Книга: О чем знает ветер
Назад: Глава 4 Встреча
Дальше: Глава 6 Сон о смерти

Глава 5
Безумная девушка

Разумом скорбная, пляшет она в порту,
Кружит её, корёжит мотив шальной —
Скрипки, волынки, дудки, речитатив
Тарабарщины – слышатся ей одной.
Вон она, вон – средь ящиков и тюков
Прятки затеяла, вон, коленку о рым
Раскровянив, застыла… Кто я таков,
Чтобы мнить ее Эдемом своим —
Дескать, раз потерявши, вновь обрету?

У. Б. Йейтс
Я ОТКРЫЛА ГЛАЗА НАВСТРЕЧУ красноватому сумраку, мое сознание встретили пляской неясные тени. Понятно: камин, в нем дрова горят. Настоящее, живое пламя. С характерным щелчком раскололось полено, взметнув целый сноп ослепительных искр, заставив меня подскочить, и снова упасть навзничь, и вскрикнуть от боли в боку. Ибо щелчок звучал почти как выстрел, даром что я не знала, воспоминанием он является или некоей точкой, верхушкой спирали, от которой пойдет раскручиваться очередная история. Само же ощущение было не в новинку. В голове моей теснились образы и сюжеты; неудивительно, что порой сознание выстреливало персонажем, а то и целой сценой, причем, как правило, происходило это во сне.
Итак, в меня стреляли. Я тонула в озере. Меня спас молодой симпатичный мужчина, откуда-то знающий мое имя. Я нахожусь в комнате, похожей на номер в слайговском отеле. Правда, там ковролин, а здесь по дощатому полу расстелены яркие, приятные глазу дорожки. Здесь бумажные обои не столь настырно лиловы; здесь окна завешены кружевными белыми шторами, а не тяжеловесными гардинами, благодаря которым постоялец может дрыхнуть хоть целый день – солнце не помешает. Далее, по обеим сторонам кровати стоят столики, на каждом – лампа с вязаным абажуром; чтобы абажур плотнее сидел, к нему пришиты стеклянные бусины. Теперь вопрос: насколько серьезно мое ранение? Я вдохнула поглубже и пощупала повязку на правом боку. Боли почти не чувствовалось, но лишь до тех пор, пока я сохраняла горизонтальное положение. Чуть шевельнешься, попытаешься повернуться – рана пульсирует, горит. Впрочем, рана явно не фатальная. Слава богу, пуля не в живот угодила. Обо мне позаботились. Повязка плотная, сама я чистая, волосы высушены, в постели тепло и уютно. Правда, под одеялом я совершенно голая. И не представляю, что это за комната, чей это дом.
– Ты снова уходишь, да?
Я вздрогнула. Вот не думала, что в комнате кто-то есть. Ребенок, судя по голосу. Действительно, детская мордашка маячила сквозь медные столбики изножья старомодной кровати.
Попытка приподняться не увенчалась успехом – бок словно ожгло. Едва дыша от боли, я вымучила:
– Подойди поближе.
Ребенок не ответил, но само его молчание было исполнено смысла. Наконец после изрядной паузы я почувствовала: моей ступни касается детская ладошка. Затем кровать чуть дрогнула, как если бы некто вплотную подошел к изножью и попытался обхватить все столбики одновременно, чтобы они стали ему ширмой. Попытка удалась не сразу, притом в процессе любопытство пересилило робость. В следующий миг я оказалась лицом к лицу с мальчуганом лет пяти – белая рубашечка неуклюже заправлена в темные брючки на стариковских подтяжках, волосы, еще не погрубевшие, а нежные, как пух, – невозможного, нереального, практически алого оттенка; нос прямой и коротенький, задиристый, одного переднего зуба недостает, а глаза – синие-синие, насчет этого даже в полумраке не ошибешься. Мальчуган смотрел прямо на меня, будто оценивал. Я поняла, что знаю, кто он такой есть. Знаю, у кого – одного в целом свете – такие глаза.
