Книга: О чем знает ветер
Назад: Глава 25 На крючке одиночества
Дальше: Примечание

Глава 26
Мужчина молодой, мужчина старый

Ни толку, ни проку, ни мыслей, ни слов —
В расколотой плошке моей головы
Единственной свечке отныне гореть.
Так, крупная рыба, заплывшая в сеть,
Луна умаляет небесный улов;
Так меркнет скопление звёздной плотвы.

У. Б. Йейтс
31 АВГУСТА Я ПОЕХАЛА В БАЛЛИНАГАР, на кладбище. Мне помнилось, что расположено оно сразу за церковью на довольно высоком холме, но я не ожидала, что подъем отнимет практически все мои силы и вызовет саднящую одышку. Живот сильно вырос, давил снизу на легкие. По словам слайговского гинеколога, милейшего старичка, мне предстояло рожать в первых числах января. Я усмехнулась: при первом посещении больницы в Слайго медсестра, желая определить мой срок, спросила, когда были последние месячные. Какую дату я могла назвать? Середину января 1922 года? Я прикинулась этакой забывчивой особой. По моим личным подсчетам, на момент возвращения в современность мой срок составлял около двенадцати недель. На первом же УЗИ мое предположение подтвердилось, несмотря на несообразность дат. Путешествие во времени ни на что не влияло. Как и всякая женщина, я должна была носить дитя ровно девять месяцев, из которых минуло пока только пять.
Итак, я опустилась на колени перед могилой Деклана, погладила холодный камень, прошептала «Привет». Имя «Энн Финнеган Галлахер» по-прежнему значилось рядом с именем Деклана. Отдышавшись, я принялась полоть сорняки на могиле Бриджид. Обиды в моем сердце не было. Бриджид не виновата, рассуждала я, что запуталась в недомолвках, как в паутине; на ее месте никто не поверил бы в «официальную версию» возвращения Энн, как не поверил бы и в немыслимую правду. Значит, Бриджид – просто жертва, за что же ее ненавидеть? За попытки защитить Оэна и Томаса? Вот уж нет. Но даже думая о Бриджид, я косилась на другое надгробие, всё затянутое лишайниками, расположенное поодаль от галлахеровских могил. Что, если Мэйв ошиблась? Что, если я сейчас обнаружу под фамилией имя «Томас» с соответствующими датами? На нетвердых ногах я шагнула к надгробию, почти упала на землю.
«Энн Смит, возлюбленная супруга Томаса. 16 апреля 1922 г.» – вот что я прочла. Я сидела перед собственной могилой.
Нет, дух у меня не занялся от ужаса, и я не разрыдалась. Никаких мистических ощущений, никаких отрицательных эмоций. Я просто созерцала памятник, воздвигнутый Томасом Смитом в честь нашей любви, в честь нескольких месяцев, которые мы провели вместе. Этакое подтверждение: я была и останусь его возлюбленной супругой.
– Томас! – простонала я и легла прямо на землю, головой на надгробие.
Брызнули слезы, но я даже не попыталась остановить их поток, несший облегчение, освобождение от страшного предчувствия. Томас не упокоился здесь, в Баллинагаре; незачем прислушиваться к шепоту трав или свисту ветра – Томас не станет говорить со мной их языком. Ибо это делают только мертвые. Передо мной же не могила, а мемориал. С того дня, как Джим Доннелли выловил меня из озера, я не была ближе к Томасу, чем теперь. Дитя взыграло в моей утробе – в первый раз. На эту новую жизнь – доказательство, что любовь к Томасу мне не приснилась, – мышцы живота откликнулись сладостной спазмой.
Я оставалась на кладбище до заката. Если Томас обращался ко мне посредством дневников, почему я не могу обратиться к нему, избрав посредником прохладный могильный камень? И я рассказала – вслух! – о старой Мэйв, о тактичном Кевине, о наших книжках, изданных Оэном, о том, как растет наше дитя – вероятнее всего, девочка. Поделилась соображениями насчет имени и цвета стен в детской. Когда же стало смеркаться, я произнесла: «До свидания, родной», всхлипнула, вытерла слезы и побрела вниз, к церкви, и дальше – к машине.
* * *
Дневники Томаса я стала читать, но не по порядку, а отрывками, как делал Кевин. Брала блокнот не глядя, открывала наугад. Правда, сначала прочла последнюю запись. Потом несколько дней не могла к другим блокнотам прикоснуться. Запись действовала на меня, как пламя свечи на ночную бабочку; возвращаясь к записи от 3 июля 1933 года, я испытывала боль, близкую к блаженству.

