В 1943 году моя жизнь казалась мне более-менее стабильной, хотя поезда с заключенными постоянно прибывали и отправлялись. Отправка поезда всегда вызывала панику и бесконечные споры о том, кто должен уйти, а кто – остаться. Иногда привозили только молодых, способных работать, а иногда – старых и больных. Железную дорогу из Богушовице должны были достроить нескоро, поэтому мы с Джо не очень волновались. Слухи ходили разные: это последний поезд, война закончится через пару недель, самое большее – через три месяца.
Не стоит удивляться, что, находясь в такой атмосфере, мы с Марго решили сходить к хироманту. Мы слышали о старушке из Германии и как-то вечером пришли к ней – в барак для стариков. Мы сидели у окна. Пока она водила сморщенными пальцами по моей ладони, я смотрела на ее красивое спокойное лицо. Помолчав, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Дитя, твой муж красив и молод, но я вижу тебя вдовой. Он участвует в чем-то, и это будет стоить ему жизни. Ты же будешь жить и выйдешь замуж за человека, которого знаешь с детства. Ты покинешь Европу и пересечешь с ним великий океан, чтобы там создать новую семью».
Я хотела узнать, что стало с родителями, но она ничего не сказала и развернулась к Марго. Покачав головой, она сказала: «Сколько вдов… Сколько вдов…» Старушка рассказала Марго о событиях, которые и правда случились с ней, а потом заверила ее, что Марго предначертано жить, а ее мужу – нет. Ее слова расстроили нас, и мы изо всех сил пытались высмеять все, что произошло, но забыть ее предсказания оказалось нелегко.
Но, несмотря ни на что, жизнь порой бывала приятной и даже забавной. В сопровождении аккордеона звучала камерная музыка, в невероятно тяжелых условиях устраивались вечера оперы, поэзии и драмы. Декорации мастерили из досок, украденных со склада лесоматериалов, где работали многие заключенные, тряпок и мешков из-под картошки. Партитуры переписывались от руки, а музыку записывали по памяти или придумывали что-то свое. Нигде мне больше не довелось услышать столь глубокое исполнение «Реквиема» Верди. Ария Libera Me, которую в Терезине пела блестящая сопрано из Берлина, приобрела новый смысл. Через три недели ее исполнительницу отправили на восток.
Такое невероятное количество талантливых людей, собранных в этом Богом забытом месте, поражало, и сковать их было невозможно. Художники рисовали, делали наброски и писали на любом клочке бумаги, который попадался им под руку. Постоянно проходили дискуссии, дебаты, а разговорам не было конца. Депортация всякий раз разрушала какую-нибудь творческую задумку, но на место ушедших художников и артистов приходили новые. Вот только бочка талантов не была бездонной, и до конца войны дожили немногие.
По субботам, если позволяла погода, проводились футбольные матчи. Играли во дворе Dresden Kaserne, окруженной балконами со сквозным проходом. Идеальная обстановка для боя быков, и почти столько же человек сидело на трибунах. Все одевались в лучшее, что у них было, и изо всех сил болели за свою команду. На несколько часов мы забывали о том, что находимся в лагере.
Старухи, матери и бабушки были самыми поразительными обитателями нашего муравейника. По силе и находчивости они превосходили своих супругов и после долгого, полного работы дня, могли превратить набившую оскомину картошку во вкусный отвар, а свои койки – в маленькие домики. Они редко жаловались и даже в разгаре спора, бросая друг другу обвинения и упреки, не забывали о хороших манерах и обращались друг к другу только уважительно. Единственной их слабостью были нежные воспоминания о прошлом. Казалось, что количество дорогих их сердцу вещей растет день ото дня, и в какой-то момент создалось впечатление, будто все евреи в прошлой жизни были невероятно богаты. Мне это увлечение казалось невинным, забавным, и лишь в некоторых случаях – вредным.
Однажды, зашив очередную рваную униформу, я расчесывала волосы и заметила на расческе маленьких ползающих насекомых. На мгновение я впала в ступор, а затем ворвалась в барак с криками, что у меня вши – ВШИ! – и что я никогда, никогда от них не избавлюсь и что у Марго наверняка тоже вши, потому что наши койки сдвинуты вплотную.
Марго приняла эту новость куда спокойнее и заметила, что я не первая, кто нашла у себя вшей. Она где-то «раздобыла» (украла) большую канистру с керосином, и следующие три дня мы поливали им волосы, пока не началась экзема. Еще одна трудность заключалась в том, чтобы смыть его с волос холодной водой, потому что другой у нас не было, но мы как-то исхитрились и бросили все силы на еженощную охоту на вшей. Мы садились на койки, укрывались одеялом с головой и зажигали свечу. Можно ли было устроить пожар? Да, но мы навострились выслеживать наших мучителей.
Вскоре после этого я заболела свинкой. Из-за полосканий в холодной воде она протекала очень тяжело. Мое лицо напоминало огромную грушу, и только лоб остался прежних размеров, что сильно удивляло соседок и доктора, который даже приводил коллег взглянуть на такой редкий случай. Стоит ли говорить, что мне было совсем не до смеха, а когда даже Джо и Марго не смогли сдержать улыбок при виде меня, я разозлилась. Детские болезни в гетто правили бал, и любой, кто не переболел ими в детстве, имел все шансы заразиться.
По приезде в Терезин мне не сразу удалось повидать Китти, подругу детства, потому что у нее была скарлатина. Мы очень расстроились, ведь всю жизнь были неразлучны: она приходилась мне троюродной сестрой и стала моим альтер-эго с того самого дня, как появилась на свет двумя годами позже меня. Мы жили в одном районе, родных братьев и сестер у нас не было, и мы буквально выросли вместе. Китти попала в Терезин на одном из первых поездов в декабре 1941 года, и все восемь месяцев разлуки мы ужасно скучали друг по другу. Ее родители тоже были в гетто. Отец, Лео (Лев) Вохризек был старшим по бараку, а высокое социальное положение защищало его от дальнейшей депортации. В больнице она узнала много забавных историй о врачах и медсестрах и была очень рада нашей встрече.
В Терезине у Китти был возлюбленный по имени Буби, который быстро сдружился с Джо. Тот факт, что в Праге у нее остался жених-христианин не сильно ее волновал. Потом, когда придет время, все можно будет объяснить. Как и многие чешские старожилы, она жила в относительно комфортных условиях: с тремя другими девушками они занимали небольшую комнатку в том же бараке, где жила я.
Со свойственным ей великодушием и озорной искоркой в глазах она тут же предложила нам с Джо время от времени превращать ее комнату в любовное гнездышко. Совместно девушки составили замысловатый график и распределили время между своими романами и моим браком. По вечерам я заглядывала к ним, и мы отлично проводили время. Помимо веселого настроения этой четверки вечерами мы часто наслаждались обществом одного из их поклонников, в прошлом музыканта из ночного клуба, который, казалось, обладал тайной силой пробираться в женский барак после наступления комендантского часа. Под аккомпанемент его аккордеона музыка и пение часто затягивались до глубокой ночи.
Возлюбленный Китти Буби работал в лагерной полиции. Это был опереточный отряд, который частенько помогал нам осуществлять проделки за спинами у жандармов и нацистов, по крайней мере, тех, у кого было чувство юмора.
На следующий год Буби, Джо и еще один караульный гетто по имени Гонза соорудили кумбал. Похожие сараи без крыши устанавливали на чердаках нескольких бывших жилых домов Терезина. Размерами примерно три на пять метров, он был сооружен из «организованной древесины», купленной за сигареты и прочую контрабанду. Его стены украшали полки и красивые зеленые простыни, а из мебели были только три раскладушки. Это место напоминало маленький загородный коттедж и давало пусть и редкую, но все же возможность уединиться, тем более что все ребята работали в разную смену. В любом случае ссор из-за него у нас никогда не возникало. Но самым приятным было то, что у нас теперь был свой угол, куда мы могли пригласить гостей в воскресенье и где можно было выпить чашечку настоящего кофе без любопытных взглядов соседей по бараку, поговорить и притвориться, что все хорошо.
Разумеется, это было притворство, потому что депортация не прекращалась, друзья покидали нас день ото дня, а смертность среди стариков неумолимо росла. Я никогда не забуду запряженные людьми старомодные катафалки, перевозившие по улицам то трупы из гетто, то наполовину сгнившую картошку, и тот особый запах, что висел в воздухе.
Я успела пожить под руководством трех Старейшин. Первым был Яков Эдельстайн, польский сионист, который не боялся и мог отстаивать свою позицию перед Kommandantur. Его сменил на этом посту Поль Эпштэйн, берлинец, который не отличался смелостью и часто отдавал предпочтение своим соотечественникам. Он трепетал перед немцами и часто пресмыкался перед ними безо всякой на то необходимости. Третьим был Бенджамин Мурмельстейн, раввин из Вены.
Эти трое и юденрат имели власть и определенные привилегии, но их положение было отнюдь не простым и выбора у них не было. Еды у них было больше, а жилье – лучше, они обладали исключительной возможностью жить вместе с женами, распределять работы и решать, кто и когда покинет Терезин. И пока эти люди, а они были всего лишь людьми, решали, кого стоит спасти, руководствуясь исключительно своими убеждениями, разногласий с ними быть не могло. Но когда они хотели уберечь друга, друга их друзей, дальнего родственника, а в некоторых случаях в ход шел и банальный подкуп, картина становилась совсем иной.
Эта изощренная система, словно лестница, тянулась от юденрата через все гетто и была нацелена на то, чтобы стравить заключенных между собой. Крипо, или еврейская криминальная полиция в штатском, базировалась на шпионаже и доносах на других заключенных. Не всегда они приводили к арестам, но часто играли на руку какому-нибудь облаченному властью садисту или пьяному. Евреи такие же люди, как и все остальные. И чем дольше я жила в Терезине, тем больше понимала, как же трудно человеку сохранить систему ценностей, если предположить, что она у него вообще есть.