– Ты снова уходишь? – повторил маленький рыжик.
Я не сразу продралась сквозь его акцент.
Разве я ухожу? Я просто не в силах, будь даже на то мое желание. И потом я не знаю, как сюда попала.
– А где я?
Язык еле поворачивается, слоги смазаны. У меня у самой теперь акцент, притом неудобоваримый. Такое только от морфия бывает.
– Не зная, где нахожусь, я не знаю и куда мне идти, – договорила я.
– Ты в Гарва-Глейб, – сразу ответил мальчуган. – В ничейной комнате. Хочешь, теперь она твоя будет? Хочешь?
– Спасибо. Ты очень добрый. Меня зовут Энн. А тебя?
Он сморщил носишко.
– А ты разве не знаешь?
– Нет, – прошептала я, чувствуя себя предательницей.
– Я Оэн Деклан Галлахер, – с гордостью объявил мальчуган. Полное имя выдал, как порой свойственно малышам.
Оэн Деклан Галлахер. Так моего дедушку звали.
– Оэн! – Возглас оборвался. Я протянула руку, хотела дотронуться до мальчугана, почти уверенная, что имею дело с призраком. Он попятился, покосился на дверь.
Всё ясно. Я сплю. Это сон такой причудливый.
– А сколько тебе годиков, Оэн? – спросила другая Энн Галлахер – из сна.
– Разве ты не помнишь?
– Нет. Я… я многое забыла. Потому что… словом, я нездорова. Пожалуйста, скажи, сколько тебе лет?
– Мне почти шесть.
– Шесть?!
Мой дедушка родился в 1915 году, за девять месяцев до Пасхального восстания, которое унесло жизни его отца и матери. Если ему сейчас почти шесть, значит, на дворе 1921 год. Стоп. На каком еще дворе? Мне же это снится! Действие моего сна происходит в 1921 году. Я брежу. В меня стреляли, потом я чуть не утонула. Может, я на том свете? Нет, я себя умершей как-то не чувствую. Мертвым не больно – а у меня вон как бок горит, даром что я под морфием. И голова раскалывается. Но главное – я могу говорить. Раньше я во сне никогда не говорила. Язык отнимался, и всё.
– Ты родился одиннадцатого июля, так ведь? Видишь, кое-что я помню.
Оэн закивал с готовностью, даже дробненькие плечики поднялись, подчеркнув очаровательную лопоухость; улыбнулся, словно я отчасти реабилитировалась, вспомнив дату его рождения. Восторженное «Ага!» прозвучало бы при прочих обстоятельствах несколько излишним.
– А сейчас… сейчас какой месяц?
– Сейчас июнь! – отчеканил Оэн. – Я же говорю: ПОЧТИ шесть, а не РОВНО шесть.
– Значит, ты здесь живешь? – продолжала я.
– Ага. С Доком и с бабушкой.
Он ответил чуть нетерпеливо, словно уже и так слишком много выболтал.
– С Доком – это значит «с доктором», да?
Доктор Томас Смит, добрый, благородный человек. Мой Оэн говорил, он был ему как отец.
– А как зовут доктора, Оэн?
– Томасом. Но бабушка называет его «мистер Смит».
Я тихонько засмеялась. Надо же, какой детальный сон. И стоит ли удивляться, что лицо моего спасителя было столь знакомо? Томас Смит мелькал на фотокарточках – строгий взгляд, плотно сжатые губы. По словам Оэна, Томас Смит любил Энн Галлахер. Бедняга. Тому, кто боготворит жену лучшего друга, и впрямь не до улыбок.
– Кто твоя бабушка, Оэн? – снова заговорила я, наслаждаясь своей догадкой.
– Бриджид Галлахер, – последовал ответ.
– Бриджид Галлахер!