 

На следующей неделе Оэну исполнится восемнадцать. Еще весной я купил ему билет на пароход, списался с нужными людьми в Штатах и оплатил первый год его обучения и проживания в Нью-Йорке. Оэн зачислен на медицинский факультет в Университет Лонг-Айленда. Он станет едва ли не самым юным из студентов. Хочу поехать с ним. Помогу устроиться на новом месте, пройдусь по улицам, скверам, взгляну на здание университета, на кампус, чтобы после, думая об Оэне, легче было представить его в новом контексте. Оэн упирается: он-де взрослый, ему нянька не нужна. Порой он сильно напоминает Мика – стальная воля в сочетании с беззащитным сердцем. Пообещал мне: «Док, я обязательно напишу» – и сам же рассмеялся, со мной вместе. Мы оба знаем: никаких писем не будет.
Если разобраться, мне дано больше, чем любому из отцов, больше, чем отец вправе просить. Энн заранее рассказала всё о жизни Оэна. Я в курсе, как сложится его судьба. Оэн открыт для меня, его душа не является загадкой, мне не надо волноваться, что мой мальчик изберет неверную дорогу. Я уже знаю, каким человеком он станет. Словом, начинаются «Приключения Оэна Галлахера», хотя их начало означает для нас вечную разлуку.

 

Некоторых записей (отмеченных определенными датами) я сознательно избегала. Разумеется, я не могла читать о 1922 годе, о смерти Майкла Коллинза. Мне ведь так и не удалось его спасти. Не меньшее отторжение вызывали отчеты Томаса о коллапсе власти в Ирландском Свободном государстве. Из собственных изысканий я знала: когда скончался Артур Гриффит, а через неделю погиб Майкл Коллинз, политический маятник предсказуемо качнуло. Британцы наделили армию Свободного государства особыми полномочиями, армия не замедлила ими воспользоваться, в результате были арестованы и умерщвлены лидеры республиканцев. Их просто расстреляли, приговор не подлежал обжалованию. Первым, но отнюдь не последним стал Эрскин Чайлдерс, всего же за семь месяцев армия Свободного государства казнила семьдесят семь идейных противников. Ирландская республиканская армия ответила симметрично – последовали убийства выдающихся деятелей Свободного государства. Пресловутый маятник всё резче бросало из стороны в сторону, и множились шрамы на многострадальной ирландской земле.
Жизненной необходимостью стало для меня чтение дневников за период с двадцать третьего по тридцать третий год. Я искала – и находила – упоминания об Оэне; благодаря Томасу я словно видела, как он растет, из озорного рыжика превращается в юношу – вдумчивого, серьезного. Кажется, любовь, не доставшуюся мне, Томас сосредоточил на нашем мальчике. Описания радостей и горестей Оэна, истинно отцовское беспокойство – всё было в бесценных дневниках. Однажды Томас застукал шестнадцатилетнего Оэна целующимся с Мириам МакХью в операционной и всполошился: вдруг гормональный всплеск помешает Оэну сосредоточиться на учебе?

 

Влюбленность, юношеская страсть – есть ли на свете что-либо столь же пьянящее? Сомневаюсь. Зато совершенно уверен: Мириам не та девушка, которая нужна Оэну. Да и время для романтических отношений, увы, неподходящее. Оэн, конечно, надулся, услыхав от меня совет: вместо того чтоб целоваться, лучше поговори с подругой детства. От поцелуев мужчины голову теряют; от разговоров, наоборот, разум проясняется – так я сказал. Оэн только фыркнул.
– Тебе-то откуда знать, Док? Сам ты с женщинами не разговариваешь. И тем более не целуешься.
Пришлось напомнить: мое сердце принадлежит одной-единственной женщине – несравненной собеседнице и восхитительной любовнице. Из-за этой женщины я мертв для всех остальных, так что к моим наставлениям стоит прислушаться.
Едва я назвал имя Энн, Оэн задумался, даже сник. Обычная его реакция. Он больше не спорил, зато вечером постучался ко мне в комнату. Я его впустил, и он обнял меня, уткнулся мне в грудь. Слезы близко, понял я, но говорить ничего не стал. Так мы стояли – молча, держа друг друга в объятиях. Наконец Оэн совладал с собой и ушел.

