Книга: Немой Онегин
Назад: ХCV. Вершина
Дальше: ХCVII. Верная жена

ХCVI. Однодум

Она была девушка, она была влюблена.
Мальфилатр (Эпиграф к Третьей главе «Онегина»)
Змеи сердечной угрызенья.
Пушкин. Воспоминание.
Серийных преступников и маньяков ловят по почерку. Кто душил — тот душит опять и опять; кто резал — тот снова и снова орудует ножом; кто заманивал девочек — тому, как правило, не нужны мальчики. Писательские пристрастия столь же сильны. Без заглавия, без обложки, только по почерку легко и сразу узнаёшь Платонова, Зощенко, Булгакова, Маяковского, Есенина, Северянина…
Пушкин, «Повести Белкина», рассказ «Метель»:
Марья Гавриловна — стройная, бледная семнадцатилетняя девица считалась богатой невестою, была воспитана на французских романах, и следственно была влюблена.
Её возлюбленный в каждом письме умолял её венчаться тайно, броситься потом к ногам родителей, которые скажут им непременно: Дети! придите в наши объятия. Марья Гавриловна наконец согласилась: в назначенный день она должна была выйти через заднее крыльцо, за садом найти готовые сани и ехать за пять вёрст прямо в церковь… (Прошло три года. Прежний жених был ранен и умер. Маша всё так же жила с родителями, о её ночном бегстве никто ничего не знал. И тут появился Бурмин — герой 12 года, полковник, влюбился по уши. — А. М.)
— Я вас люблю, — сказал Бурмин, — я вас люблю страстно. Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке видеть и слышать вас ежедневно… Но мне ещё остается исполнить тяжёлую обязанность, открыть вам ужасную тайну и положить между нами непреодолимую преграду…
— Она всегда существовала, — прервала с живостию Марья Гавриловна, — я никогда не могла быть вашею женою…
— Добрая, милая Марья Гавриловна! я знаю, я чувствую, что вы были бы моею, но — я несчастнейшее создание… я женат!
Марья Гавриловна взглянула на него с удивлением.
— Я женат, — продолжал Бурмин: — я женат уже четвёртый год и не знаю, кто моя жена, и где она, и должен ли свидеться с нею когда-нибудь!
— Что вы говорите? — воскликнула Марья Гавриловна; — как это странно! но продолжайте, сделайте милость.
— В начале 1812 года, — сказал Бурмин, — я спешил в Вильну, где находился наш полк. Вдруг поднялась ужасная метель. Я увидел огонёк, и велел ехать туда. Мы приехали в деревню; в деревянной церкви был огонь. «Помилуй, где ты замешкался?» сказал мне кто-то; «невеста в обмороке; поп не знает, что делать». Я вошёл в церковь. Девушка сидела на лавочке в тёмном углу. Старый священник подошёл ко мне с вопросом: «Прикажете начинать?» — «Начинайте, начинайте, батюшка», отвечал я рассеянно. Девушку подняли. Она показалась мне не дурна… Священник торопился; трое мужчин и горничная поддерживали невесту. Нас обвенчали. «Поцелуйтесь», сказали нам. Жена моя обратила ко мне бледное свое лицо. Я хотел было её поцеловать… Она вскрикнула: «Ай, не он! не он!». Я повернулся, вышел из церкви, бросился в кибитку и закричал: пошёл!»
— Боже мой! — закричала Марья Гавриловна: — и вы не знаете, что сделалось с бедной вашею женою?
— Не знаю, — отвечал Бурмин: — не знаю, как зовут деревню, где я венчался; не помню, с которой станции поехал. В то время я так мало полагал важности в преступной моей проказе.
— Боже мой, боже мой! — сказала Марья Гавриловна, схватив его руку; — так это были вы! И вы не узнаёте меня?
Бурмин побледнел… и бросился к её ногам…
Они страстно влюблены друг в друга; страдают; но не колеблясь жертвуют своей любовью, своим земным счастьем всего лишь из-за того, что каждый когда-то случайно оказался с кем-то под венцом. Он — спьяну, она — в обмороке; они и пальцем не коснулись своих «супругов», ни одного поцелуя; но — она очнувшись, а он протрезвев — твёрдо знают, что связаны святыми узами брака навечно, хотя и не знают, с кем. Такая покорность… Чему? Ладно, она — провинциальная барышня, но он-то — офицер, гуляка, топтал Париж.
Важно: когда «Метель» была напечатана, никому в голову не пришло сказать: «Так не бывает». А сегодня ухмыляются: «Может ли быть? Ну, как исключение, ну, наверно»…
Но герои «Метели» простые люди, отнюдь не религиозные фанатики. Дураки? Простите, кто? Они? — такие чистые. Или мы? — такие грязные. Очень удобно считать свою грязь умом — тогда никакая ночная змея не угрызёт, зубы сломает (как поёт мой друг «об это каменное сердце суки подколодной»).
«Над вымыслом слезами обольюсь»… Позвольте интимный вопрос: вы плачете или хихикаете над всем, что вам кажется вымыслом, просто потому, что вам не дано?
Кто сегодня пожертвует счастьем, любовью, жизнью ради какого-то обряда трёхлетней давности, о котором кроме тебя никто не знает. Они жертвуют. Значит, это не боязнь общественного мнения, а святая вера.
«Метель» написана в октябре 1830, в Болдино. Там же, тогда же, когда и финал «Онегина». В начале рассказа Маше 17, как Татьяне в деревне. В конце — Маше 20, как Татьяне в Петербурге. Случайные совпадения?
Через два года на свет появился «Дубровский». Все в школе проходили: богатейший помещик разорил и довёл до инсульта бедного старого соседа. Борьба с несправедливостью, жестокий отец-богач, дочь-красавица Маша, удалец-Дубровский притворился учителем, застрелил медведя, дупло, кольцо… Вот финал:
Марья Кириловна, уже взволнованная объяснением князя Верейского, залилась слезами и бросилась к ногам отца.
— Папенька, — закричала она жалобным голосом, — папенька, не губите меня, я не люблю князя, я не хочу быть его женою!..
— С богом, — отвечал Кирила Петрович. Бедная девушка упала ему в ноги и зарыдала.
— Папенька… папенька… — говорила она в слезах, и голос её замирал. Её подняли и почти понесли в карету. Они поехали в церковь. Там жених уж их ожидал. Марья Кириловна ничего не видала, ничего не слыхала, думала об одном, с самого утра она ждала Дубровского, надежда ни на минуту её не покидала, но когда священник обратился к ней с обычными вопросами, она содрогнулась и обмерла, но ещё медлила, ещё ожидала; священник, не дождавшись её ответа, произнёс невозвратимые слова.
Обряд был кончен. Она чувствовала холодный поцелуй немилого супруга, она слышала весёлые поздравления присутствующих и всё ещё не могла поверить, что жизнь её была навеки окована. Они вышли из церкви, сели вместе в карету, лошади неслись быстро. Вдруг раздались крики погони, карета остановилась, толпа вооружённых людей окружила её, и человек в полумаске, отворив дверцы со стороны, где сидела молодая княгиня, сказал ей: «Вы свободны, выходите». — «Что это значит, — закричал князь, — кто ты такой?..» — «Это Дубровский», — сказала княгиня. Князь выстрелил в маскированного разбойника. Дубровский был ранен в плечо, кровь показалась. Князь, не теряя ни минуты, вынул другой пистолет, но несколько сильных рук вытащили его из кареты. Над ним засверкали ножи.
— Не трогать его! — закричал Дубровский, и мрачные сообщники отступили. — Вы свободны, — продолжал Дубровский, обращаясь к бледной княгине.
— Нет, — отвечала она. — Поздно — я обвенчана, я жена князя Верейского.
— Что вы говорите, — закричал с отчаяния Дубровский, — нет, вы не жена его, вы были приневолены, вы никогда не могли согласиться…
— Я согласилась, я дала клятву, — возразила она с твёрдостию, — князь мой муж, прикажите освободить его и оставьте меня с ним. Я не обманывала. Я ждала вас до последней минуты… Но теперь, говорю вам, теперь поздно.
Но Дубровский уже её не слышал, боль раны и сильные волнения лишили его силы. Он упал…
Дальше неинтересно; две-три странички натужной игры в казаки-разбойники, и Дубровский исчезает без следа.
Сами видите, почерк тот же: я вас люблю (к чему лукавить), но я другому отдана, буду век ему верна. В точности финал «Онегина», только в прозе. 1832 год. Вдобавок нелюбимый муж Маши Троекуровой — князь, как и нелюбимый муж Тани Лариной. Случайные совпадения?
Меня с слезами заклинаний
Молила мать; для бедной Тани
Все были жребии равны…
Я вышла замуж. Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить.

Таня уступила плачущей матери, Маша — гневному отцу. Когда Дубровский в отчаяньи кричит «Что вы говорите!», так и хочется вместе с ним закричать: «Дура! Что ты делаешь! На какой ад обрекаешь себя — на жизнь с отвратительным гадом, который тебя купил, который тебе не простит этой минуты».
Да, земной ад она себе обеспечила; но только земной. Она поступила в соответствии со своей верой.
В 1836 году на свет появилась «Капитанская дочка», имела огромный успех. Эпиграф «Береги честь смолоду» — заповедь и эталон поведения не только для Гринёва, но и для 18-летней Маши Мироновой. Она не уступает никому и ничему. Она сохраняет верность даже государственному преступнику, осуждённому на казнь.
«Нравственность в природе вещей» — эпиграф к Четвёртой главе (1825). «Береги честь смолоду» — эпиграф к «Капитанской дочке» (1836). Очень постоянная мысль, неотвязная.
* * *
…Набоков не верит Татьяне, а почему? Неужели он забыл, что она — персонаж, её своеволие — иллюзия. Всё определяют не её предполагаемые желания, а мысли и чувства Пушкина. Возможно, дело в том, что в романах Набокова верности нет, а у Пушкина — и в «Капитанской дочке», и в «Метели», и в «Дубровском».
…Если б Татьяна разлюбила Онегина, то и говорить не о чем. Типа «я вас не люблю, идите прочь». Где ж тут самоотречение? где заслуга? Но она его не разлюбила.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна.

