Наутро я взошла на отцовскую колесницу, и мы взлетели, накренившись, в темное небо, не говоря ни слова. Мы рассекали воздух, и с каждым оборотом колес ночь отступала. Наклонившись над боковиной, я пыталась проследить наш путь по рекам, морям и сумрачным долинам, но ничего не узнавала – мы мчались слишком быстро.
– Что это за остров?
Отец не отвечал. Челюсти его были сжаты, губы побелели от гнева. Рядом с отцом мои зажившие ожоги ныли снова. Я закрыла глаза. Под нами проносились земли, ветер овевал мое тело. Я представила, как, перемахнув через золотой поручень, лечу в пустоту. Приятно будет, пока не ударюсь.
Приземлились жестко. Открыв глаза, я увидела высокий рыхлый холм, заросший травой. Отец застыл, глядя прямо перед собой. Захотелось вдруг упасть на колени, умолять отвезти меня обратно, однако, пересилив себя, я спустилась на землю. И только ступила на нее, как отец и колесница исчезли.
Я стояла одна посреди поляны. Морской ветер царапал щеки, пахло свежестью. Но насладиться этим ароматом я не могла. Голова отяжелела, в горле саднило. Я пошатывалась. Ээт уже вернулся в Колхиду, пьет свой мед с молоком. Тетки на речных берегах веселятся, наверное, братья и сестры вернулись к забавам. Отец, разумеется, в небе, льет свой свет на землю. Все годы, прожитые с ними, выброшены как камешек в пруд. Рябь прошла по воде и исчезла.
Кое-какая гордость у меня все же была. Они по мне не плачут, так и я по ним не стану. Я прижала ладони к глазам, и наконец они прояснились. Заставила себя оглядеться.
На вершине холма передо мной стоял дом с широким крыльцом – стены из хорошо подогнанных камней, резные двери в два человеческих роста. Чуть ниже тянулась кайма леса, а за ним проблескивало море.
Лес заинтересовал меня. Старая чаща с буграми дубов, лип и оливковых рощ, пронзенная копьями кипарисов. Вот откуда шел запах зелени, поднимавшийся к вершине поросшего травой холма. Деревья тяжело покачивались от морских ветров, птицы юркали сквозь тени. До сих пор помню свое изумление. Всю жизнь я жила в одних и тех же сумрачных залах, гуляла по одному и тому же куцему берегу с потрепанными деревцами. Такого изобилия я не ожидала, и мне вдруг захотелось нырнуть в него, как лягушка ныряет в пруд.
Но я колебалась. Я ведь не лесная нимфа. Не умею пробираться ощупью меж корней да проходить без единой царапины сквозь ежевичные кусты. Что могут скрывать эти тени, я понятия не имела. А если там воронки в земле? А если медведи и львы?
Я долго стояла, обуреваемая этими страхами, и ждала, будто кто-то мог прийти и меня обнадежить, сказать: иди, там безопасно. Колесница отца переместилась за море и стала погружаться в волны. Лесные тени сгустились, стволы деревьев словно бы переплелись. Теперь уже поздно идти, подумала я. Завтра.
Дверь дома была широкая, из дуба, с железной стяжкой. Но распахнулась легко, от одного прикосновения. Внутри пахло благовониями. Я вошла в зал, уставленный столами и скамьями, словно для пира. С одной стороны его замыкал очаг, с другой был коридор, ведущий на кухню и к спальням. Этот огромный дом вместил бы дюжину богинь, и я правда все ждала, что из-за угла покажутся нимфы, мои сестрицы и братья. Но нет, ведь смысл изгнания и в этом тоже. Ты должен быть совсем один. Разве есть наказание хуже, думали мои родные, чем лишить кого-то своего божественного общества?
