Книга: Ловец акул
Назад: Вопль двадцать первый: Лапуля
Дальше: Вопль двадцать третий: Жизнь научит

Вопль двадцать второй: Юрьев день

Лапуля никак не хотела меня полюбить, уж не знаю почему. То есть, я же симпатичный, и очень даже душевный, и еще другие достоинства у меня есть. Короче, никак до меня не доходило, почему мои ухаживания не работают. Саша не брала моих подарков и не хотела со мной гулять, хотя иногда улыбалась моим шуткам.
Как-то я ей сказал:
— Моя первая девушка убежала от меня, вторая села от меня в тюрьму, а третья аж покончила с собой. Вот, поэтому я немного понимаю, что ты не хочешь со мной встречаться.
И Саша тогда даже засмеялась. Она сказала:
— Я не хочу с вами встречаться вовсе не потому, что вы не смешной или глупый, или некрасивый. Вы замечательный, просто меня вообще не интересует эта сторона жизни.
И это был уже почти что диалог. Я сделал шаг к ней, улыбнулся, она тут же сделала шаг назад, но взгляд не отвела.
— А какая сторона жизни тебя интересует? — спросил я.
Помню, я тогда долго за ней шел, и вот мы остановились у фонтана, и я увидел, что на его краю сидят настоящие влюбленные, держатся за ручки и все такое прочее. Усатый студентик в застиранной рубашке и милая, причесанная студенточка. Мне захотелось столкнуть их обоих в фонтан, в освежающую холодную воду. Добро пожаловать в реальную жизнь, бля.
Саша сказала:
— Знания. На самом деле, даже это не имеет ценности, но, если уж выбирать, как скоротать небольшой срок в течение которого мне предстоит быть живой, то все-таки я хочу узнать о мире как можно больше.
Я снова сделал шаг к ней, и Лапуля тут же отступила.
— Круто! Знания! Ты любишь читать книжки, я так и думал. Я тоже люблю читать книжки.
Она легонько улыбнулась.
— И какая ваша любимая книжка? — спросила она безо всякой насмешки.
— А, ну, толстая такая книжка. Про детей, которые сражаются с клоуном. То есть, смешно, конечно, звучит. Там в конце детская групповуха. Но не из-за этого.
Она слушала внимательно и не глядела на меня, как на идиота, которым я себя чувствовал. Никак я не мог собраться.
— Там, короче, дети-неудачники сражаются с одним мудаком. Он на самом деле инопланетная тварь, но выглядит, как клоун. Здоровая книжица.
— Я читала, — сказала Саша.
— Серьезно? А кто тебе больше всего нравится?
— Эдди.
— О, — сказал я. — Понятно.
Я совсем не был похож на Эдди, и у меня не оставалось шансов.
— А как тебе Генри Бауэрс? — осторожно спросил я.
— Вы очень смешной, — сказала она. — Правда. Уверена, вы могли бы обаять любую девушку.
Но не любую.
— А тебя? — спросил я с надеждой. Чувствовал себя пятнадцатилетним, таким наивным и еще до всего этого, включая батин прыжок тигра.
Саша смотрела на меня, не говоря ни слова. Ее кукольные, печальные глаза тоже ее не выдавали.
— Ты такая куколка фарфоровая, — сказал я. — Ну пожалуйста, ты подумай. У меня и деньги есть, и все на свете. Все, что тебе надо.
— Мне не нужны деньги.
— Да ты гонишь, деньги нужны всем!
Опять шаг в ее сторону, снова ее отступление. Все это было похоже на очень-очень медленный танец. Я услышал приглушенный смех. Студенты над нами угорали. Я показал им средний палец.
— Вот сучары мелкие, а? — сказал я. — Ты какого года рождения?
— Я шестьдесят восьмого года рождения.
У нее была странная привычка отвечать только полными предложениями, немножко автоматичная, компьютерная такая.
— И я! Вот это совпадение! Мы точно должны быть вместе!
— Вы представляете себе, сколько на Земле людей шестьдесят восьмого года рождения? — спросила она спокойно. А я сказал, что не представляю и представлять не хочу. Еще какое-то время она смотрела на меня, не мигая, а потом сказала:
— Прошу прощения, мне пора домой.
— Спасибо, — сказал я растерянно и после паузы добавил. — Что со мной поговорила.
Я сел на краю фонтана, рядом с милыми студентами, а потом откинулся назад и рухнул в холодную воду.
Надо мной сомкнулась светящаяся от высокого солнца пленка воды, в носу защипало, и я подумал: это уже разговор.
Ну, хоть что-то.
Вечером Марк Нерон мне сказал:
— У тебя странная позиция. Откуда у тебя вообще идея, что можно понравиться человеку, если ты будешь за ним следить?
— Не знаю, — сказал я. — Это интуиция.
— Это оттого, что ты тупой, — сказал Марк Нерон, глядя на вертлявую девушку в костюме медсестры, обжимавшуюся с хромированным шестом.
— Вася, — сказал Марк Нерон, не отводя глаз от девчонки, пуговица за пуговицей расстегивавшей халатик. — Есть великая русская пословица, отражающая реальное положение дел. Насильно мил не будешь.
Я взял бутылку шампанского, отпил из горла.
— Но это как бы у меня без шансов тогда со счастливой жизнью. Это хуевая пословица, она злая. Вроде как не вышел рожей, и без шансов сразу.
Марк Нерон был такой обдолбанный, что вытащил из пачки сразу две сигареты, одна прилипла к его пальцу, и он долго пытался ее стряхнуть.
— Может, мне измениться? — спросил я. — Задрочиться в знания? Я стану ей интересен.
— Не прикасайся к себе, — сказал Марк Нерон. — Только попробуй построить себя самого, и ты построишь развалины.
На самом деле это сказал Августин Аврелий. Ну, написал, вернее.
— Как ты заебал уже, — сказал я. — Сейчас блевану.
— Если так, то от героина. Кстати, это сказал Августин Аврелий. Ну, написал, вернее.
Поблевав в сортире, умывшись и взглянув в зеркало, я вдруг понял, что меня никогда никто не полюбит.
Ну, то есть, в тот момент это было очевидно. Уж очень бандитская рожа, ну и в целом.
Но вообще-то, я думаю, что сдаваться никогда не нужно, в смысле, это не только то, что я из советских книжек вынес, а какое-то мое глубокое убеждение.
Поэтому я продолжил доебывать Лапулю и постепенно, во всяком случае, мне так казалось, она стала ко мне привыкать. Ну, то есть, у нас случались настоящие диалоги, я ей рассказывал, как у меня день прошел (ну, без уголовщины, конечно) и спрашивал, как день прошел у нее. Иногда Саша мне отвечала. Гораздо охотнее она говорила о всяких абстрактных вещах, рассказала мне, к примеру, что все станет хорошо, когда люди откажутся от деторождения, и все мы вымрем, как динозавры. Тогда реальный мир придет в запустение, а наши души освободятся от плоти.
— Поэтому, — сказала Саша. — Лучшее, что может сделать человек, это жить как можно более незаметно, не делать добра, не делать зла и надеяться, что постепенно мир исчезнет.
— Ну, не знаю, — сказал я. — По-моему, людям нравится жить.
Во всяком случае, когда их убиваешь, они очень боятся.
Еще однажды Саша призналась:
— На самом деле, я не писала про организованные преступные группировки. Я писала о гностицизме в эпоху поздней античности.
— А, — сказал я. — Но ты круто выкрутилась.
Саша посмотрела на меня, склонив голову набок, как умная птичка.
— Но теперь я пишу о бандитах. Очень интересное сочетание саморазрушения и витальности. