавшего начало посадки, стремительная река многолюдья подхватила меня и понесла вдоль вагонов, как недавно уносила бездомную собачонку. Офицеры, их жены, солдаты, чиновники и сестры милосердия с такой быстротой заполняли вагоны, словно шла ускоренная киносъемка в комическом кинофильме. В этой железнодорожной суматохе XX века невольно вспоминалось лирическое «Путешествие в Арзрум» Пушкина – очевидно, еще и по той причине, что недавно наши войска отвоевали Эрзерум.
Минувшая зима в горах была на диво морозной и снежной, мой сосед по купе, участник эрзерумского штурма, наглядно хвастал белым маскировочным полушубком и альпийскою обувью:
– А ишо дали нам по два березовых полена, чтобы опосля победы над вражиной обогрелись у костерка…
Я соображал как генштабист: потеря турками Эрзерума заставит султана оттянуть войска из пустынь Синая, что сразу облегчит англичанам защиту Суэцкого канала. Карс, куда я направлялся, с 1877 года законно принадлежал России, уже не однажды омытый русскою кровью. В этих краях когда-то процветало могучее Армянское царство, но сейчас деревни армян напоминали пещеры троглодитов; убогие сакли не имели даже окон, я не видел ни огородов, ни даже цветочка, и только громадные кладбища предков подсказывали, что люди здесь жили очень давно. Как жили – не знаю, но «царство» у них было… Я дремал возле окна с выбитыми стеклами, а встречный ветер надул мне великолепный флюс. Карс, будь он неладен, оказывается, имел не только православный собор, но еще и памятник русским солдатам, отвоевавшим этот паршивый городишко, где – согласно преданию – Каин укокошил своего брата Авеля…
С невеселыми мыслями, пристыженный флюсом, я объявился в штабе Кабардинского полка; дежурный адъютант, чертыхаясь, никак не мог разобраться в ворохе телеграфной ленты.
– Только что получили, – сказал он мне. – Мы вас ждали. Это для вас. Впрочем, читайте сами, господин полковник…
Я прочитал и понял, что флюс заработал напрасно.
– Что вы опечалились, господин полковник?
– Печалиться станут в Лондоне… Генштаб извещает, что моя посадка в Кут-эль-Амар отпадает в силу тех причин, что генерал Туансайд сдался туркам на капитуляцию. Теперь мне приказывают срочно выезжать в Новороссийск.
– Хлопотная у вас служба, – пожалел меня адъютант.
– А у вас?
– О, мы в Карсе живем как в раю… Правда, сердечников тут прихватывает. Иные через месяц уже на кладбище. А иные, которые желают получать пенсию побольше, крепятся изо всех сил, но больше трех лет тоже не выдерживают.
– А как же вы, кабардинцы?
– А мне-то что? Я здесь родился…
Ох, и проклинал же я тогда Туансайда, по вине которого сорвался мой великолепный прыжок «под куполом цирка», а теперь следовало ехать в Новороссийск. Как раз в это время наши десанты готовились к высадке в Трапезунде, вся Новороссийская бухта была заставлена транспортами, на которые грузилась кавалерия кубанских казаков. Для сохранения тайны от самого Дуная до Батуми радиостанции хранили молчание, а на почтах лежали громадные мешки неотправленных писем. Но казаков провожали в «Туретчину» их деды и бабки, жены и молодухи, все это кубанское общество столько пило и так отчаянно плясало на пристани, что тайна будущей операции вряд ли укрылась от взоров вражеской агентуры. Я печально смотрел на красивых кубанских казачек, лихо отстукивавших каблуками в неуемном веселье, а самому думалось: сколько же их здесь, которые вскоре накроют свои головы черными вдовьими платками… Из газет мне стало известно, что германские крейсера «Гебен» и «Бреслау» недавно обстреливали Поти, Сухум и даже курорты в Сочи, а отважная армия генерала Брусилова, дабы помочь союзникам в их битве на Сомме, совершила дерзкий прорыв фронта возле Луцка…
Пожилой комендант города встретил меня со вздохом:
– Как бы я хотел побывать в Трапезунде, да вот… годы уже не те. Завидую молодежи. Восток. Яркие звезды. Дивные ароматы. Шеншины… ах, какие шеншины! Говорят, они от страсти даже не целуются, а сразу начинают кусаться.
– К этому добавьте, – сказал я, – скопища чумных крыс, несметные тучи блох, миллиарды заразных мух и москитов да еще лихорадку по названию «хава». Правда, если верить легендам, то именно в Трапезунде знаменитый Лукулл закатывал свои пиры, а древние хроники смутно намекают, будто из Трапезунда выехали на Корсику предки не менее знаменитого Наполеона Бонапарта, который закончил свой пир в Москве.