Однако сам дом наказанием вовсе не был. Богатства блистали со всех сторон: резные сундуки, мягкие ковры да золотые занавеси, кровати, табуреты, фигурные треножники и статуэтки из слоновой кости. Подоконники из белого мрамора, ясеневые ставни с завитками. В кухне я пробовала пальцем ножи, трогала железо и бронзу, а еще перламутр и обсидиан. Обнаружила чаши из горного хрусталя и литого серебра. Хоть дом и был необитаем, в комнатах не оказалось ни соринки; как выяснилось, сор вообще не проникал за мраморный порог. Пол всегда оставался чистым, как на нем ни следи, столы блестели. Зола из очага исчезала, посуда мылась сама, а запас дров пополнялся за ночь. В кладовой стояли кувшины с вином и маслом, чаши, всегда полные свежего сыра и ячменного зерна.
Гуляя по этим пустым безупречным комнатам, я ощущала… трудно описать. Разочарование. Где-то в глубине души, наверное, я все-таки надеялась на скалу в горах Кавказа и орла, кидающегося с неба на мою печень. Но Сцилла ведь не Зевс, а я не Прометей. Мы, нимфы, таких хлопот не стоили.
Но было тут и еще кое-что. Отец ведь мог оставить меня в какой-нибудь лачуге, рыбацкой хижине, на голом морском берегу под одним навесом. Я вспомнила его лицо, когда он говорил о Зевсовом приказе, его нескрываемую, звенящую ярость. Я сочла тогда, что лишь сама тому причиной, но теперь, после разговора с Ээтом, стала понимать больше. Перемирие между богами сохранялось только потому, что титаны и олимпийцы не вмешивались в дела друг друга. Зевс потребовал призвать к порядку отпрысков Гелиоса. Открыто возразить Гелиос не мог, но мог ответить по-другому, иначе выказать неповиновение, дабы уравнять чаши весов. У нас даже изгнанники лучше царей живут. Видишь, как безгранично наше могущество? Нападешь на нас, олимпиец, и мы поднимемся выше прежнего.
Вот что такое мой новый дом – монумент отцовской гордыне.
Тем временем зашло солнце. Я нашла кремень, ударила по нему над приготовленным трутом, как некогда делал Главк, – я столько раз это видела, но никогда не пробовала сама. После нескольких попыток огонь наконец занялся и разгорелся, и я испытала неизведанное прежде удовлетворение.
Проголодавшись, я пошла в кладовую, к чашам, до краев заполненным едой – на сотню голодных хватило бы. Положила немного на тарелку и села в зале за широким дубовым столом. Я слышала собственное дыхание. И понимала с изумлением, что впервые ем в одиночестве. Даже если никто со мной не разговаривал, не смотрел на меня, всегда я чувствовала локтем сестру или брата, родного или двоюродного. Я потерла рукой столешницу, тонкое древесное волокно. Попробовала что-то напеть, послушала, как воздух поглощает звук. И подумала: такой теперь и будет моя жизнь. Очаг горел, но в углах скопились тени. Снаружи закричали птицы. Хорошо хоть птицы есть. При мысли о толстых черных стволах у меня волосы зашевелились на затылке. Я закрыла ставни, замкнула дверь. Я привыкла ощущать вокруг громаду земной тверди, а сверх того – могущество отца. И стены дома казались мне не толще листа. Ничего не стоит когтем разодрать. Может, такова тайна этого места. Настоящее наказание еще впереди.
Ну хватит. Я зажгла свечи и, сделав над собой усилие, дошла с ними по коридору до спальни. Днем она показалась большой и этим понравилась мне, но теперь хотелось каждый угол держать в поле зрения, а не получалось. Перья моих перин шептались друг с другом, деревянные ставни скрипели, как корабельные тросы в шторм. Каверны дикого острова окружали меня со всех сторон, разрастаясь во тьме.
Я и не знала до этих пор, сколь многого боюсь. Громадных призрачных морских чудищ, скользящих вверх по холму, ночных червей, выползающих из своих нор и липнущих слепыми головами к моей двери. Козлоногих богов, жаждущих утолить свой звериный аппетит, пиратов, вплывающих в мою гавань, придерживая весла, и помышляющих захватить меня. А что я могу сделать? Фармакевтрия, назвал меня Ээт, – колдунья, но вся моя сила – в цветах, растущих где-то там, за океанами. Если кто-нибудь придет, я смогу лишь кричать, а что в том никакого проку, убедилась до меня уже тысяча нимф.