Всё правильно. Бриджид Галлахер была бабушкой моего Оэна. Матерью Деклана Галлахера. Свекровью Энн Галлахер. Вот оно. Энн Галлахер. Ясно, почему Томас Смит назвал меня этим именем – Энн.
– Томас сказал, что ты – моя мама, – выдохнул Оэн. – Только он это не мне сказал, а бабушке. Я случайно слышал.
Моя рука, мгновение назад готовая коснуться Оэна, бессильно упала. Не дожидаясь с моей стороны подтверждений, Оэн спросил:
– А мой папа тоже вернется, да? Он вернется?
Папа? Боже Всемогущий, передо мной и впрямь Оэн – мой родной дед. Только сейчас он – маленький мальчик, сиротка. Я ему не мать; та, другая Энн Галлахер не вернется, равно как и Деклан Галлахер.
Я надавила пальцами на веки, скомандовала себе: просыпайся!
– Оэн! – послышалось за дверью.
Голос был тревожный, требовательный, недовольный. Оэна как ветром сдуло. Он исчез бесшумно, не топнул и не хлопнул, оставив меня одну уже в совершенно другом сне, где дедушки не являются к осиротевшим внучкам в обличье рыжеволосых улыбчивых мальчуганов; где только мрак – безопасный, ни к чему не обязывающий.
Снова я проснулась от прикосновения теплых рук. Одеяло было отброшено, мне меняли повязку.
– Скоро заживет, – услышала я. – Пуля краем прошла, всё могло быть гораздо хуже.
Опять этот человек со старых фотографий. Томас Смит. Принимает меня за другую женщину. Надо закрыть глаза. Это же просто. Закрою – он и исчезнет.
Не сработало. Уверенные пальцы Томаса Смита продолжали ощупывать мой продырявленный бок. От ужаса у меня дыхание сбилось.
– Больно, Энн? А так? А вот здесь?
Я застонала или, точнее, заскулила. Перспектива выдать, кто я такая на самом деле, пугала сильнее, чем физическая боль. Доктор Смит жестоко ошибся, но я ему про это не скажу. Ни за что – так я решила.
– Ты долго спала, Энн. Поговори же со мной. Нельзя всё время отмалчиваться.
Поговори! Хорошенькое дело! О чем, интересно, мне с ним говорить?
Томас Смит поднес к моим губам ложку, полную некоей прозрачной субстанции. На вкус субстанция оказалась приторной, и я подумала: уж не лауданумом ли он меня пичкает, не лауданум ли ответственен за мои галлюцинации?
– Ты видела Оэна? – спросил Томас Смит.
Я кивнула. С усилием проглотила вязкий сироп, вызвав в памяти картинку: рыженький мальчуган глядит на меня, вцепившись в медные столбики кровати, и глазищи у него синие-пресиние, знакомые, любимые. Удивительно, какие шутки шутит воспаленное воображение.
– А ведь я ему не велел к тебе ходить, – вздохнул Томас Смит. – Впрочем, на его месте ни один ребенок не выдержал бы.
– Оэн совершенно такой, как я себе представляла.
Эту фразу я произнесла тихо и вкрадчиво, вдобавок попыталась сымитировать дедушкин ирландский акцент, воссоздать чудесное, слух ласкающее «мр-р-р». Раньше мне это удавалось. Перед лицом Томаса Смита – не удалось. Еще не договорив, я вздрогнула от фальши в собственном голосе. Нет, слова были правдивы – Оэн-ребенок действительно производил прекрасное впечатление, только он не доводился мне сыном, и вообще, я находилась в плену галлюцинаций.
В следующий раз я очнулась с головой куда более ясной. Лиловые оттенки уже не доминировали в комнате – возможно, потому, что пламя в камине теперь было не единственным источником света. Ибо свет сочился из окон. Одного я не могла понять, утренний он или вечерний. Ночь миновала, но странный сон продолжался.