Мой краткий экскурс в историю изумил коменданта.
– А кто вы такой? – удивился старикашка.
Я ознакомил его с документами:
– Нет ли у вас чего-либо на мое имя из Петрограда?
– Есть, – отвечал он, порывшись в бумагах, – вам следует ожидать тральщик под номером триста второй.
– Все? – спросил я.
– Все.
* * *
Тральщик № 302 пересек Черное море точно по диагонали, причалив в Одессе, где меня с нетерпением ожидал чиновник министерства иностранных дел Повалишин, первым делом показавший мне драгоценный золотой портсигар с бриллиантом.
– Эту дешевку, – сказал он, – от имени его императорского величества я обязан вручить румынскому министру Братиану, дабы он скорее подсадил Румынию в нашу общую колымагу. Сколько же еще ждать, когда румыны включатся в общую борьбу? Правда, в Бухаресте желают за свое участие в войне против Германии иметь Трансильванию, но… В таком деле мелочиться не станем. Ведь портсигар от русского царя тоже чего-то стоит!
Повалишин передал пакет из Генштаба, соответственно просургученный печатями. Мне вменялось в обязанность проследить, чтобы портсигар от имени Николая II не затерялся, а в разведотделе Генштаба будут ожидать мой подробный отчет о делах в Румынии, о настроениях при дворе короля Фердинанда, о готовности румынской армии к войне и прочее…
– Как сказано в Священном Писании, «мертвое – мертвым, а живое – живым…». Наверное, мы еще поживем.
Эти мои слова повергли чиновников в трепет:
– Послушайте, к чему вы это вспомнили?
– Да так, – вяло ответил я. – Порою мне кажется, что я давно устал жить. Но это ведь несуразица, ибо я еще ни разу не жил… как живут все нормальные люди. Вот тут сказано, чтобы проследить за доставкою портсигара по назначению. Так что, прикажете мне и за вами следить? Чепуха…
Повалишин истово перекрестился:
– Да Бог с вами, полковник! Какая-то мистика… меня даже прознобило. Уж вам-то, офицеру Генштаба, чего бы не жить?
А в самом деле – почему бы мне еще не пожить?
5. Возвышение
Если бы человек заранее знал, что его ждет впереди, он бы ничего, кроме смерти, впереди не видел. Судьба-злодейка тем и хороша, что иногда выписывает такие забавные кренделя на скользком льду жизни, каким, наверное, мог бы позавидовать даже российский чемпион-конькобежец Панин-Кломенкин…
Желаю немного позлорадствовать. Страны Антанты (как и германский блок) усиленно втягивали Румынию в войну на своей стороне. Румыния издавна жила с оглядкою на Германию, но воевать не спешила, занимая удобную позицию «вооруженного выжидания», как бы прикидывая – кто сильнее, кто побеждает, где выгоднее? Прорыв армии Брусилова возле Луцка, кажется, убедил молодого короля Фердинанда I (из династии Гогенцоллернов), что выгоднее ехать в «русской телеге», которая увезет далеко – даже туда, где не сыскать ни одного валаха.
Повалишин называл румынского короля «хапугой»:
– Теперь, по слухам, ему уже мало Трансильвании, он желает иметь и всю Буковину до самого Прута, включая и Черновицы, а заодно уж станет выклянчивать у нас и Бессарабию…
Я в истории с дарственным портсигаром был вроде постороннего наблюдающего, но следовало ожидать, что Генштаб потребует от меня выводов, зрелых и обстоятельных. Пока там Повалишин будет разводить тары-бары с министром Братиану о выгодах, какие получит Румыния от войны, я должен общаться с полковником Семеновым, нашим военным агентом в Бухаресте, который сразу заявил мне, что если Румыния ввяжется в войну на стороне России, то Россия никакой пользы не обретет:
– Для нас такой союзник, как Румыния, станет вроде прикладывания компресса к деревянному протезу ноги…
Ладно! Расскажу о личных своих впечатлениях. Королевско-боярская Румыния напоминала мне самонадеянного пижона, под элегантным фраком которого грязная, заплатанная рубаха. Фальшивый блеск валашской аристократии казался подозрительным. Нищая страна донашивала обноски Европы, считавшей Румынию своими задворками. Слишком выразительны были босые ноги крестьянок на асфальте, их неестественно вздутые животы – не от бремени любви, а от питания мамалыгой. Бухарест иногда называли «балканским Парижем», но я-то, помотавшись по свету, уже знал, что жизнь столиц редко отражает облик страны и народа. Разве это неверно, что, прожив всю жизнь в Петербурге, можно удавиться от тоски по России? Киселевское шоссе в Бухаресте было принято сравнивать с нашим Невским проспектом, но… что я увидел? Вереницу колясок, в которых румынские генералы катали своих метресс, упитанность которых была такова же, как у нашей Иды Рубинштейн на портрете Валентина Серова.