Страх накатывал волнами – одна другой ледянее. Воздух бесшумно полз по телу, тени протягивали ко мне руки. Я всматривалась во тьму, силясь расслышать что-нибудь кроме биения собственной крови. Каждый миг, казалось, длился целую ночь, но наконец небо обрело глубину и начало светлеть с краю. Тени отступили, настало утро. Я поднялась с постели, цела и невредима. А выйдя на улицу, не увидела ни следов рыскавших вокруг зверей, ни отпечатков скользких хвостов, ни царапин от когтей на двери. И все же глупой себя не чувствовала. А чувствовала, что прошла тяжелое испытание.
Вновь я вгляделась в лес. Вчера – неужели только вчера? – мне хотелось, чтобы кто-то пришел и сказал: там безопасно. Но кто же? Мой отец, Ээт? Изгнание как раз и означает, что никто не придет, никто и никогда. Пугающая мысль, но после бесконечной кошмарной ночи этот страх казался мелким, незначительным. Худший приступ трусости я перетерпела. Искра легкомыслия зажглась вновь. Я не буду как птица, выросшая в клетке, которая не понимает, что можно улететь, даже если открыта дверца.
Я вошла в лес, и моя жизнь началась.
Я научилась заплетать волосы, чтоб не цеплялись за веточки, подвязывать юбки у колена, чтоб репейник не собирать. Распознавать цветущие вьюнки и яркие розы, замечать сверкающих стрекоз и свернувшихся кольцом змей. Я взбиралась на вершины, где черные копья кипарисов вонзались в небо, слезала вниз, во фруктовые сады и виноградники, где лиловые гроздья росли густо, как кораллы. Гуляла по холмам и жужжащим лугам, заросшим чабрецом и сиренью, оставляла следы на золотистых пляжах. Осмотрела каждую бухту и грот, нашла уютные заливы, надежную гавань для судов. Я слушала, как воют волки и квакают в тине лягушки. Гладила глянцевых бурых скорпионов, а они храбро жалили меня хвостами. Но яд их был не страшнее щипка. Я опьянела, как никогда не пьянела от вина и нектара в отцовском дворце. И думала: немудрено, что я оказалась такой медлительной. Все это время я была словно ткачиха без пряжи, словно корабль без моря. А теперь глядите, куда заплыла.
Вечером я вернулась в свой дом. Сумрак не беспокоил меня больше, он ведь означал, что отец уже не смотрит пристально с неба, то есть настало мое время. Пустота меня не беспокоила тоже. Тысячу лет я пыталась заполнить пространство, отделявшее меня от родни. Заполнить дом было гораздо легче. Я жгла кедровые дрова в очаге, и темный дым становился мне другом. Я пела, чего прежде делать не дозволялось – мать говорила, что голос у меня как у тонущей чайки. А когда и правда становилось одиноко и я вдруг понимала, что тоскую по брату, по Главку – тому, прежнему, меня всегда спасал лес. Там ящерицы сновали по ветвям, вспархивали птицы. Цветы, завидев меня, будто подавались вперед, как ретивые щенки, что подскакивают и шумно требуют ласки. Я перед ними почти робела, но день ото дня становилась смелее и однажды наконец преклонила колени на влажной земле у зарослей чемерицы.
Хрупкие цветки колыхались на стеблях. Чтобы срезать их, нож был не нужен, хватило и моего острого ногтя, ставшего липким от капелек сока. Я положила цветы в корзинку, накрыла тканью, а раскрыла, лишь придя домой и плотно затворив ставни. Я не думала, что кто-то помешает мне, но решила этого кого-то не искушать.