Долг выше чувства. Это и есть Человек, а иначе — мартовская кошка.
Ужель та самая Татьяна, которая была готова отдаться без венчания, без всяких условий и под любым кустом, и воображала себе эти свидания:
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство тёмное зовёшь,
Ты негу жизни узнаёшь,
Ты пьёшь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты:
Везде воображаешь ты
Приюты счастливых свиданий

Замужняя Татьяна ведёт себя совсем иначе. Когда-то она писала письмо, действуя, как героиня французского любовного романа. Сейчас она, можно сказать, тоже действует по книжке. Только это не роман.
«Есть книга, коей каждое слово истолковано, объяснено, проповедано во всех концах земли, применено ко всевозможным обстоятельствам жизни и происшествиям мира; из коей нельзя повторить ни единого выражения, которого не знали бы все наизусть, которое не было бы уже пословицею народов; она не заключает уже для нас ничего неизвестного; но книга сия называется Евангелием, — и такова её вечно-новая прелесть, что если мы, пресыщенные миром или удручённые унынием, случайно откроем её, то уже не в силах противиться её сладостному увлечению, и погружаемся духом в её божественное красноречие».
Пушкин. 1836.
…Расхожая отвратительная пошлость: мол, нравственность проповедуют лишь те, кто грешить уже бессильны: импотенты, старики. Всякая шваль твердит: «проповедники — лицемеры». Довольно одного Пушкина для уничтожения этой швали.
Проповедники нравственности — Пушкин, Толстой, Достоевский — не импотенты; наоборот, сладострастники. Собственная греховность толкала их не оправдывать грех, а ужасаться. При том, что и остановиться у них не получалось.
…Кошка не грешит, обезьянка бонабо (любимый нравственный ориентир популярных проституток) — не грешит.
Юноша вроде бы грешит, ибо с детства знает (ему читали, водили в церковь, и теоретическое понятие греха ему известно, но не определяет поведение и не вызывает раскаяния). Но потом, почему-то прорастает изнутри. У некоторых.
«Молодой Пушкин знал о целомудрии не больше, чем обезьяна о симфонии. То есть слышал, конечно, но симфонии не находят понимания в обезьяннике». Эти две фразы в III части нашего романа о поэме некоторые читатели восприняли как оскорбление любимого поэта. Но это был намеренный приём, не раз нами здесь использованный, — скрытая (раскавыченная) цитата, должная вызвать эмоциональный всплеск: недоумение, гнев. Значительно позже читатель узнаёт смысл сказанного.
Бывает, человек низкого нравственного уровня попадает в круг, где люди и лучше и мудрее его, и он учится их системе ценностей. Со мной так и было. Когда я поступил в университет, я был настолько близок к полной бессовестности, насколько это возможно для мальчишки. Высшим моим нравственным достижением была смутная неприязнь к жестокости и к денежной нечестности; о целомудрии, правдивости и самопожертвовании я знал не больше, чем обезьяна о симфонии. По милости Божьей я встретил молодых людей (из которых ни один не был верующим), в достаточной мере равных мне по уму, — иначе мы просто не могли бы общаться, — но знавших законы этики и пытавшихся им следовать. Их суждения о добре и зле сильно отличались от моих, но мне не пришлось называть белым то, что я прежде назвал бы чёрным. Новый нравственный кодекс не воспринимается как простая противоположность прежнему, хотя они и впрямь противоположны. Мы точно знаем, куда идём; мы знаем, что новые ценности много лучше скудных проблесков прежнего нашего добра, но связаны с ними и как бы продолжают их. А главное, узнавание этих ценностей сопровождается стыдом и ощущением вины…
Клайв Стейплз Льюис (автор «Хроник Нарнии»). Трактат «Страдание»
И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.

 

Назад: ХCV. Вершина
Дальше: ХCVII. Верная жена