Дед спозаранку взобрался на крышу сарая. Высоко сидит, выше цветущих яблонь. Он стар и лыс. В кармане его штормовки обойные гвозди с большими шляпками. Он достаёт их по пять, держит поджатыми губами. Сидит на развёрнутом листе рубероида и снизу смахивает на римского патриция – волосы на висках всклокочены, торчат лавровым венком над покатой лысиной. Один такой, похожий, в венке, висит в кабинете истории. Патриций мычит себе под нос песенку «На Волге широкой, на стрелке далёкой…», берёт двумя пальцами гвоздик, прижимает рубероид к крыше. В другой руке молоток. Тюк-тюк-тюк – и гвоздь по шляпку входит в кровлю. Дед разворачивает чёрный рулон, перемещается за ним по крутому скату. Тюк-тюк-тюк – и переползает дальше. Ловко у него получается! Внук заворожённо любуется снизу.
– Что, Борька, в школу? – С гвоздями в губах у деда получается: «Фто, Бойка, ф фкоу?»
– Ага…
– Неофота?
– Неохота.
В школу и правда неохота. Но Борька знает, что осталось учиться три несчастных недельки, и терпит. Да, всего-то три недельки, и к соседке – бабке Скоковой – привезут на лето Олежека, а к Манучихе – Андрюху. Олежек придурошный и умеет курить, а Андрюха делает из велосипедных спиц пугачи и ловит банкой карасей. Компания что надо. И у обоих раскладные велики.
– Дед!
– Фто?
– А можно мне тоже на крышу, помогать?
– Я ефё не законфю к твоеу пыиходу. Пыидёф и заазь.
…Нет, «неохота» – это не то слово. Такого слова, каким в мае неохота в школу, в четвёртом классе ещё не знают. Борька плетётся с портфелем, а по садам бушует бело-розовое яблоневое море. Шкрябает кедами засохшую колдобинами землю, а по деревне орут петухи. В палисаднике напротив магазина бело-розово – клубится черешня, и под ней завелись юные тюльпаны. Где-то блеет козёл, гуси пробуют молоденький спорыш, трясут клювами, довольны.
На крыше магазина – коты… а в кармане у Борьки рогатка. Борька озирается и целит в кота. В громкого, рыжего, который на серого орёт. Долго целит, не дышит, чтоб руки не ходили. Ещё мгновение, и правосудие припечёт агрессора под самый хвост. Но внезапно Борьку сцапали за ухо. Он взвизгнул и промахнулся.
– Ах ты паразит! – Новый школьный военрук, старый майор, ухватил цепко, не вырваться. – Вот кто в магазине стёкла бьёт! Ну всё, попался, брат. – Военрук вырвал у Борьки оружие и отправил в карман своих брюк с лампасами.
Борька захлюпал:
– Я не стёкла, я кота хотел…
– Кота? Чем тебе бедный кот насолил?
– Он не насолил… он злой, он обижает… орёт на серого…
Седой майор смягчился, немного попустил свою крабовую хватку:
– Так ты что же… получается, заступался за слабого?
– Угу.
– Ну… – военрук будто немного растерялся, – ну не знаю. Хорошо б тебя, защитник, отвести к родителям, чтоб высекли…
– У меня одна мамка, она в городе живёт.
– А ты?
– А я у дедушки с бабушкой. Они меня не секут.
Старый майор озадачился. Как быть? Надо бы озорника поучить, но как судить защитника…
Военрук усомнился:
– А ты точно не по окнам? – Глупый вопрос. – Гм. Ладно, а кто твой дед?
Борька назвал дедову фамилию.
– А, это… рядом с Манучихой-то? Ну… – Майор выпустил благородное ухо, оправил свой китель. Велел передать деду привет и легонько подтолкнул пацана в сторону школы.
