В суждениях о клевете европейских писателей XVIII века развиваются идеи греко-римских авторов. Античная риторика не только не утрачивает, но даже усиливает обличительный пафос, обретая высокие обертоны просветительства. Однако к уже ранее сказанному не приращиваются принципиально новые смыслы – скорее оттачиваются и шлифуются сложившиеся представления.
Эпоха Просвещения рационализирует клевету, срывая с нее мистические покровы. Конвертирует горький опыт всех невинно оговоренных из героико-романтического в социально-сатирический. Самый беспощадный и скальпирующе точный литературный приговор клевете – комедия Ричарда Шеридана «Школа злословия». Английский драматург препарирует коварство и лицемерие аристократии, но изображенный в пьесе салон леди Снируэл как средоточие клеветы – нагляднейшая иллюстрация всего человеческого сообщества.
Аналогично и XIX век эксплуатирует уже устоявшиеся идеи и образы. «Если клевета – это змея, то змея крылатая; она летает так же хорошо, как и ползает», – размышляет английский драматург Дуглас Джеррольд в духе Демосфена. Чем примечательно позапрошлое столетие, так это началом научного изучения и творческого отражения ранее бытовавших практик. Так, американский художник Томпкинс Харрисон Маттесон изобразил один из печально известных «салемских процессов», унесших жизни множества невиновных людей. Среди них обвиненный в колдовстве Джордж Якобс, повешенный по доносу внучки.
На полотне Эдварда Мэттью Уорда запечатлен обвинительный процесс пуританского проповедника и богослова Ричарда Бакстера в клевете на Церковь. Бакстер то и дело конфликтовал с власть имущими, так что главный судья лорд Джеффрис преисполнился ярости и приговорил его к штрафу в пятьсот марок и семи годам тюрьмы. Проповедник, в то время уже семидесятилетний, провел в заключении полтора года – затем правящим кругам понадобились его компетенции и публичный авторитет, и Бакстера освободили.
Томпкинс Харрисон Маттесон «Процесс Джорджа Якобса», 1855, холст, масло
Эдвард Мэттью Уорд «Судья Джеффрис угрожает Ричарду Бакстеру», XIX в., холст, масло
Что же до «Клеветы Апеллеса», то в XIX веке она интерпретируется уже преимущественно как застывший во времени мифологический сюжет, помещенный в изящную историческую рамку. На картине Джона Вандерлина персонажи графически условны, почти схематичны и больше напоминают мраморные скульптуры, чем живописные фигуры. Это скорее изящная стилизация и дань уважения классике, нежели попытка идейного переосмысления или реконструкции древнего сюжета в новых социокультурных декорациях.
Клевета окончательно утрачивает романтический ореол фатальности. Ее публичное восприятие смещается из философско-психологического в социально-юридический план. Распространение порочащих ложных сведений понимается прежде всего как нарушение общественных и правовых норм. Клевета как душевная травма существует преимущественно в личном, персональном восприятии.
Таким образом, клевета проходит долгую терминологическую верификацию и подвергается визуальным метаморфозам. Злобная змея, коварная ласточка, наглая ворона, быстроногая дева… Мотив неизбежности и неизбывности клеветы звучит все тише и тише, растворяясь в гуле приближающегося нового тысячелетия.
Джон Вандерлин «Клевета Апеллеса», 1849, холст, масло
Ну а как обживалась госпожа Клевета в нашем отечестве?
Первым упоминанием о ней исследователи истории российского права считают «Русскую Правду» Ярослава Мудрого. В этом сборнике юридических норм XI века была статья «О поклепной вире» с описанием ложного обвинения в убийстве. Процедура опровержения состояла в том, что обвиняемого обязывали выставить не менее семи «послухов» – свидетелей его праведной жизни, которые могли «вывести виру», то бишь отвести обвинение. Специальный состав клеветы здесь еще отсутствует, говорится только об ответственности за ложь.
В Уставе князя Владимира Святославича о десятинах, судах и людях церковных (XII век) впервые содержится указание на клевету как отдельное преступление, выделяется ее юридический состав. Наказанию подлежала клевета, связанная с отступлениями от православной веры (еретичеством) и изготовлением колдовских снадобий (зельеварением). Клевета именуется здесь «уреканием» и не отделяется от оскорбления.