Я рассматривала лежавшие на столе цветы. Сморщившиеся, зачахшие как будто. Я не знала, что с ними сделать, с чего начать. Покрошить? Сварить? Зажарить? Мазь, которую использовал брат, содержала масло, но какое? Подойдет ли оливковое с кухни? Нет, конечно. Тут нужно что-то необыкновенное, вроде масла из косточек фруктов, растущих в саду Гесперид. Но его мне не достать. Я прижала стебель пальцем, прокатила по столу. Он перевернулся, дряблый, как утонувший червяк.
Ну не стой столбом, велела я себе. Пробуй. Свари их. Почему нет?
Я говорила уже, что кое-какую гордость имела, и хорошо. Будь ее больше, она бы все загубила.
Вот что я поняла: колдовство не божественная сила, приводимая в действие мгновенно, одной мыслью. Его нужно творить, нужно трудиться – замышлять и искать, выкапывать, сушить, крошить и растирать, готовить, приговаривать и припевать. Но и это все может не сработать, а у богов такого не бывает. Если растения недостаточно свежи, внимание мое рассеянно, а воля слаба, зелье в моих руках испортится, потеряет силу.
Странно вообще-то, что я занялась чародейством. Боги терпеть не могут всякий труд, такова их природа. Ткачество да кузнечное дело – на большее мы не способны, но это ремесла, тяжкой работы не предполагающие, ведь все неприятное изъято из них и совершается божественной силой. Пряжу красят не в зловонных чанах, помешивая черпаком, а щелкнув пальцами. Не гнут спину на рудниках – руды сами охотно выпрыгивают из земли. Никто и никогда не натирает рук, не напрягает мышц.
А чародейство – тот самый тяжкий труд и есть. Нужно отыскать, где всякое растение гнездится, всякое собрать в свое время, выкопать, перебрать, очистить, помыть, подготовить. С каждым нужно делать то одно, то другое, чтобы выяснить, в чем его сила. Терпеливо, день за днем приходится выбрасывать неудавшееся и начинать сначала. Так почему я все-таки это делала? Почему мы все это делали?
Про братьев и сестру не знаю, а мой ответ прост. Сотню поколений я ходила по земле вялая, сонная, жила в праздности и покое. Не оставляла следов, не совершала поступков. Даже те, кто немного любил меня, легко со мной расставались.
А потом я узнала, что могу мир изогнуть своей волей, как стрела изгибает лук. И готова была трудиться сколько угодно, лишь бы сохранить эту силу в своих руках. Я думала: вот что чувствовал Зевс, впервые воздев молнию.
Поначалу, конечно, ничего мне приготовить не удавалось. Снадобья не действовали, кашицы не смешивались, и все это стояло на столе, ни на что не годное. Я думала, что, раз немного руты – хорошо, значит, больше – еще лучше, что смесь из десяти трав действеннее, чем из пяти, что, если мысль моя уйдет в сторону, заклинание не уйдет вместе с ней, что можно начать готовить одно зелье, на полпути передумать и сделать другое. О травах я не знала и самых простых вещей, которые всякая смертная узнает, еще держась за материнский подол: что из кореньев некоторых растений можно сварить мыло, что тис, если бросить его в очаг, испускает густой удушающий дым, что в жилах маков течет сон, в жилах чемерицы – смерть, а тысячелистник затягивает раны. Надо всем этим приходилось работать, все узнавать, пробуя, ошибаясь, обжигая руки, задыхаясь от едкого дыма и выбегая откашливаться в сад.
Ну хоть заклинание, если уж сработало, не придется осваивать заново, думала я тогда, в самом начале. Но и здесь ошиблась. Сколько ни используй одно и то же растение, у каждого срезанного цветка будет своя особенность. Одна роза откроет свои тайны, если ее растереть, другую нужно выжать, а третью – заварить. Всякое заклинание – словно гора, на которую предстоит взойти снова. И вынести из этого лишь знание, что взойти возможно.
Я не отступалась. Если детство чему меня и научило, так это терпению. Мало-помалу я стала лучше слышать, как течет в растениях сок, в моих жилах кровь. Научилась понимать собственные намерения, отсекать и добавлять, чуять, где сосредоточена сила, и произносить нужные слова, чтоб вытянуть ее до предела. Ради этого мига я жила – когда все наконец становится ясно и заклинание звучит чистой нотой – для меня, меня одной.