 

После этого пассажа я несколько дней не приближалась к библиотеке. Потом поняла: за приступом боли следует облегчение. Катарсис. Я открыла способ противостоять тоске – отныне я спасалась от нее за страницами дневников Томаса. Жизнь тех, кто был мне дороже самой жизни, вставала передо мной, открывалась в маленьких триумфах и печалях, ссорах и примирениях любимых людей. Главное – они вместе, думала я; значит, выдержат, справятся с моим отсутствием.
Мне попалась запись, сделанная в день смерти Бриджид. Томас простил ее, все-таки простил! Бриджид в свой последний час не была одинока. Как врач, Томас много писал о болезнях и кончинах жителей Дромахэра, а также об открытиях в области медицины. Отдельные блокноты почти не отличались от набора медицинских карточек – столько там было приведено симптомов, перечислено лекарств и процедур. Но никогда, никогда Томас не касался политики. Словно дистанцировался от всех возможных политических дрязг. Понятие «сердце патриота», фигурировавшее в его ранних дневниках, было заменено на фразу «душа беспристрастного наблюдателя». Очевидно, что-то в Томасе умерло, когда погиб Майкл; этим «чем-то», как я подозревала, была вера в Ирландию. Может, даже вера в род человеческий.
В записи от июля 1927 года Томас упоминал об убийстве Кевина О'Хиггинса, министра внутренних дел. Именно О'Хиггинс в 1922 году подписывал смертные приговоры семидесяти семи полевым командирам ИРА. Республиканцы ему этого не простили. Убийство последовало вскоре после появления новой партии, Фианна Фойл, созданной Имоном де Валера и несколькими его единомышленниками. Де Валера наконец-то завоевал себе народную любовь. В преддверии выборов у Томаса активно интересовались, за какую партию он отдаст голос. Боюсь, мой муж разочаровал не одного кандидата, жаждавшего как моральной, так и финансовой поддержки. Вот что я прочла – и застыла над страницей, потрясенная:

 

Есть дороги, что неминуемо ведут к сердечной боли; есть события, вовлекаясь в которые человек душу теряет – и потом уж так и живет, без души, без сердцевины. Ищет утраченное, бедняга. В Ирландии тысячи людей души потеряли, увлекшись политической борьбой. От моей души еще кое-что осталось, и эту малость я намерен сохранить.

 