Рыжеволосый мальчик с именем моего деда исчез, а боль никуда не делась. Она стала даже интенсивнее. И мужчина, чопорный доктор, тоже присутствовал в моем затянувшемся сне. Он спал – в кресле, в неловкой позе, будто отключился от усталости, карауля меня. Я изучала его лицо на фотографии и вот теперь решила повторить опыт – это же безобидно, раз я всё равно галлюцинирую? Короче, вот он, словесный портрет. Сразу оговорюсь: при естественном освещении Томас Смит не сильно отличался от себя на черно-белом фото. Темные блестящие волосы, правда, были подлиннее – спадали на глубоко посаженные глаза. Я уже знала, что их цвет – серо-голубой, лишь на полтона ярче, чем озерный туман. Губы чуть приоткрылись, избавив лицо от напряженности, которую оно хранило во время бодрствования. Оказалось, что рот у Томаса Смита мягкий, но мягкость не противоречит квадратной нижней челюсти, а словно бы сглаживает впечатление и от нее, и от впалых щек с резко очерченными скулами.
Одет Томас Смит был почти по-стариковски: брюки с сильно завышенной талией, плотный жилет, сорочка без воротничка, застегнутая на все пуговицы, до впадинки на худой шее. Рукава были закатаны, черные ботинки туго зашнурованы: разбуди Томаса Смита – он вскочит и помчится к больному, ни секунды не потеряв на приведение себя в пристойный вид. По расположению плеч и головы я поняла: Томас Смит немного угловат. Рука его свешивалась перпендикулярно полу, узкое, но сильное запястье выпросталось из манжеты. Я отметила изрядную длину тонких, аристократичных пальцев. В целом Томас Смит мог сойти за короля, вымотанного решающей битвой и уснувшего прямо на троне.
У меня во рту пересохло, а мочевой пузырь прямо-таки лопался. Сделав попытку повернуться на левый бок, я часто задышала от острой боли.
Томас Смит живо очнулся. Голос его был хрипловатым спросонья, однако по-прежнему мурчащим:
– Энн, не вертись! Швы разойдутся!
Скрипнуло кресло, послышались шаги. От резкого движения одеяло поползло с моей груди; к счастью, я успела прихватить его, прижать подбородком. Куда моя одежда подевалась? Томас Смит, впрочем, уже стоял за моей обнаженной спиной, удерживая у моих губ чашку.
Я жадно отпила воды, благодарная, дрожащая крупной дрожью. Теплая, тяжеловатая ладонь легла мне меж лопаток.
– Энн, где ты пропадала всё это время?
Где я пропадала? Скажите лучше, где я СЕЙЧАС нахожусь!
Разумеется, вслух я произнесла совсем другое:
– Я не помню. – Получился свистящий шепот. Взглянуть на доктора, прочесть в его лице скептицизм я не рискнула. – Ничего не помню. Знаю только, что я… здесь.
– Вот как! И сколько ты намерена пробыть… гм… ЗДЕСЬ?
Тон был ледяной, у меня даже в груди всё похолодело и в кончиках пальцев будто иголочки закололи.
– Не знаю.
– Это они тебя ранили?
– Кто? – Мысленно я провыла слово «кто», на деле же вышел слабый выдох.
– Контрабандисты. Которые оружие распространяют. – Теперь шептал Томас. – Ты с ними была, да?
– Нет! – Я мотнула головой, и зря – комната и лицо доктора Смита поплыли перед глазами. – Мне нужно… в туалет.
– Куда? – Томас Смит возвысил голос.
– В уборную.
Ну правильно, если сейчас двадцать первый год, слово «туалет» еще не употребляют.
– Я тебя отнесу.
Он склонился надо мной, ловко подхватил под лопатки и под коленки, я же и не думала закидывать руку ему на плечо. Все мои усилия сосредоточились на том, чтобы оставаться укрытой. Я судорожно прижимала к груди одеяло.