Я не созывала драконов, не собирала змей. В первое время колдовала всякие глупости, что в голову придет. Начала с желудя – подумала: раз он зеленый, раз растет, питаемый водой, то кровь наяды может мне помочь. Целыми днями и месяцами я натирала этот желудь маслами и мазями, произносила над ним слова, чтобы прорастить. Пыталась воспроизводить звуки, что слышала от Ээта, когда он исцелил мое лицо. Пробовала проклятия и молитвы тоже, но самодовольный желудь упрямо хранил свое семя внутри. Я выкинула его в окно, взяла другой и провозилась с ним еще полвека. Я пробовала произносить заклинание, будучи злой, спокойной, довольной, рассеянной. Однажды решила, что лучше уж откажусь от своего дара вовсе, чем пробовать это заклинание вновь. Зачем вообще мне понадобился дубовый росток? На острове их полно. На самом-то деле мне хотелось лесной земляники, которая сладко скользнула бы в раздраженное горло, – так я и сказала этой коричневой шелухе.
Желудь преобразился мигом, и палец мой утонул в его мягкой, красной плоти. Я уставилась на него, а потом издала победный вопль, распугав птиц, сидевших во дворе на деревьях.
Я оживила увядший цветок. Выгнала из дому мух. Заставила вишни цвести не в свой черед и сделала ярко-зеленым огонь в очаге. Ээт, окажись он рядом, посмеивался бы в бороду при виде всех этих кухонных фокусов. Но я ничего не умела, поэтому ничего не считала ниже своего достоинства.
Мои способности накатывали друг на друга волнами. Оказалось, я умею создавать иллюзии – могу мышей заманить несуществующими крошками, заставить призрачных рыбешек прыгать из воды в бакланий клюв. Я подумывала о большем – о хорьке, чтоб отвадить кротов, о сове, чтоб кроликов отпугнуть. Я узнала, что растения лучше всего собирать под луною, когда роса и тьма сгущают сок. Узнала, что хорошо растет в саду, а что лучше оставить на месте, в лесу. Я ловила змей и научилась выцеживать их яд. И из жала осы могла капельку яда извлечь. Я излечила умирающее дерево, уничтожила одним прикосновением ядовитый вьюнок.
Но Ээт оказался прав – главным моим даром было перевоплощение, и мысли постоянно возвращались к нему. Я становилась перед розой, и та оборачивалась ирисом. Поливала зельем корни ясеня, и он превращался в каменный дуб. Все свои дрова сделала кедровыми, чтоб аромат каждый вечер наполнял мои комнаты. Я поймала пчелу и превратила ее в жабу, а скорпиона – в мышь.
И здесь обнаружила наконец предел своих возможностей. Какой бы действенной ни была смесь, как бы искусно ни сплеталось заклятие, жаба все равно пыталась летать, а мышь – жалить. Перевоплощение затрагивало тело, но не разум.
И тогда я подумала о Сцилле. Живет ли до сих пор внутри шестиголового чудища сознание нимфы? Или цветы, выросшие на крови богов, совершили настоящее превращение? Я не знала. И сказала в пустоту: “Где бы ты ни была, надеюсь, испытываешь удовлетворение”.
Она испытывала, теперь-то я знаю.
Той порой я забрела однажды в самую чащу леса. Мне нравилось гулять по острову, подниматься снизу, с побережья, к его высочайшим прибежищам в поисках прячущихся там мхов, вьюнков и папоротников, нужных мне для чародейства. День клонился к вечеру, корзинка моя переполнилась. Вдруг за кустом я увидела вепря.
Я знала уже, что на острове живут кабаны. Слышала, как они визжат, проламываясь сквозь заросли, частенько находила то растоптанный рододендрон, то вырванные с корнем молодые деревца. Но встретилась с кабаном я впервые.
