Книга: О чем знает ветер
Назад: Глава 2 Озерный остров Иннишфри[7]
Дальше: Глава 4 Встреча

Глава 3
Похищенное дитя

Мальчик – даром что крещён —
Фейри за руку берёт,
Увести себя даёт
От печалей и забот —
Сколь их есть на белом свете,
                 осознать не в силах он.

У. Б. Йейтс
К БАЛЛИНАГАРСКОМУ КЛАДБИЩУ я ехала с комом в горле, из последних сил глядя в оба и благоговейно, словно григорианский хорал, повторяя про себя указания Мэйв. Действительно, церковь нашлась легко. Среди холмистых полей высилась она, совсем одинокая, если бы не домик священника, что притаился позади. Мшистые руины крепостной стены, эта вечная деталь ирландского пейзажа, да разбредшееся стадо коров составляли ей сомнительную компанию. Я приткнулась у ворот и шагнула из машины в зябкое июньское предвечерье: если лето в Ирландии и планировалось, срок ему явно еще не пришел. Меня не отпускало ощущение, что я видела Голгофу и распятого Христа. Сдерживая слезы и дрожь пальцев, я толкнула массивную деревянную дверь и вступила в пространство, надышанное настолько, что даже скамьи лучились святостью. Своды хранили эхо крещений, отпеваний и венчаний – бесчисленных таинств, свершенных в этих стенах; казалось, эхо потянется за мной и к могилам, чтобы отозваться последним аккордом на последней дате последнего надгробия.
Под церковными сводами мне всегда бывало столь же уютно, сколь и среди книжных страниц или на кладбищенской аллее. На меня не давило бремя первородного греха, не возникало желания разбить себе лоб в покаяниях, не проклевывался страх перед Чистилищем – иными словами, я не испытывала чувств, свойственных большинству католиков. Наверно, в этом была заслуга Оэна: мой дед уважал религию, однако воспринимал ее с долей скептицизма. Странное сочетание, удивительное умение ценить то, что действительно хорошо, и отстраняться от того, что далеко от совершенства. Короче, между мной и Господом не возникало ни недомолвок, ни разладов. Говорят, человек воспринимает Бога через призму своего наставника в вопросах религии. В моем случае правило работало на сто процентов: о Боге я узнала от Оэна, которого любила и которому доверяла. Любовь и доверие к Оэну перекинулись на Господа Бога.
В католической школе меня учили катехизису, и к нему я применила свой всегдашний прием: выделила и впустила в душу то, что нашло отзыв в этой самой душе. А что не нашло, то я отбросила. Монахини-наставницы были недовольны. Религия, твердили они, это не шведский стол: нельзя выбрать одно и проигнорировать другое. Я вежливо улыбалась, оставаясь при своем мнении. Ибо и жизнь, и религия, и учеба в данном аспекте совершенно идентичны. Откажись я от выбора, просто набила бы разум и душу, как набивают живот – не поняв вкуса, не уловив аромата каждого отдельного «яства»; смесь, бессмысленная и даже опасная для сознания.
Теперь, сидя в пустой церкви, где поколения моих предков молитвами врачевали разбитые сердца, я понимала: вот он, смысл веры, ибо вера оправданна лишь как контекст в борьбе жизни со смертью, а церковь – это памятник былому, проводник, портал из прошлого в настоящее, созданный для утешения. Я, по крайней мере, это утешение нашла.
Церковное кладбище взбиралось вверх по пологому склону. Сверху видна была витая лента дороги, которая привела меня сюда, к этим замшелым надгробиям – настолько замшелым, что я не могла разобрать ни имен, ни дат. А иные надгробия буквально вросли в землю, будто втоптанные самим Временем. Правда, попадались и обихоженные могилы, на которых гладенькие плиты щеголяли цветистыми эпитафиями. Новые захоронения расходились от центра кладбища подобно кругам, что расходятся по воде от брошенного камня, и камнем этим была Смерть. Без усилий прочитывая имена, я вспоминала слова Мэйв: на большей части ирландских кладбищ, мол, всё вперемежку – древнее и недавнее, так что предка отыскать вполне возможно, ведь каждая семья столетиями хоронит своих на одном участке. То и дело поднимая взгляд, я вздрагивала от сходства старых могильных камней с гномами и хоббитами, окаменевшими в траве; каждая трещина казалась прищуром, даже кивком. «Подойди поближе», – словно говорили они.
Своих я нашла под мощным деревом, на границе между старыми и новыми захоронениями. Надгробие представляло собой массивный треугольник с фамилией «Галлахер» в основании. Строчкой выше шли имена «Деклан» и «Энн». Повинуясь порыву, я дотронулась до четкой гравировки, погладила даты – «1892–1916», выдохнула с облегчением: память таки подвела старую Мэйв! Энн Галлахер упокоилась рядом с любимым мужем. Они умерли в один день, как я и думала. Голова закружилась, пришлось встать на колени, а вскоре я поймала себя на том, что говорю вслух – рассказываю Деклану и Энн об Оэне и о себе, уверяю: для меня крайне важно было их отыскать.
Выговорившись, я поднялась и только теперь обратила внимание на соседние могилы. Слева от треугольного надгробия был камень поскромнее – также с фамилией «Галлахер» и с двумя именами – «Бриджид» и «Питер». Даты – две, а не одна на двоих супругов – совсем стерлись. Питер Галлахер скончался раньше, чем его сын Деклан и невестка Энн; Бриджид Галлахер надолго пережила обоих. Оэн об этом не рассказывал. Может, потому, что я не спрашивала. Мне хватало знать, что Бриджид умерла прежде, чем ее внук покинул Ирландию.
Имена своих прапрадеда и прапрабабки я тоже погладила, поблагодарила Бриджид за то, что ее стараниями Оэн вырос чудесным человеком, добрым и заботливым. Определенно, Бриджид обожала своего внука не меньше, чем сам он обожал и баловал меня. Любить другого способен лишь тот, кто сам был любим; Оэн получил любовь от бабушки – от кого же еще?
Между тем небо нахмурилось всерьез. Ветер стал колючим – как бы намекал, хлеща меня по щекам, что пора двигаться в отель. Готовая внять ветру, я вдруг заметила еще одно надгробие, или, может, взгляд зацепила короткая фамилия – «Смит», расположенная у самой земли, почти скрытая травой. Кто это – Томас Смит, заменивший Оэну отца? Неужели здесь покоится мрачноватый доктор с древней фотокарточки, тот, в чопорном костюме-тройке?
На руку мне ляпнула тяжелая, холодная капля, за ней последовали другие. Тучи сошлись, ударившись могучими торсами. Молния рассекла небосклон, гром шарахнул над самой моей головой. Отбросив любопытство, я побежала к машине, косясь на блестящие под ливнем надгробия, обещая мысленно: я еще приеду, приеду.
* * *
Тем же вечером в Слайго, в отеле, я достала из чемодана коричневый конверт. В чемодан он отправился почти машинально – Оэн настаивал, чтобы я прочла дневник Томаса Смита, вот я и взяла конверт со всем содержимым, но, честно говоря, сразу о нем позабыла. Оэн умер – и всё для меня умерло. Исчезла способность сосредотачиваться, сгинул вкус к изысканиям. Огромных усилий стоило просто не рыдать. Однако сегодня я побывала на могиле предков; удивительно ли, что мне захотелось вспомнить их лица?
А ведь давно, слишком давно никто их не вспоминал! Мысль потрясла меня. Расчет, что земля Ирландии сама собою утишит боль моей утраты, не оправдался, и всё же поездка пошла мне на пользу. Мои эмоции окрашивала теперь не безнадежность, а благодарность; слезы лились по-прежнему, но горечь из них ушла.
Словом, я вытрясла содержимое конверта на небольшой столик, и ровно так же, как месяц назад, первым выпал блокнот в кожаной обложке, а следом выпорхнули фотокарточки, улегшись вокруг него запоздалыми мыслями. Я отложила конверт, однако он, якобы пустой, издал нехарактерный для куска бумаги стук. Заинтригованная, я выудила удивительное кольцо – тонкий золотой ободок, отягощенный черной агатовой камеей. Чудесная вещица, притом старинная; изящество в сочетании с ароматом времени любого исследователя опьянит, и я не стала исключением. Кольцо легко село мне на палец, дополнительно восхитив и заставив пожалеть, что я не обнаружила его тогда, при Оэне, и не поинтересовалась, кто им владел.
Не матушка ли Оэна? Посмотрим; если так, кольцо должно мелькать на фотокарточках. Увы, на одной фотокарточке руки Энн Галлахер находились в карманах серого пальто, на другой Энн держала под локоть Деклана Галлахера, на остальных по разным причинам рук вовсе не было видно.
Снова и снова я перебирала фотокарточки, касалась лиц, что предшествовали появлению на Земле моего собственного лица. Маленький Оэн, с зализанными, расчесанными на прямой пробор волосиками, хмурый и недовольный, вызвал прилив нежности пополам с горечью. Ибо в детской мордашке, в этом выдвинутом упрямом подбородочке и надутых губках я увидела черты взрослого, пожилого Оэна. Бумага, понятно, пожелтела, да и изначально фото было черно-белое, оставалось принять на веру заявление Оэна об оттенке его волос. Оэн утверждал, что рыжие волосы достались ему от отца. Мой собственный отец тоже был огненно-рыж, а вот деда я рыжим не знала. В моей памяти он всегда имел белоснежную шевелюру. Зато насчет глаз я не сомневалась. Они были синие, живые, быстрые, как ртуть, – и у этого мальчугана, и у старика, что месяц назад умер у меня на руках.
Отложив изображение Оэна, я взяла другую фотокарточку, с доктором Томасом Смитом и моей прабабкой. Явно фото было сделано не в тот же день, когда Деклан и Энн Галлахер снялись в компании друга семьи: Энн в другом платье и причесана иначе, а на докторе более темный сюртук. Да еще на фото с одной Энн, без Деклана, доктор кажется старше; это самое странное, ведь ничто не намекает на минувшие годы. Даже стрижку доктор не изменил. Возможно, причина в его осанке: на плечах будто бремя, да и в целом поза напряженная. И явно этот снимок в растворе чуть передержали – слишком уж отчетливы детали одежды Энн, и лица моделей отличает этакая жемчужность, свойственная очень старым фотографиям.
Оказалось, в ту страшную ночь, когда умирал Оэн, я просмотрела не все снимки – отвлеклась, помчалась за обезболивающим. Теперь я нашла фото особняка среди вековых дубов и с полоской озера на заднем плане. Уж не Лох-Гилл ли это виднеется? Кольнуло сожаление: нет бы изучить фотографии раньше, прихватить их к Мэйв – Мэйв наверняка в курсе.
На очередном – групповом – снимке Томас и Энн стояли в нарядной зале, причем Деклан там не присутствовал. Центральной фигурой композиции был рослый темноволосый мужчина: облапив Энн Галлахер и Томаса Смита, он ухмылялся, явно очень довольный собой. Фотоаппарат выхватил изумление, даже замешательство моей прабабки.
Поразительно! Это замешательство, эта неловкость полностью копировали мои эмоции на книжных презентациях, при подписывании книг для фанатов. Вглядываясь после в собственное лицо, я досадовала: опять меня подловили на мысли, что мое изображение тут вторично. Разумеется, со временем я научилась размазывать по лицу официальную улыбку, но принципиально не смотрела ни на одно такое фото, даром что издатели и слали мне их с упорством, достойным лучшего применения. Чего глаз не видит, о том сердце не тревожится, верно?
Групповой снимок в нарядной зале буквально приковал мое внимание.
– Да нет же! Этого просто не может быть! – шептала я.
Однако это было. В обнимку с Энн Галлахер стоял не кто иной, как Майкл Коллинз, лидер движения, деятельность которого привела к заключению Договора с Англией. А ведь до 1922 года его изображений просто не было. Все знали, что Майкл Коллинз ведет партизанскую войну с британцами, а вот каков он с виду, представляли себе только его ближайшие соратники. Конспирация действовала. Это уже потом, когда Договор подписали, когда Майкл принялся внедрять в сознание ирландцев мысль о необходимости этой меры (разумеется, временной), его вовсю фотографировали. Я видела эти снимки – Майкл на митинге, страстно жестикулирующий, и Майкл в военной форме в тот день, когда британцы оставили Дублинский за́мок – символ их власти над Ирландией в последнее столетие.

 

Лишнее мгновение задержавшись на фотографии Майкла Коллинза, я взялась за дневник. От него так и веяло очарованием старины – почерк с наклоном, слитное написание, которое сейчас уже не используют, а жаль! Я не читала, а просто скользила взглядом по страницам, отмечая даты. Оказалось, с шестнадцатого по двадцать второй год автор вел записи неаккуратно – подчас месяцами не брался за перо. Также я убедилась, что третьи лица к дневнику не прикасались, что автор не сажал клякс, не выдирал страниц и не вымарывал фраз, а каждую запись снабжал лишь своими инициалами – Т. С.
Укладывалось в эти инициалы только одно имя – Томас Смит. Разумеется, ничего необычного тут не было. Но вот вопрос: как дневник попал к Оэну? Я стала читать – с начала, с записи, датированной вторым мая 1916 года. Ужас объял меня: я визуализировала смерть Деклана Галлахера. Пролистнув несколько страниц, я напоролась на попытки Томаса Смита отыскать Энн Галлахер, затем вместе с автором скорбела по утраченным друзьям и старалась смириться с потерей. О дне, когда был казнен Шон МакДиармада, Томас Смит повествовал фразами лаконичными, однако исполненными горечи:

 

Сегодня не стало Шона. Когда казни в Килменхэме на несколько дней приостановили, я, дурак, понадеялся, что Шон будет помилован.
Теперь утешаюсь одним: Шон приветствовал свою смерть. Считал, что умирает за свободу Ирландии. Да, так ему всё это представлялось. Я лишен и романтизма, и идеализма. Я воспринимаю казнь Шона как величайший позор. Таких людей больше нет и не будет.

 

Далее Томас Смит писал о возвращении в Дромахэр после работы в больнице при Дублинском медицинском университете, о попытках начать медицинскую практику в графствах Слайго и Литрим.

 

Люди здесь чудовищно бедны; нечего и думать, будто практика меня прокормит. Но сам-то я имею более чем достаточно для осуществления своего давнего намерения – помогать слабым и страждущим. Наматывая мили по обоим графствам, заглядывая в город Слайго и спеша оттуда на запад, я порой чувствую себя коробейником: в точности как коробейник, я предлагаю свои услуги людям, которым не хватает денег даже на хлеб. К примеру, вчера я помчался в Баллинамор – так плату за визит составила песня, которую спела для меня старшая дочь семейства. В хибарке, разделенной перегородкой на две комнатушки, ютятся семь человек. Меня позвали к младшей дочери, девочке лет шести; она уже несколько дней не вставала с лежанки. И что я обнаружил? Девочка не больна – она ослабела от хронического недоедания. Остальные члены семьи выглядят немногим лучше, чем скелеты. Я вспомнил про тридцать акров непаханой земли у себя в имении, о доме для управляющего, который уже давно пустует. Под влиянием импульса я сказал главе семейства (их фамилия О'Тул), что как раз нуждаюсь в толковом управляющем и, если работа ему по плечу, она его ждет. Сам-то я фермерством заниматься не собираюсь. Бедняк расплакался и спросил, можно ли приступить с завтрашнего утра. Я дал ему аванс – двадцать фунтов; мы скрепили договор найма рукопожатием. К счастью, в то утро Бриджид собрала мне в дорогу изрядный ланч – я бы всё равно столько не употребил. Словом, я отдал узелок О'Тулам, и под моим наблюдением ослабевшая девочка съела кусок хлеба с маслом. Хлеб и масло! Для того я столько лет изучал медицину, чтобы пользовать больных элементарными продуктами питания! Теперь в докторском чемоданчике буду носить яйца и муку. Похоже, в этих краях еда нужнее пилюль да порошков – нужнее даже, чем знающий врач. Не представляю, как выкручусь, если случится угодить в другое изголодавшееся семейство.

 

Сглотнув ком в горле, я торопливо перевернула страницу – лишь для того, чтобы наткнуться вот на какую запись:

 

Одна дромахэрская мамаша, кажется, больше заинтересована в том, чтобы я женился на ее дочке, нежели в том, чтобы я ее вылечил. На все лады нахваливала девицу: и черты-де у нее тонкие – ну чисто барышня, и щечки-то будто вишни, и глазки-то блестят. Увы, это всё признаки запущенной чахотки. Девушка обречена. Разумеется, я снова ее навещу, привезу пилюль, чтобы облегчить кашель. Услыхав насчет моего скорого визита, мамаша пришла в восторг. Похоже, решила, что я и впрямь намерен свататься.

 

Еще Томас Смит писал о негодовании Бриджид Галлахер на Ирландское республиканское братство, членом которого являлся и он сам. Бриджид винила Братство в гибели Деклана, а также в том, что черно-пегие совсем озверели.

 

Я не стал с нею спорить. Ее упрямство и глубина горя равны моим, а я не отказался бы от своих убеждений ни при каком раскладе. Я по-прежнему жажду независимости для Ирландии, даром что не представляю, как ее добиться. Моя вина почти столь же велика, сколь и мое упование на грядущую ирландскую самостоятельность – ведь слишком многие участники Пасхального восстания отправлены во Фронгох. Я называю их своими друзьями, но почему тогда сам я на свободе?

 

Об Оэне Томас Смит писал с нежностью.

 

В этом ребенке весь свет моей жизни. Малютка Оэн самим своим существованием словно обещает: всё еще наладится. Я предложил Бриджид вести мой дом – в таком случае у меня появляется возможность заботиться о ней и об Оэне. Энн была сиротой – одна-одинешенька в мире. Сиротство нас с ней роднило. Правда, в Америке у нее осталась сестра, но брат и родители давно умерли. Получается, у моего мальчика нет никого, кроме бабки; получается, я должен стать ему отцом – и ничего другого я сейчас не желаю столь же сильно. Клянусь, Оэн вырастет, твердо зная, кем были его родители, за что они отдали жизнь; он также будет твердо знать, что Ирландия того стоила и стоит.

 

«Собственно, он был мне отцом», – сказал Оэн про Томаса Смита. Ощутив теплую волну благодарности к меланхоличному доктору, я продолжала читать. Следующую запись Томас Смит сделал несколько месяцев спустя. Рассказывал о семействе, которое пригрел: как старается в новой должности старший О'Тул, как набирают вес оголодавшие дети. Он перечислял первые слова, неуклюже произносимые подрастающим Оэном, рассказывал, что малыш научился ходить и, едва он, Томас, переступает порог, ковыляет ему навстречу, лепеча по-своему, захлебываясь от радости.

 

Оэн назвал меня «Da». Бриджид пришла в ужас и разрыдалась; несколько дней была безутешна. Я приложил немало стараний, чтобы убедить ее, будто Оэн говорит не «папа» по-ирландски, а «док» по-английски. Она не верила. Ее горе неподдельно. С тех пор по вечерам я занимаюсь с Оэном. Теперь он вполне четко произносит «Док» и усвоил слово «бабушка», чем заставил-таки Бриджид улыбнуться.

 

Томас Смит писал об освобождении последних «борцов за свободу Ирландии» (Фронгох расформировали к Рождеству 1916 года). Он нарочно ездил в Дублин – посмотреть, как будут встречены повстанцы, и с удовлетворением отметил, что настроение обывателей переменилось и те, кого сравнительно недавно проклинали, теперь нашли самый теплый прием.

 

Помню, когда в Светлый понедельник мы шагали по дублинским улицам, на нас сыпались проклятия; многие дублинцы пытались помешать нашей борьбе, многие кричали: «Поезжайте в Германию, там вояки нужнее!» Но сейчас… сейчас в общественном сознании эти ребята уже не смутьяны – они герои. Я очень рад. Возможно, сердца ирландские претерпели метаморфозу, которой как раз и не хватало для того, чтобы началась настоящая борьба. Похоже, Мик со мной в этом согласен.

 

Мик? Не Майкл ли Коллинз? Близкие его Миком называли, а Томас Смит, судя по фотокарточке, к близким как раз и относился. Поистине, этот дневник – настоящий клад; тем более странно, что Оэн таил его от меня столько времени. Знал же, что я решила об ирландской революции писать, что в материалах закопалась.
Глаза мои слипались; я устала физически, но нервы после кладбища всё еще были на пределе. Вялой рукой я отодвинула дневник, только он почему-то не захлопнулся, нет – он раскрылся на последней странице. Здесь никаких дат не стояло. Пространство заполняло стихотворение в четыре строфы. Ни названия, ни комментариев, хотя почерк по-прежнему Томаса, а по стилю – вроде Йейтс, хотя эти строки я читала впервые. Читала и перечитывала, чем дальше, тем сильнее уверяясь, что речь идет о лох-гилльской леди – ну, той, про которую рассказал хозяин кондитерской – и не далее как нынче утром! Мурашки побежали по рукам и спине – такой тоской и тревогой был пропитан каждый слог.
Найдёныш, былиночка или вот —
Силуэт театра теней;
Я спас тебя из студёных вод,
Согрел в постели своей.

Страшившийся пуще прочих зол
Принять судьбу мотылька,
К тебе я тропой подозрений шёл,
Кружил и петлял, пока

Прав на тебя мне не предъявил
Коварный стылый Лох-Гилл:
Душе бездомной, дескать, не мил
Недо-любви полу-пыл.

Урок был – наглядней не преподать,
Затем и молю: забудь,
Родная, глядеть на ртутную гладь,
Таящую долгий путь.

Я перевернула страницу. Всё, конец. Обложка, внутренняя сторона. Я задумалась: что это за бездомная душа? Вспомнила из Йейтса: «Печать бездомья посередь чела». Значит, строки о лох-гилльской леди принадлежат другому поэту. Что ничуть не умаляет их красоты. Возможно, Томас Смит был очарован этим стихотворением и записал его на память, не ведая, кто автор. Возможно, автором был он сам.
Я прочла вслух последнюю строфу:
Урок был – наглядней не преподать,
Затем и молю: забудь,
Родная, глядеть на ртутную гладь,
Таящую долгий путь.

Завтра утром я развею прах Оэна над озером. Завтра Лох-Гилл примет его; завтра, возможно, для души Оэна начнется этот самый «долгий путь». Я захлопнула дневник, щелкнула выключателем настольной лампы, свернулась калачиком, обняв лишнюю подушку. Несчастная девочка, круглая сирота. Слезы полились сами собой, я тонула в них, и некому было спасти меня из студеных вод, согреть в постели. Так я лежала, оплакивая Оэна, оплакивая прошлое и сердясь на ветер, который не спешил с утешением, а только выл, подчеркивая мое одиночество.

 

11 июля 1916 г.
Нынче Оэну исполнился годик. Он славный, улыбчивый мальчуган, растет здоровеньким, не капризничает. Я готов наблюдать за ним часами – его восприимчивость ко всему новому, его благословенное неведение дают мне силы. Но я страшусь того дня, когда Оэн осознает тяжесть своей утраты. Он, кажется, не помнит, сколь безутешен был в первые недели после Восстания. Энн не успела отнять Оэна от груди, и он тосковал – не столько, подозреваю, по вкусу материнского молока, сколько по теплу, которое можно сыскать лишь на материнской груди. Сейчас Оэн больше не зовет «Мама, мама!». Наверно, образ матери, заодно с образом отца, стерся из его памяти – и это огромная трагедия.
Расправа над лидерами Восстания спровоцировала волнения далеко за пределами Дублина. Вся сельская Ирландия гудит, будто растревоженный улей. Странно, что одних помиловали – например, Имона де Валера, который командовал отрядом, занявшим доки; а других, находившихся, так сказать, на периферии событий (я имею в виду Вилли Пирса и Джона Макбрайда), – казнили. Однако расчет британцев не оправдался: они думали затоптать тлеющие очаги недовольства, но лишь раздули их в полноценный пожар. Казнь шестнадцати человек воспринята как очередная несправедливость по отношению к ирландскому народу. Каждый ирландец просто внес новый пункт в свой ментальный список вековых обид и – уж будьте покойны, господа британцы, – передаст этот список потомкам.
Однако, сколь бы сильно ни было недовольство, люди не смеют роптать вслух. Всем ясно, что силы неравны. Месть придется отложить до лучших времен, которые непременно настанут. Когда Оэн вырастет, Ирландия, я уверен, будет свободной страной. Я уже пообещал это своему мальчику, нашептал в солнечный пух его волосиков.
Бриджид всё чаще заговаривает о том, чтобы увезти Оэна в Америку. Я не возражаю, не открываю своих чувств. Одно знаю: этой, новой потери мне не снести. Оэн стал моим мальчиком. Он – мое обожаемое похищенное дитя. Но и тревога Бриджид понятна: вдруг я вздумаю жениться? На что мне тогда она, Бриджид, в качестве экономки? Дом вести, меня обихаживать будет молодая жена. На этот счет я не устаю внушать Бриджид: и ей, и Оэну всегда найдется место в моем доме. Правда, я умалчиваю вот о чем: стоит мне закрыть глаза, я вижу Энн. Она мне снится по ночам, ее образ не отпускает меня днем. Бриджид всё равно не поймет. Я и сам не понимаю. Я ведь не был влюблен в Энн, почему тогда она меня преследует? Может, потому, что мне не удалось найти ее тело, похоронить по-человечески.
Да, наверно, так.
Т. С.
Назад: Глава 2 Озерный остров Иннишфри[7]
Дальше: Глава 4 Встреча