– Жалко! – сказал я Повалишину. – Безумно жалко отдавать великолепный портсигар, чтобы потом проливать кровь русских солдат за эту выставку когтей, хрящей и сухожилий…
Семенов неожиданно огорошил меня новостью: в подвалах германского посольства в Бухаресте собраны тонны взрывчатки и бидоны с заразной сывороткой, вызывающей сап у лошадей, а в человеке фурункулез, – эти средства Вильгельм II желал употребить в Румынии, если она осмелится сражаться против него.
– Фердинанд влезет в войну, а потом нам предстоит защищать его королевство от нашествия армий Макензена. Все заводы Румынии дают столько вооружения, чтобы его хватало для стрельбы на маневрах, после чего румынские офицеры принимают пылкие поцелуи от своих дам… Вы, дорогой, будьте тут поосторожнее с дамами! – предупредил Семенов в конце информации.
– А что? – наивно спросил я.
– Здесь нет аристократки, которая не развелась хотя бы три-четыре раза. Мне страшно бывать на приемах, ибо сидишь, как дурак, между женщинами и никогда не знаешь – кто с нею рядом, вчерашний муж или сегодняшний? Бухарест – это такой Содом, что им не воевать, а судиться надобно!
Семенов советовал избегать свиданий с русским послом С. А. Козелл-Поклевским, ибо тот считался заядлым германофилом, но знакомство с ним все-таки состоялось, и я польстил послу, сказав, что пост посла в Бухаресте – самый трудный и едва ли не самый ответственный в мире:
– Наверное, вы обладаете умом Спинозы, ибо составить список гостей для посольского раута, чтобы разведенная жена не встретилась со своим бывшим мужем, это столь же сложно, как и составить головоломный ребус для журнала.
– Увы, это так. А вы зачем в Бухарест пожаловали?
– Как будто ради сопровождения портсигара.
– Вещь отменного вкуса, – сказал посол. – Удивительно, что вас не снабдили пулеметом для охраны царского дара…
Информация, которую я собирал, радовать никак не могла. Братиану уже хвастал перед дамами своим портсигаром, но, желая воевать за Трансильванию, клянчил у нас и Бессарабию. Я был возмущен, считая это политической наглостью.
– Повалишин говорил мне, что на вокзале в Бухаресте нельзя чемодан на одну минуту оставить – сразу стащат! Но Братиану, кажется, считает нашу Бессарабскую губернию вроде такого же чемодана. Если бы не мне, а вам, – сказал я Семенову, – пришлось давать отчет в Генштабе, что бы вы там выразили… как самое главное?
– Так и доложите, что через месяц после начала войны Макензен будет кататься по Киселевским аллеям, а все бухарестские дамы мгновенно станут женами его офицеров…
Грешен, я тоже не избежал общения с дамами бухарестского света и полусвета. Смею заверить читателя, что не было ни одной, которая бы не проклинала своей загубленной жизни в настоящем браке, желая образовать новый – более серьезный и страстный… именно с таким мужчиной, как я, о котором женщина может только мечтать! Все подобные намеки я геройски отражал ссылками на сложность политической ситуации, говоря:
– Мне было бы очень больно оставить вас вдовою в самую цветущую пору жизни. Вспоминайте иногда обо мне…
Побывать в Бухаресте и не показаться в аллеях Киселевского шоссе – это все равно что побывать в Париже и не увидеть Елисейских Полей. Семенов не раз катал меня вдоль шоссе в старомодном ландо, поименно перечисляя румынских Ганнибалов заодно с их женами – бывшими, настоящими и будущими. При этом я все более впадал в минорную апатию.
– О чем загрустили? – спрашивал атташе.
– Да опять о той же Бессарабии! Это очень плохо, если глаза у Братиану намного больше его желудка…
Повалишин вскоре сообщил, что нам здесь больше нечего делать, а Семенов подтвердил, что война решена. Перед отъездом я был представлен королю Фердинанду I, еще молодому человеку, женатому на внучке русского императора Александра II, женщине красивой и очень распутной. Мне сказать королю было нечего, а король тоже не знал, что сказать мне. По этой причине, весьма значительной, не тратя слов на пустые любезности, Фердинанд I сразу навесил на меня массивный орден «Короны Румынии» с латинским девизом: «Через нас самих», после чего он подал мне руку, пожелав доброго пути до Петербурга.