Первые три предложения мой дедушка процитировал в ночь кончины. Вот и не осталось у меня сомнений относительно того, читал ли Оэн дневники Томаса, понимал ли человека, подарившего ему отцовскую любовь. Разумеется, ответ положительный. Пусть Оэн, покидая дом, взял с собой только один блокнот – содержание остальных было ему известно.
* * *
После консультации со слайговским старичком-доктором я заехала в книжный магазин и купила для Мэйв несколько любовных романов. Затем заглянула в кондитерскую, где остановила выбор на миниатюрных пирожных, упакованных в коробку с изысканным рисунком в пастельных тонах. Возле дома Мэйв я появилась без предупреждения. Конечно, позвонила бы сначала, будь у меня номер телефона. Мэйв, в густо-синей блузке, канареечных брюках и тапочках под леопарда, открыла сама. Помаду цвета фуксии она явно нанесла только что; радость ее была искренней, хотя Мэйв старательно изображала эксцентричную старуху.
– Припозднились вы, однако, миссис Энн Смит! – начала она с порога. – На прошлой неделе я сама собралась в Гарва-Глейб – пешком, разумеется. Но отец Дорнан меня настиг и силой привез домой. Думает, я в маразм впала. Простых вещей не понимает: я не маразматичка. Я старая грубиянка.
Не дожидаясь приглашения, я вошла в холл, ногой двинув по двери, чтобы она захлопнулась. Мэйв продолжала ворчать:
– Я уже и тебя в мыслях грубиянкой называла, Энн. А что ты удивляешься? Нечего было с приездом резину тянуть. Особенно когда пожилой человек приглашает. – Вдруг Мэйв принюхалась и резко сменила тему. – Погоди, а в коробке что? Пирожные?
– Да. А еще я привезла для вас книги. Смотрите, какие толстые! Вам ведь больше всего по вкусу длинные истории – я правильно помню? Чтобы глав было дюжины три-четыре.
Мэйв вытаращила глаза. Внезапно подбородок у нее задрожал.
– Верно, так я сказала тем рождественским утром. Значит, притворяться не будем, Энн?
– Ни в коем случае. Как иначе нам потолковать о былых временах? Я с ума сойду, если не выговорюсь!
– И я тоже, деточка, и я тоже. Садись поудобнее, сейчас чай приготовлю.
Я сбросила пальто, вынула из коробки по одному пирожному каждого вида. Там еще порядочно осталось. Мэйв полакомится после, когда я уеду. Любовные романы я поместила возле кресла-качалки, а сама села за небольшой столик.
Вошла Мэйв, еле удерживая поднос с чайником и парой чашек.
– Оэн, если слышал от кого-нибудь слова «миссис Смит утонула», непременно поправлял: не утонула, а потерялась в озере. Думали, у него разум помутился с горя. Тогда доктор Смит заказал надгробие с твоим именем. Отец Дарби заупокойную мессу отслужил, чтоб хозяйка Гарва-Глейб в покое нас, живых, оставила. Мы, О'Тулы, всей семьей присутствовали. Помню, отец Дарби всё доктора Смита убеждал: надо бы то, первое надгробие, которое на Деклановой могилке, заменить. Чтоб, значит, только одно имя – Деклан Галлахер – там написано было. А доктор Смит – ни в какую. И на новом надгробии ни за что не хотел ставить дату рождения. Упрямый человек, зато богатый. Много на приход жертвовал. Отец Дарби бубнил-бубнил – да и отвязался.
– С бедняжкой Оэном истерика сделалась на кладбище, – продолжала Мэйв. – Могилка-то паче чаяния его не успокоила. А доктор Смит даже до конца мессы не досидел. Увел Оэна куда-то. Вернулись они нескоро. Оэн всё еще плакал, но по крайней мере хоть не выл. Не знаю, что доктор Смит ему сказал, да только мальчуган с тех пор перестал нести околесицу насчет «в озере потерялась».
Я сделала глоток чаю. Блеклые глаза Мэйв сузились над ободком чашки.
– Или это была не околесица и Оэн знал побольше остальных? Так, Энн?
– Да, Мэйв.
Разумеется, Томас рассказал Оэну далеко не всё. Но информации Оэн получил достаточно. Понял, кто я такая, уверился, что увидит меня снова.
– Я про Энн Смит позабыла. И про доктора Смита, и про Оэна. Семьдесят годов минуло с тех пор, как я этих двоих видала. А потом ты, будто снег на голову, свалилась – и воспоминания нахлынули.
– Какие же, Мэйв? Что конкретно вы вспомнили?
– Оставь этот тон! – взорвалась Мэйв. – Я тебе не девчонка двенадцатилетняя, а ты мне не хозяйка! Ты в МОЕМ доме находишься! – Мэйв топнула ногой, но получилось как-то неубедительно: мягкий тапок, мягкий ковер, поглощающий звуки. – Тебя я вспомнила, тебя!
До чего же она трогательна была в своем негодовании. Я невольно улыбнулась. Приятно, когда тебя помнят.
– Давай, Энн, рассказывай. По порядку, с толком, с подробностями. Что с тобой тогда приключилось, что – после. И не вздумай опускать любовные сцены, – распорядилась Мэйв.
Я подлила себе чаю, впилась зубами в рассыпчатое пирожное с розовой глазурью, прожевала – и выложила всё.
* * *
Через несколько дней, включив утром телевизор, я узнала о взрыве нью-йоркских башен-близнецов. Инстинктивно схватилась за живот – уберечь наше с Томасом дитя, защитить. Под жуткие кадры думала: неужели Время вышвырнуло меня из охваченной войной Ирландии с расчетом, что я улечу в Америку, попаду в еще более опасную историческую воронку? Отныне возврата к прошлому нет. Всё прежнее – улицы, известные мне до последнего булыжника, линия горизонта с парой привычных силуэтов – стерто в одно касание. Хорошо, что Оэн не дожил. Хорошо, что меня от Нью-Йорка отделяет океан – я бы не вынесла дополнительной боли.
Барбара услышала рев самолетов еще до того, как они вонзились в башни. Потому что самолеты сотрясали воздух прямо над ее офисом. Через несколько дней Барбара мне позвонила.
– Слава богу, Энн, что ты в Ирландии, а не в этом аду! Мир с ума сошел! Ну да, а как еще такое назвать? Всё вверх дном, каждый только за свою шкуру дрожит.
Я отлично понимала, что имеет в виду Барбара; с другой стороны, мой собственный мир перевернулся с ног на голову много месяцев назад, и 11 сентября стало всего-навсего дополнительным напластованием ирреальности. По крайней мере, трагедия переключила внимание Барбары с меня на собственные проблемы; по крайней мере, Барбара уже не швырялась понятием «кризис среднего возраста» по отношению ко мне. Вот и ладно. Укроюсь в Гарва-Глейб – всё равно отсюда, из Ирландии, мне не уразуметь масштабов события, не доискаться его смысла, не угадать последствий. В мире действительно всё вверх дном, с Барбарой не поспоришь; но мое-то скольжение началось, еще когда мир только чуть-чуть накренился, и я, как бывалый моряк, давно адаптировалась к качке. Короче, я выключила телевизор, мысленно попросила прощения у родного города и обратилась к Господу с коротенькой молитвой: «Отец Небесный, не дай потеряться никому – и мне в том числе». После чего продолжала жить как жила.
В октябре я заказала колыбель, пеленальный столик и кресло-качалку – всё из дуба, чтобы сочеталось с остальной мебелью. Недели через две мне пришло в голову, что надо бы и ковер купить. Наверняка зимой по дому гуляют сквозняки. Я буквально видела: вот мой малыш на нетвердых ножках выбирается из кроватки – да прямо на холодный пол. Наконец, детскую мебель доставили, ковер был выбран, шторы повешены. Кажется, всё готово – можно смело рожать.
Однако в ноябре, окинув критическим взглядом стены детской, я сочла их цвет слишком скучным. Уж конечно, если на зеленый фон нанести белые полоски, будет куда веселее. А главное, белое с зеленым годится как для мальчика, так и для девочки. Я купила краску, но Кевин заявил, что беременным нельзя дышать «всякой химией», и сам довел до ума мой гениальный план. Я возражала – на словах: из-за своего огромного живота я бы всё равно не смогла стоять с кисточкой на стремянке. Шла тридцать вторая неделя беременности. Неужели меня еще сильнее разнесет? Неужели я стану еще более неуклюжей? И до чего же утомительна праздность!
За несколько дней до истории с покраской стен звонила Барбара – интересовалась, как продвигается мой новый роман. Пришлось сознаться: никак не продвигается. Нет, сюжет у меня имелся – любовная история. Удивительная, ни на что не похожая, она застопорилась на середине. Доверить бумаге финал было выше моих сил. Слова не складывались в предложения, а свивались в запутанные клубки, стягивались узлами боли, ложились петлями отрицания. Всякий раз, усевшись за письменный стол, я размышляла над романом всего несколько минут. Затем рука сама тянулась к блокнотам, и кончалось всё шелестом желтых страниц, из которых я тщетно вызывала дух Томаса. Для описания моих чувств слова еще не придуманы – в этом я не сомневалась. Усилие при вдохе, усилие при выдохе; гулкие, редкие удары сердца; боль разлуки, не желающая стихать, – вот чему я отныне обречена.
Итак, красить стены мне не дали, а писать я не в состоянии – пойду хотя бы прогуляюсь. Я набросила розовую кашемировую шаль, сунула ноги в черные резиновые сапоги – наверняка на озерном берегу будет мокро. Ранние сумерки уже спускались. Я не стала причесываться. Деревья дрожали в сыром тумане, тянулись голыми зябкими ветвями, норовили дернуть за кудрявую прядь. Увы, некому было пожурить меня за то, что хожу с распущенными волосами. Никого не волнует, докуда они отросли, щекочут ли щеки. Никто не обратит внимания на черные легинсы, не осудит меня за то, что на позднем сроке беременности напялила толстую фуфайку, которая обрисовывает мои набухшие груди и обтягивает живот; даже днем, даже в городе я не столкнусь с критикой такого рода. А тем более сейчас, на озерном берегу. Да там вообще ни души не будет.
Западную Ирландию накрыла обычная позднеосенняя хандра. Гнилой туман лип к щекам, пенкой пыхтел над кислой опарой Лох-Гилла, скрывал линию горизонта. Вода и небо слились, прибрежная пена и песок стали неотличимы друг от друга, противоположный берег едва угадывался. Я остановилась у водной кромки. Ветер трепал мои волосы, туман изощрялся в лепке призрачных фигур, каждой из которых до очередной метаморфозы даны были считаные мгновения.
В воду я уже давно не погружалась. И на ялике не плавала. Во мне развивалась новая жизнь, я несла ответственность за наше с Томасом дитя. Могла ли я подвергать неродившегося младенца такой опасности? Нет, конечно. Однако минимум раз в день я по-прежнему ходила на озеро, чтобы повторить ветру свою жалобу. Нынче туман, словно перина, смягчил промозглость воздуха, всё кругом примолкло, будто мир затаился. Компанию мне составляли только чмоканье прибоя да поскрипывание резиновых сапог.
И вдруг я услышала свист.
На долю секунды свист замер – и возобновился, слабый, далекий. Я покосилась в сторону причала. Никогошеньки. Еще бы, какой прокат лодок может быть в ноябре месяце? Джим Доннелли давно закрыл лавочку. Окошки его коттеджика освещены, из трубы тянется дымок, теряется в туманном небе, но берег абсолютно пуст. Неужели свистят на озере? Неужели нашелся малахольный – поплыл в этакую погоду рыбачить?
Свист стал громче – видимо, ветер подул с воды. И снова оборвался. Я сделала шаг вперед. Только бы уловить мелодию, хоть по обрывкам! Только бы там, посреди озера, ее просвистели вновь. Нет, никаких звуков не последовало. Тогда я сложила губы трубочкой и стала свистеть сама. Потому что мотив был знакомый. Слегка фальшивя, замирая сердцем, я выводила:
Когда на душе беспросветность одна
И мнится: не выхлебать горе до дна —
Мы слышим в гудении ветра и вод:
Он нас не оставит, Он снова придёт.

– Томас?
Я и раньше его звала. Каждый день. До хрипа. До отчаяния. И все-таки я предприняла еще одну попытку.
– Томас!
Имя повисло над Лох-Гиллом, как обещание, как надежда. Не удержалось и кануло в воду, оставив по себе расходящиеся круги.
– То-мас, То-мас, То-мас, – прохлюпало озеро рябью бессчетных ртов.
Сначала появилась согнутая спина. Человек грёб, наклоняясь и опять выпрямляясь. Подразнив меня этим видением, Лох-Гилл затеял прятки. Спина исчезла. Снова выплыла. Ялик всё ближе, взлетает и опускается весло – в том же ритме, в каком двое совершают любовный акт. Имя «Томас», которым вот только что глумливо плевалась вода, внезапно заглушил родной голос:
– Графи-ня, Графи-ня, Графи-ня.
Ну конечно. Кепи, широкие плечи, твидовое пальто, светлые глаза. Серо-голубые, они смотрели прямо на меня. Едва слышно, не веря себе, Томас произнес мое имя. В следующую секунду красный ялик пропорол туманную слизь. Мне в лицо, а Томасу в спину подул ветер, и весло с шорохом прошлось по песчаному дну.
– Томас!
Теперь он стоял в полный рост, как венецианский гондольер. У меня ноги подкосились. Бесформенной массой я почти рухнула на камни. Его имя со всхлипом вырвалось из моей груди. Под килем красного ялика заскрипел песок, а в следующее мгновение гребец выбрался на твердую почву, отшвырнул весло и снял кепи, прижав его к груди, словно соискатель, неуверенный в благосклонности дамы своего сердца. Черные волосы были тронуты сединой, возле глаз появились гусиные лапки. И все-таки это был мой муж, мой Томас.
С мольбой во взгляде он медлил в нескольких футах от меня. Я хотела вскочить, броситься к нему – и не могла, но мой порыв сказал более чем достаточно. Томас очутился рядом со мной, подхватил, поднял, обнял за плечи, спрятал лицо в моих волосах. Так мы стояли, удерживая телами наше дитя. Мы только говорить не могли. У обоих дыхание занялось, сердца стучали почти оглушительно.
– Как же так, Энн? Я без тебя одиннадцать лет маялся, а ты ни на день не постарела? – простонал Томас, и я теменем почувствовала жаркую, саднящую влагу. Радость встречи трансформировалась у Томаса в страх и горечь. – Ответь, это мое дитя или я тебя навек потерял?
– Дитя твое, а меня ты никогда не потеряешь, – заверила я и принялась гладить его по седеющим волосам, по щекам – как безумная, как слепая. Томас обнимал меня, он был близко, ближе некуда, но я всё еще не вырвалась из силков отчаяния. Я не чувствовала Томаса совершенно своим. Вдруг дивный сон прервется, а я так и останусь без прощального поцелуя? И я взяла его лицо в ладони и притянула к себе.
Нет, это точно не сон. Слишком всё реально: чуть отросшая щетина, вкус языка и губ и соль недавних слез. Томас целовал меня так же, как тогда, в первый раз, так же, как миллион раз после. Без тактильных недомолвок, с требовательностью, право на которую ему предоставляла полная самоотдача. Только эти поцелуи были приправлены горечью долгой разлуки. А еще – надеждой. Каждый вздох, каждая секунда приближали меня к вере в жизнь после смерти.
– Значит, ты осталась в Ирландии, – произнес Томас, скользя губами по моим щекам, носу, подбородку. Лицо мое покоилось в его ладонях, как в чаше.
– Кто-то однажды сказал мне: в Ирландию не возвращаются. Я подумала: если уеду, так и случится. Это было бы страшно. Вот я никуда и не поехала. А ты, значит, Оэна растил?
Милое лицо исказила боль, даже серо-голубые глаза потемнели. Щекам стало мокро – по ним текли слезы, а ладони Томаса не давали пролиться жгучей влаге.
– Я терпел, Энн, пока Оэн не сказал мне, что уже пора отправляться к тебе.
* * *
12 июля 1933 года, в день, когда Оэну исполнилось восемнадцать, Томас отомкнул сарай и вытащил красный ялик. Чемодан он собрал заранее – смену белья, костюм, шкатулку с золотыми монетами, фотографии. Прикинул, что понадобится некая вещица, принадлежавшая мне в 2001 году. Кроме бриллиантовых сережек, у него ничего не было; хорошо, что Томас выкупил мое сокровище у мистера Келли назавтра после заклада. Словом, сережки он взял с собой и урну из-под праха тоже. А еще Томас помнил строки из пьесы Йейтса – то самое обращение к фейри про постылый кров и взнуздывание ветра, что перенесло меня в 1921 год.
Впрочем, и сережки, и урна, и стихотворная строфа были только так, для подстраховки. Томас считал, дело совсем не в этих атрибутах. Отыскать меня помогут сила мысли и жар сердца – или не поможет ничто. Нужно просто думать о 2001 годе. Ялик, спущенный на воду, сразу устремился домой. Сам поплыл – сквозь время, взрезая красным своим килем студенистую массу лох-гилльской воды. Что интересно, была ясная погода, но над яликом живо сгустился туман. В тумане он и растаял, прямо на глазах Оэна.
Ялик мы оставили на песке. Весло так и валялось поодаль. Озеро хлюпало нам в спины, когда мы шли к дому. Томас, всему дивясь, но без страха, шагал твердо. На мой взгляд, он практически не изменился. Словно и не было долгих одиннадцати лет. Да еще двух месяцев и двадцати шести дней. Именно столько ждал Томас – терпеливо и верно. Сам он боялся, что обнаружит меня в совершенно чужом мире, за океаном. Признался мне: бывало, только начнет сокрушаться, мол, сын или дочь без его участия подрастает, – и сразу мысленно обрывает себя. Не в этом беда, а в том, что ему, может, вовсе не суждено отыскать меня и нашего ребенка. Наконец, был самый ужасный сценарий развития событий. Озеро могло переместить Томаса в далекое прошлое, в неведомую страну, где никогда не ступала нога Энн Галлахер Смит. Томас уподобился бы легендарному Ойсину.
И все-таки он рискнул.

 

13 ноября 2001 г.
Я прибыл в пятницу, 9 ноября. Одиннадцать лет, два месяца и двадцать шесть дней сгустились, спрессовались в сто тридцать четыре дня. А десять месяцев – период с июня 1921 по апрель 1922 года – по возвращении Энн стали десятью днями. Напрасно я ломал голову над теоремой времени – с тем же успехом можно разгадывать тайну сотворения Вселенной. Вчера мы с Энн ездили в Слайго, заходили в универмаг «Лайонс» – не удивительно ли, что он всё еще существует? Так вот, я добрых десять минут возился с одной странной штуковиной. Благодаря ей (Энн сказала, что это детская игрушка под названием слинки) я с новой точки зрения взглянул на само Время. Теперь оно представляется мне спиралью, способной сжиматься и разжиматься, сплющиваться и растягиваться. Витки спирали накладываются один на другой, поглощают друг друга, чтобы в какой-то момент выпустить. Я взялся за два конца слинки, развел руки как мог широко. Потом свел вместе, трансформировав длинную пружину в плоский кружочек. Энн смотрела-смотрела на мои манипуляции – да и купила для меня игрушку.
Тем же вечером я изложил Энн свою новую теорию. Мы лежали в постели. Кровать у Энн огромных размеров, но мы спим посередке, тесно прижавшись друг к другу. Энн сворачивается клубочком, я прикрываю ее со спины, дыша ей в затылок. Чувствую постоянную потребность прикасаться к Энн, и это взаимно. Энн, как и я, боится расставания. Пройдет немало времени, прежде чем мы оба успокоимся, уверимся, что отныне будем вместе и ничто не разлучит нас. А пока страхи граничат с абсурдом. Например, я принимал душ, дивясь напору горячей воды – так моя Энн выдержала одна в спальне всего несколько минут. Она залезла ко мне в ванну, не смея поднять глаз, разрумянившаяся от смущения, лепеча чуть слышно:
– Мне вдруг стало не по себе… я подумала… вода, она ведь…
Девочка моя! Разве ей нужно извиняться или объясняться? Конечно, нет. Тем более что совместное пребывание в душе позволило мне сделать ряд восхитительных открытий. Поистине, душ – великое изобретение. Жаль только, единовременный запас горячей воды не бесконечен.
После поездки в Слайго я стал ценить Энн еще больше – если такое вообще возможно. Только теперь я понял, каково ей пришлось в 1921 году, со сколькими трудностями была сопряжена адаптация к новому укладу жизни, даже к таким, казалось бы, пустякам, как выбор одежды. Я, занимаясь тем же, по крайней мере не прикидывался, будто я тут не чужак, а Энн поневоле выдавала себя за другую женщину. В итоге мы купили для меня вещи, мало отличающиеся от тех, к которым я привык. Оказалось, кепи и белые рубашки на пуговицах по-прежнему популярны. А вот подтяжки и жилеты теперь мало кто носит. Энн заявила, раз мне нравятся такие вещи, я имею на них полное право. Пусть это будет мой индивидуальный стиль. Оказалось, я одеваюсь как старик. Что ж, вполне логично. Я и есть старик. Я старше самой Мэйв. Она, к слову, приняла мое появление со впечатляющим спокойствием. Сегодня мы ездили к ней в гости. Несколько часов у нее провели. Мэйв рассказывала о годах, мною пропущенных, о своих братьях и сестрах, о соседях – словом, о каждом, кто был мне близок и дорог, кого больше нет. На прощание я обнял Мэйв, поблагодарил за поддержку, которую она оказывала Энн – в прошедшем времени и в настоящем.
Энн задумала книгу о нашей любви. Я спросил, можно ли мне выбрать имя для моего персонажа. Энн разрешила. Хочет, чтобы я выбрал имя и для нашего ребенка. Если родится мальчик, быть ему Майклом Оэном – тут всё просто. С девочкой гораздо сложнее. Незачем обременять ее именем из прошлого, в ней ведь будущее воплотится, как в ее матери. Энн предлагает назвать нашу дочь Ниав. Забавно. Ниав – одно из древнейших ирландских имен. Это имя носила принцесса Тир На н-Ог, Страны вечной юности. Впрочем, пожалуй, оно бы подошло.
Энн кажется мне еще краше, чем была. Я помалкиваю – женщины не любят сравнений, даже с самими собой. Особенно хороши волосы. Энн их не заплетает и не закалывает, они льются кудрявым водопадом, неистовым потоком, они словно символизируют страстность и раскрепощенность Энн в самые интимные моменты. Она трунит над своей неуклюжестью: «Ну и животище вымахал, собственных мысков не вижу! А груди – настоящие дыни! А походочка точно у гусыни, вперевалку!» Пусть так, всё равно я ею любуюсь.
Завтра утром едем в Дублин. Энн говорит, наконец-то мы вместе осмотрим всю Ирландию. Ирландия узнаваема, как старая знакомая в новом платье. Она, моя Эйре, мало изменилась даже в пределах городов. Что касается Лох-Гилла и скал – Эйре не изменилась совершенно.
Волнуюсь. Как бы в Дублине шлюзы не прорвало, фигурально выражаясь. Я ведь после гибели Мика приезжал в Дублин всего несколько раз – а минуло целых десять лет. Мик на велосипеде колесил по всему городу, каждый перекресток, каждый переулок и каждый сквер помнит его. Перспектива оказаться одному там, где мы бывали вдвоем, страшила меня, поэтому я избегал посещать Дублин. Вот бы прокатиться по улицам вместе с Миком! Не погибни он, как развивалась бы Ирландия, как выглядел бы сейчас мир – вот о чем я думаю.
Мы с Энн так запланировали: объедем сначала знаковые места, а напоследок посетим кладбище Гласневин, где упокоился Мик. Расскажу ему обо всех изменениях к лучшему – в мире и в Ирландии. Сообщу, что нашел Энн. Мик разделил бы мою радость. Он очень переживал, когда Энн пропала. Пусть узнает: моя девочка снова со мной. Заодно попрошу Мика приглядывать за моим мальчиком – там, где они оба сейчас находятся.
Впрочем, мне кажется, Оэн – повсюду. Ветер говорит его голосом. Это необъяснимо, но это так. Энн показала мне «Приключения Оэна Галлахера». Сразу нахлынуло: мы с Оэном рядышком на диване, мой мальчик бережно перелистывает страницы. Я почти увидел Оэна, и я совершенно явственно ощутил его присутствие. А потом Энн протянула мне шкатулку с письмами. Их не одна сотня. Оэн отдал ей письма перед смертью, наказал хранить. Энн тогда не поняла, почему он их не отправлял, а только сортировал по датам, по десятилетиям. В первые годы нашей разлуки Оэн писал чаще, но и потом, всю свою долгую жизнь, выкраивал время хотя бы на пару писем в год. Все они адресованы мне. Оэн ведь сказал: «Док, я обязательно напишу». Мы с ним тогда посмеялись – а он сдержал обещание.
Т. С.
Назад: Глава 25 На крючке одиночества
Дальше: Примечание