Томас Смит, со мной на руках, вышел из спальни и двинулся узким коридором, в конце которого обнаружилась ванная комната, а в ней – унитаз старой модели, вмонтированный в стену на приличной высоте от пола. Седалище было идеально круглое, труба сделана из меди. На этот-то унитаз меня и усадили со всеми предосторожностями. Я успела отметить, что в помещении идеальная чистота, что умывальник-«тюльпан» и ванна на львиных лапах словно бы кичатся своей ослепительной белизной. Слава богу, меня не потащили в деревянный сортир на краю огородишка или не снабдили ночным горшком. Садиться на корточки в моем состоянии было бы просто немыслимо.
Томас вышел из ванной молча, явно уверенный, что я со своими делишками и сама справлюсь. Через несколько минут раздался деликатный стук в дверь. Я сказала: «Можно», Томас вошел, подхватил меня, и на миг мы с ним оба мелькнули в зеркале над умывальником. Я успела отметить напряжение лиц, скрещение взглядов. Также я отметила, что волосы мои в кошмарном состоянии: свалялись, сбились кучерявым комом на одну сторону; что под глазами залегли темные круги, отчего холодноватая зелень радужки кажется зловещей. Словом, выглядела я – краше в гроб кладут. Однако расстраиваться по этому поводу у меня просто не было сил. Томас вернул меня в спальню, уложил, укутал одеялом. Уже сквозь дрему я расслышала:
– Пять лет назад я нашел Деклана. Думал, что и ты где-то рядом, раненая или мертвая, – но нет. Тебя не было. Я несколько ходок с ранеными сделал. Потом стрельба усилилась. Я не смог вернуться и продолжить поиски. Через баррикады никого не пускали.
Я подняла веки, тяжелые, будто из железобетона. Томас глядел на меня с тоской, потирая лоб, словно силясь отскрести сознание от кошмара пятилетней давности.
– Когда ГП охватило пламя, все бросились вон. Деклан…
– ГП? Какое еще ГП? – Измученная, я даже не поняла, что выдаю себя дурацким вопросом.
Томас нахмурился.
– Я говорю о здании Главпочтамта, захваченном «Ирландскими добровольцами». Разве ты не там была? Мартин сказал, ты ушла вместе с другими женщинами, а Мин Райан утверждала другое: будто ты вернулась, чтобы оставаться с Декланом до конца. Только, Энн, Деклан был один. Вот я и спрашиваю: ты-то где пропадала?
Нет, я, конечно, не вспомнила – я просто догадалась. Томас Смит говорил о Пасхальном восстании 1916 года. С потрясающей детальностью он описывал события, известные мне по мемуарам и хроникам.
– Нам не суждено было победить, – продолжал Томас едва слышно, как бы для себя одного. – Мы с Декланом не питали иллюзий. Но мы понимали, насколько важен сам факт Восстания. Насколько важно показать угнетателям, что ирландцы способны вести борьбу. Когда на кону свобода целой нации, сама смерть становится прекрасной. Ужас и красота сливаются воедино, рождая великолепную грозу.
– Великолепную грозу, – повторила я шепотом. Не иначе я закопалась в материале и запуталась в обилии сюжетных линий. Заигралась в визуализирование – глупо, по-детски.
– Назавтра после того, как был оставлен Главпочтамт, наша верхушка объявила о полной капитуляции. Я нашел Деклана среди завалов. – Говоря о Деклане, Томас Смит с особой пристальностью вглядывался в мое лицо: не дрогнет ли в нем раскаяние? Я могла лишь хлопать глазами. – Деклан не бросил бы Энн, а Энн – по крайней мере, та, которую я знал, – ни при каких обстоятельствах не оставила бы Деклана.
«Энн, которую я знал».