Орден был величиною с чайное блюдечко, и в Петербурге на меня смотрели как на бухарского принца. В Генеральном штабе меня ждали и, естественно, ждали моего доклада.
Но мой доклад был чрезвычайно лапидарен.
– Позволю высказаться в двух словах, – сообщил я. – Если румынский король выступит на стороне Германии, нашей России потребуется пятнадцать дивизий, чтобы разбить его армию. Если же румынский король примкнет к нам, то России потребуется тоже пятнадцать дивизий, чтобы спасти Румынию от разгрома ее немцами. В любом случае мы ничего не выигрываем. В любом случае мы теряем лишь пятнадцать боевых дивизий…
(Румынская армия была разбита немцами в рекордный срок, и почти вся страна была оккупирована. Но удивительно, что мнение нашего героя почти идентично мнению Э. Людендорфа, писавшего, что война с Румынией взяла у Германии дивизии, необходимые на других фронтах: «Несмотря на нашу победу над румынской армией, мы стали, в общем, слабее».) В эти дни Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич посматривал на меня иронически:
– Из вас никогда не получится хорошего дипломата.
– Почему?
– Орден-то не шире блюдечка… Вон чиновник Повалишин! Он до того понравился Братиану, что вывез на Русь румынский орден величиной с суповую тарелку.
– В любом случае – посуда! – парировал я.
* * *
Неприятности ожидали меня дома. Едва я открыл двери моей квартиры, как меня сразу обдало таким отвратным зловонием, что я невольно подумал о самом худшем. Из комнаты в комнату носились гудящие эскадрильи непомерно разжиревших мух. Осторожно, словно криминалист, прибывший на место преступления, я на цыпочках обошел всю квартиру. Густая пыль на паркете и мебели не хранила никаких следов. Наконец я включил электрический свет в ванной комнате и… ужаснулся!
В глубоком резервуаре ванны сидела гигантская рыжая крыса, а днище ванны было сплошь завалено обглоданными костями крысиных ребер и черепов. Тут же валялось множество чешуевидных крысиных хвостов, чем-то похожих на длинные пружины, которыми крыса пренебрегла, достаточно сытая. С минуту я не двигался, оторопев, и молча смотрел – то на эту крысищу, пожравшую своих собратьев, то на тихую струйку воды из крана, нарочно не закрученного мною до конца. Крыса-монстр, уже облысевшая от старости, пристально взирала на меня из глубины ванны с какой-то лютейшей ненавистью. После долгой жизни во мраке глаза ее заплыли от гноя, а из острой пасти, мелко и противно щелкавшей зубами, торчали два желтых клыка.
Из прихожей вдруг стал названивать телефон.
Телефон надрывался. Он звонил, звонил.
Но мне сейчас было не до разговоров…
Содрогаясь от невыносимого зловония, я не спеша расстегивал кобуру, а сам думал. И – понял: это была не просто крыса, каких немало на помойках, а крыса-аристократка. В крысином царстве, как и в человеческом обществе, слишком велики социальные различия между особями. Крысы делятся на патрициев, повелевающих, и на плебеев, беспрекословно им подчиняющихся. Дисциплина жесточайшая! Лишь один взгляд крысы-аристократки вызывает разрыв сердца у крысы-плебея. Ясно и происхождение свалки крысиных останков – плебсы сами лезли в ванну, покорно отдаваясь на съедение, чтобы их королева была сыта.
Телефон истошно и надрывно звал меня к себе!
Я взвел на револьвере курок, и он тихо щелкнул…
Громадная гадина вдруг заметалась внутри ванны.
Боже, какой писк… боже, какое визжание!
Выстрела я почти не слышал, но с этого момента я почему-то решил, что проживать в этой квартире более не смогу.
С револьвером в руке, еще дымившимся после выстрела, я дошагал до прихожей и сорвал трубку телефона. Голос:
– Поздравляю…
– С чем? – выкрикнул я, размахивая револьвером.
– С редкостным возвышением…
По тону говорившего я понял, что со мною не шутят. Только что прикончивший крысу, я возвышался… я очень высоко взлетал, и тем больнее мне будет падать с той головокружительной высоты, на какую слишком щедро вознесла меня судьба, отныне смотревшая на меня снизу вверх, как эта крыса из ванны.
Впрочем, сейчас вы все узнаете сами…