Всю учёбу Борька отходил героем! Подумай: пострадал от врага, перенёс пытку – алое ухо так и светит. Враг коварно подкрался, вырвал оружие, но боевого духа не сломил: геройские руки в карманах, нос выше макушки, пионерский галстук вылез на пиджак – и ладно! Главное ведь всё равно не это. Главное – впереди! И оно – главное – скоро зазвенит жаворонками, затеребит на реке поплавки, загрохочет Андрюхиными пугачами и сведёт скулы земляничной оскоминой. А ещё будет покос – возможно, позволят править конными граблями. Возможно, дед подарит наконец свой ржавый мопед – он давно обещает. И будут надеты на сучок и зажарены на костре пескари, и плечи обгорят, а потом облезут. И над всем этим будет густо плавать нестерпимый донник…
Весна… Великое беспокойство процветает под небесами, ширится, растёт…
…Борька возвращается домой, суетливо идёт, с подскоком. На изумрудной лужайке выткнули свои мордочки жёлтые одуванчики. Пробивается у свалки горлупа. Солнце играет, звенит… Всё звучит, всё вокруг – сплошная мелодия! Даже своя калитка и та поёт по-весеннему.
Дед, как и обещал, по сию пору светит лысиной с высокой крыши сарая. Оттуда, слышно, напевает сквозь зажатые губами гвозди: «…гудка-ами коо-то вовёт фароход…» Борька переоделся – и к нему на подмогу. Ухватил с грядки молодого щавеля, набил рот, скривился. Карабкается по лестнице, жуёт, морщится.
Рубероид под солнцем размяк. Борька прорвал дыру на самом верху ската, и дед заставил его самостоятельно заделать прореху. И так и этак вертит Борька молоток, и так ухватит гвоздь и этак – всё ерунда получается. Дед посмеивается:
– Что, мастер, помочь?
– Угу. – Борька проводит под носом чёрным от рубероида пальцем и превращается в гусара.
Дед переползает по скату к нему. Тюк-тюк-тюк – готово. Борька смущённо ковыряет ногтем гвоздь. Дед ухватывает гусара за нос:
– Мастер-колесник… старой бабушке ровесник. Эх ты…
Борька шмыгает носом. Хочется поскорее забыть свою неловкость, и он заговаривает о другом:
– Дед, тебе военрук привет передаёт.
– Ну… и ты ему передавай.
– Он что, твой друг?
– Да как тебе сказать… Бежали вместе.
Борька уставился на деда:
– Бежали? Куда?
Дед вдруг ослаб, сел на коньке, сложил облизанные гвозди обратно в карман, уставился поверх цветущего сада:
– Куда бежали-то? Домой бежали. А куда ещё бегут. – Песня про широкую Волгу вмиг потухла, поплыла вдаль туманцем. – Меня почти сразу взяли, сразу, в сорок первом. Под Курском. Мы тогда отступали, не оглядывались. Я лейтенанта в штаб отвёз, возвращаюсь один. Из леса выехал, а они уже на опушке, штук десять. Главное, туда ехал, здесь ещё наши стояли, а обратно вот… «Рус, здавайс!» Не помню, как с мотоцикла слез. Помню только, что куда-то вели, в спину всё время толкали… Помню, рожи у них довольные, сытые…
Дед поперхнулся.
Лицо патриция то дрогнет застенчивой полуулыбкой, то по нему пробегут еле заметные судороги. Кажется, будто он к чему-то прислушивается и не может расслышать, губы поигрывают то досадой, то недоумением…
– Дед, а бежали-то…
– А? А, бежали… Бежали-то уже после, в сорок пятом, в марте. Я под Веной, в деревне, на хозяина батрачил. Нас таких много было, у каждого в деревне прислуга и работники из наших, пленных. Когда наши к Австрии подошли, эти нас всех собрали со всего округа, свезли на полянку. Помню, шофёр, что нас вёз, гражданский. А какой расстреливал, тот уже в полевой форме, правда, без погон. Однорукий, старый. Выстроил нас: «Руссиш швайн! Тринкин шнапс унд шпилен балалайка!»…Как он одной рукой затвор передёргивал, я не заметил. Главное, тогда ещё подумал: «Как же этот хрен будет одной рукой взводить?» Думал ведь про это, а не заметил. Как сейчас вижу, держит этот однорукий авто мат, упёр в рёбра, целит по нашей шеренге на уровне сердца и медленно-медленно ведёт. Я выстрелов не слы шу, только вижу, как автомат подпрыгивает, гильзы отлетают и с правого края наши тощие начинают валиться. Вот до меня ещё семь человек, вот шесть, вот уже четыре… Готовлюсь, скоро моя очередь. Вот уже сосед мой дёрнулся, упал. А я думаю: как так, выстрелов не слышно, а они валятся… Тут меня в руку толкануло, дёрнуло повыше локтя, развернуло, я и скопытился…
Дед снова поперхнулся.