Меня затошнило от страха и подозрений разом. Плохо, очень плохо развивался сюжет в моем сне. Тело Энн Галлахер не было найдено. Мать Оэна привыкли числить среди мертвых, объясняли отсутствие ее останков пожарами, взрывами, общей неразберихой. Ее чтили как трагически погибшую рядом с возлюбленным супругом. Но вот появилась я – источник неудобных вопросов. Чего уж хуже.
– Если бы тебя с другими узниками отправили в Британию, мы бы знали, – снова заговорил Томас Смит. – Женщин отпустили. Всех до единой. С тех пор несколько лет минуло. А по тебе не скажешь, что ты терпела лишения. Тебя явно не били, ты не голодала. Волосы и кожа в полном порядке. У тебя цветущий вид! – Он даже отвернулся, даже руки сунул в карманы – настолько был возмущен.
Вот так вот. Хорошее здоровье и ухоженные лицо и тело, оказывается, могут служить уликами. Томас Смит обвинял меня, ранил каждым словом, умудряясь не повышать голоса. Он снова повернулся ко мне, но не приблизился – только бросил:
– Политические узницы, прошедшие английскую тюрьму, выглядят иначе!
Крыть было нечем. Так же, как и Томас Смит, я понятия не имела, что сталось с той, другой Энн. В памяти всплыло надгробие с баллинагарского кладбища: массивный камень, внизу, у самой земли, фамилия «Галлахер». Под этим камнем упокоились Деклан и его жена Энн, и годы рождения и смерти у них совпадали: 1892–1916. Я видела камень не далее как вчера. Определенно, я сплю. Ничего страшного.
– Отвечай, Энн!
Я могла бы что-нибудь придумать. В этом мне равных не было. Не из-за природной лживости, нет, просто дар рассказчика включался, ложь получалась столь изощренной, что легко сходила если не за абсолютную истину, так за одну из версий или за альтернативную точку зрения. Никогда я особенно не гордилась своим умением, воспринимая его скорее как бонус писательского мастерства. Но в данном конкретном случае Томас Смит неминуемо поймал бы меня на лжи. Я не измыслила бы ничего убедительного из-за нехватки фактов. Пустяки. Вот я сейчас усну, а завтра проснусь по-настоящему. Я зажмурилась до зубовного скрипа. Прочь, наваждение, прочь!
– Томас, я не знаю!
Намеренно его по имени назвала. Пусть сочтет это мольбой и оставит меня в покое. Лицом к стене, среди своих мыслей, на которые никто не давит ни вопросами, ни обвинениями, я буду в безопасности.

 

8 сентября 1917 г.
«Гарва-Глейб» значит «неудобье». Странно, почему это очаровательное местечко на озерном берегу, среди вековых дубов, да еще и с плодородными почвами, получило столь неподходящее название. Еще страннее, что для меня Гарва-Глейб является и всегда являлась именно неудобьем, только не в аграрном, а в моральном смысле. Я люблю усадьбу с детства – и с тех же пор борюсь со своей привязанностью. Сейчас Гарва-Глейб принадлежит мне, но так было не всегда.
Изначально она принадлежала англичанину Джону Таунсенду – землевладельцу и моему отчиму. Эта земля была пожалована предкам Джона Таунсенда за триста лет до его рождения. Джон Таунсенд был хорошим человеком. Он любил мою матушку, любил и меня. Когда он умер, усадьба досталась по наследству мне – ирландцу. Впервые за три столетия ирландской землей стал владеть ирландец. А ведь я рос с глубочайшим убеждением, даже с упованием, что рано или поздно ВСЯ ирландская земля вернется к тем, у кого на нее истинное право. То есть к людям, целые поколения которых трудились на ней и умирали за нее.
Унаследовав Гарва-Глейб, я отнюдь не испытал удовлетворения. Не появилось оно и позднее, нет его и до сих пор. Я не горд своей удачей, и благосклонные улыбки фортуны меня не радуют. Наоборот – повергают в тихое отчаяние. Как известно, кому много дано, с того много и спросится; я же всегда проявлял к себе особую требовательность.