Вепрь был огромен, гораздо больше, чем я могла вообразить. Хребет крутой и черный, как гребень горы Кинфос, плечи исполосованы молниями шрамов – следами былых схваток. С такими тварями только отважнейшие герои встречаются – когда они во всеоружии: с копьями да собаками, лучниками да сподручниками, а обычно и с полудюжиной воинов в придачу. А у меня был лишь нож для копки, корзина и ни капли хоть какого-нибудь зелья под рукой.
Вепрь топнул копытом, из пасти закапала белая пена. Пригнувшись, он выставил клыки, заскрежетал зубами. “Я сотню юнцов могу сокрушить, и только трупы их вернутся к рыдающим матерям. Я вырву твои кишки и съем на обед”, – говорили его поросячьи глазки.
Я пристально на него посмотрела:
– Попробуй.
Одно долгое мгновение он глядел на меня в упор. Затем повернулся и дернул прочь, в чащу. И вот тогда-то, а вовсе не чародействуя, я впервые ощутила себя настоящей колдуньей.
Тем вечером, сидя у очага, я размышляла о горделивых богинях с птицами на плечах, с оленятами, что тычутся носом в их ладони да семенят почтительно по пятам. Утру им нос. Вскарабкавшись к высочайшим вершинам, я отыскала одинокий след: здесь сломан цветок, там земля чуть взрыта да ободрана когтями кора. Я сварила зелье из крокуса и желтого жасмина, ириса и кипарисового корня, выкопанного, когда луна стояла в зените. Разбрызгала его, напевая. Призываю тебя.
Назавтра, в сумерках, она, мягко переступая лапами, вошла в мой дом, на плечах ее бугрились твердокаменные мускулы. Растянулась у очага, оцарапала шершавым языком мои лодыжки. Днем она приносила мне рыбу и кроликов. Вечером слизывала мед с моих пальцев и засыпала у моих ног. Иногда мы играли: она подкрадывалась сзади, прыгала на меня и хватала за шею. Я ощущала ее горячее мускусное дыхание, тяжесть ее передних лап, давивших мне на плечи. Смотри, говорила я, показывая ей кинжал, который забрала с собой из отцовского дворца, – тот, с отчеканенной на рукояти львиной мордой.
– Что за глупцы это сделали? Они не видели ни разу тебе подобных.
Она зевала, разинув огромную коричневую пасть.
В моей спальне стояло бронзовое зеркало – высокое, под потолок. Проходя мимо него, я с трудом себя узнавала. Мой взгляд будто сделался ярче, лицо заострилось, а позади расхаживала дикая львица – моя подруга. Представляю, что сказали бы сестрицы, увидев меня – с грязными, в садовой земле, ногами, в юбках, завязанных узлом на коленях, поющую во весь свой тонкий голос.
Хотелось бы мне, чтоб они явились. Чтоб выпучили глаза, увидев, как я гуляю среди волчьих логовищ, плаваю в море, где кормятся акулы. Я могла превращать рыб в птиц, бороться со своей львицей, а потом лежать, растянувшись и разметав волосы, у нее на брюхе. Хотелось, чтоб они завизжали, заахали, чтоб из них дух вышибло. Ах, она взглянула на меня! Теперь я превращусь в лягушку!
Неужто я в самом деле боялась этих существ? Я правда десять тысяч лет провела, шмыгая как мышь? Теперь я понимала, почему Ээт был столь дерзок и возвышался над отцом словно горный пик. Творя волшебство, я ощущала тот же размах, тот же вес. Я наблюдала, как движется по небу пылающая колесница отца. Ну? И что ты теперь мне скажешь? Ты выкинул меня воронам, но оказалось, мне с ними лучше, чем с тобой.
Отец не отвечал, и моя тетка Луна тоже – вот трусы. Мое лицо пылало, я стискивала зубы. А моя львица била хвостом.
Что, никто не осмелится? Не посмеет встретиться со мной лицом к лицу?
Как видите, на дальнейшее я, можно сказать, сама напросилась.