…Лёгкий южный ветерок прилетел, погнал волну по розоватому яблоневому морю. Волна покатилась, покатилась, добежала до сарая и разбилась об угол, пониже кровли.
– Дед, а бежали-то?
– А, это уж после. Я тогда упал, думал, что помер. Которые рядом – те кто сразу затих, кто хрипит, кто корчится. Немец прошёлся вдоль нас и к шофёру в кабину – прыг, даже борт не закрыли – я-то щурюсь, вижу – и укатили. А я себе думаю: «Если борт не закрыли, значит, ещё за кем-то поехали». И точно. Время прошло: которые рядом – коченеют. Тут эти двое, привозят ещё полный кузов таких же тощих. Так же выстроили и так же бесшумно… Один мне на голову свалился, придавил. Кровь из него глаз мне залила, а другим-то в щёлочку я вижу: фрицы борт защёлкнули. Значит, на сегодня у них всё. Укатили. Который меня придавил… слышу, сердце сверху мою голову в песок вколачивает: тук-тук, тук-тук. Когда стемнело, я его с себя спихнул, он застонал, глаза приоткрыл. Я его растормошил, и поползли к лесу. Ему лёгкое прострелило. Нам с ним всего по одной пуле досталось. Дня два ползли, за лесом нас австрияки подобрали, спрятали в сарае. Мы у них с неделю отлежались и…
Борька раньше видел у деда шрам, повыше локтя. Думал, это от прививки… А это, оказывается, вон от какой прививки. Если прикинуть, до сердца сантиметра четыре не дотянул, промазал однорукий.
– Вот. Бежали… Ползли больше. Ну, а когда до своих доползли, нас опять в сарай, под замок. С неделю продержали. Его, этого, раз на допрос вызывали. А меня и не допрашивали… Он потом, после войны, в Вене дослуживал, в армии остался, а я за Пермью. Недолго, правда, три годка дали… дослуживал… Теперь вот он в отставке, хату у нас в деревне купил, приветы передаёт. Ну, коли так, и ты ему от меня привет снеси. Скажи, дед, мол, в гости зовёт… Чего уж теперь-то…
Дед замолчал. Его лицо успокоилось. Взгляд начал понемногу возвращаться, приближаться к пахнущей гудроном крыше.
– Н-да… Что-то мы с тобой, брат… это… отвлеклись. А? – Дед достал пяток гвоздей. – Ступай в хату, скажи бабушке, пусть обед собирает, пора вроде.
Борька спустился до половины лестницы и спрыгнул. Когда приземлился, что-то твёрдое вдруг подкатило к горлу изнутри, начало душить. Борька понял, что он вот-вот разревётся, и в хату не пошёл – встал под стрехой переждать. Это твёрдое походило на обиду, но не обида – это точно. Обиду-то кто не знает? А это не обида, нет. Нечто гадкое, которое требуется непременно раздавить, растоптать. И неможется…Ведь если б однорукий фриц тогда постарался, то ни деда, ни Борьки теперь бы не было! И каникулы теперь никому б уже не светили. Но это – ладно, ерунда. Ведь главное, что сперва-то, выходит, мамку Борькину… уби-ил бы-ы!..
– Га-адина! – Грудь парнишки разрывается, сердце стучит в мозги, кулаки сами сжимаются…
Борька закусил губу, но понял, что так рёв не удержать, и залепил рот обеими ладонями, шумно задышал носом…
…А сад кругом гудит пчёлами. Густо-густо, липко гудит и приторно благоухает. Чернеет за штакетником перепаханный огород – пора картошку сажать, все уж посадили. Борька давится, дышит носом, сопит. Пережидает.
А с крыши опять мирно сыплется «тюк-тюк-тюк» и катится, беспечно катится, тихонько, задумчиво над бело-розовым морем:
На Во-олге широкой, на стре-елке далёкой
Гудка-ами кого-то зовёт пароход.
Под го-ородом Горьким, где я-аспые зорьки,
В рабо-очем посёлке подруга живёт…
В рабочем посёлке подруга живёт…