Тот факт, что Джон Таунсенд был англичанином, не разжег во мне ненависти. О нет, я искренне любил своего отчима. Он относился к Ирландии и ирландцам без глупых предубеждений и не таил в сердце неприязни. Усадьбу на берегу ирландского озера он получил от своего отца в наследство. А что до дурного запашка, который от наследства исходил, – так запашок за триста лет повыветрился. Джон Таунсенд не испытывал угрызений совести за грехи своих предков – и это правильно. Таков и я.
Я тоже не стыжусь своего отчима. Он покинул этот мир, оставив меня богатым человеком. Я с готовностью принял наследство. Отчим обеспечил мне превосходное воспитание. В детстве я тяжело болел – и он не экономил на лучших специалистах, а также на домашних учителях. Он оплатил мое обучение в Университетском колледже и купил мне дом в Дублине, желая свести к минимуму неудобства поездок взад и вперед. Он нанял автомобиль, который доставил меня домой, когда внезапно скончалась моя матушка (я был тогда на втором курсе). Сам он умер за полгода до Пасхального восстания, завещав всё свое имущество мне, приемному сыну. Деньги, обретающиеся на Лондонской фондовой бирже, не мною вложены в ценные бумаги. Не я создал капитал, хранящийся в Королевском банке Шотландии, не я скопил банкноты, которыми набит сейф в библиотеке Гарва-Глейб. На всех чеках стоит мое имя, но деньги наживал не я.
Почему я из принципа, из протеста не отказался от капиталов моего отчима-англичанина? Да потому, что я не дурак. Идеалист – да, националист – еще какой, гордец, как все ирландцы, – разумеется, но не идиот. Еще в пятнадцать лет, слушая на уроке «Речи из доков» Джона Маклина, я мысленно поклялся употребить свое образование, положение в обществе и богатство на благо Ирландии. В тот период я уже крепко дружил с Декланом. Оба мы бредили ирландской независимостью. Кстати, за Деклана платил мой отчим. Желая, чтобы я жил среди близких по духу людей, он не только выложил кругленькую сумму за Декланово обучение, но также обеспечил ему проживание и питание при школе. Домой на каникулы нас тоже возили обоих, а когда, несколько лет спустя, Деклан полюбил Энн и решил на ней жениться, мой отчим устроил им свадьбу и позволил жить в Гарва-Глейб, в пустовавшем доме управляющего, – совершенно бесплатно.
Нашего с Декланом вступления в ряды Шинн Фейн, а затем и в Ирландское республиканское братство отчим не одобрял, хотя неодобрение никак не сказывалось на его щедрости и любви к нам, юным бунтарям. Шесть лет минуло с его смерти, и мне странно: почему стены Гарва-Глейб не возвращают его голос, увещевающий нас? Мне стыдно за наши речи, в которых мы клеймили несправедливые британские законы и призывали кары небесные на всех англичан без разбору. Быть может, я невольно сократил дни самого близкого человека. Я жестоко раскаиваюсь. Я понял, как, какими способами идеализм способен подтасовать исторические факты. Правда в том, что не все англичане – кровавые тираны, и не все ирландцы – ангелочки с крылышками. С обеих сторон пролито достаточно крови и содеяно достаточно дурного; мы все достойны осуждения.
Пусть сам я уже не прежний, пусть поостыл с годами – сути дела моя моральная усталость не меняет. Ирландия должна обрести независимость. Я больше не наивный юноша и не слепой фанатик, я знаю, сколь высока цена вооруженной борьбы. Но, глядя на Оэна и видя в нем его погибшего отца, я до сих пор захожусь почти животной тоской по свободе, и чутье говорит мне, что свобода наступит.
Т. С.
Назад: Глава 4 Встреча
Дальше: Глава 6 Сон о смерти