В Кормчей Книге – византийском сборнике законов, с XIII века принятом в качестве руководства для управления русской Церковью, клевета каралась по принципу талиона (лат. talis – такой же), равного возмездия. Наказание воспроизводило вред, причиненный преступлением (ср. ветхозаветный принцип «око за око, зуб за зуб»). Устав князя Ярослава о церковных судах (XIV век) уже предусматривал ответственность за ложное обвинение в виде штрафа, размер которого определялся социальным положением и сословной принадлежностью клеветника.
В Судебнике 1497 года впервые появляется понятие ябедничество – обвинение невиновного, ложный донос. Бремя доказательства ложилось не на обвиняемого, а на обвинителя. Вина подтверждалась не предъявлением доказательств, а церковной присягой – целованием креста. Намек на презумпцию невиновности содержался разве что в статье по обвинению в татьбе – преступном хищении: оговор подлежал проверке пыткой или «обыском» (массовым опросом). Что и говорить, суровые были времена!
Непосредственно о клевете вплоть до первой половины XVI столетия в русскоязычных источниках говорится мало и очень размыто. Причинами этого были разрозненность текстов и утрата многих письменных памятников, а также сама форма судебных установлений – в виде грамот, которые князья давали своим наместникам и в которых регулировались в основном тяжкие преступления, а прочие разбирались на основании устоявшихся обычаев.
Судебник 1550 года упоминает клевету в составе другого деяния – бесчестья, то есть вновь соединяя ее с оскорблением. Наказание вершилось согласно принципу «смотря по человеку», то есть исходя из имущественного состояния – дохода, жалованья.
Общественное отношение к клевете в России, как и в других странах, последовательно демонстрирует расхождение закона и морали. На официальном уровне доносы поощрялись, даром что изрядная их часть была клеветнической. Причем множество ложных обвинений проходило по категориям чародейства и волшебства. Так, унесший около двух тысяч жизней пожар в Москве 1547 года приписали «бесовской волшбе» бояр Глинских, ненавидимых народом за беспримерную жестокость и чинимые беззакония. Собравшаяся у Кремля разъяренная толпа тысячью глоток прокричала о вине княгини Анны, которая якобы вынимала человечьи сердца, опускала в воду и тою водою кропила улицы – оттого-то город и выгорел.
Печально памятные жертвы клеветы – протопоп Сильвестр и воевода Алексей Адашев, приближенные Ивана Грозного, обвиненные боярами в смерти его жены Анастасии. Будто бы они «очаровали» и тем «извели» царицу. Дюже суеверный Иоанн Васильевич с глубочайшей серьезностью относился к наветам – и преданные царевы слуги попали в опалу.
Более незавидная участь постигла боярина Михаила Воротынского, которого Грозный, невзирая на все воинские доблести и верную службу, предал жесточайшим пыткам за ведьмовство. «Не научихся, о царю, и не навыкох от прародителей своих чаровать и в бесовство верить… Не подобает ти сему верить и ни свидетельства от такового приимати, яко от злодея и от предателя моего, лжеклеветущаго на мя», – истово оправдывался оговоренный боярин. Но государь не внял, велел привязать Воротынского к бревну и сжечь заживо. Самолично подбрасывал пылающие угли в огонь.
Клавдий Лебедев «К боярину с наветом», 1904, холст, масло
Европейцы подмечали особую национальную страсть русских к очернительным речам. Немецкий пленник Альберт Шлихтинг оставил в 1560-х годах воспоминание о том, что «московитам врождено какое-то зложелательство, в силу которого у них вошло в обычай взаимно обвинять и клеветать друг на друга пред тираном и пылать ненавистью один к другому, так что они убивают себя взаимной клеветой».
Итальянский путешественник Александр Гваньини в мемуарах писал: «Все московиты считают, что самой природой назначено обвинять друг друга право и неправо по любым поводам: они наносят друг другу разные бесчестия, один часто приходит в дом другого и тайно приносит свои вещи, а потом говорит, что они же унесены от него воровски. Великий же князь охотно слушает».
Ровно то же самое подмечали затем отечественные историки. «Страсть или привычка к доносам есть одна из самых выдающихся сторон характера наших предков. Донос существует в народных нравах и в законодательстве», – читаем в исследовании Петра Щебальского «Черты из народной жизни в XVIII веке» (1861).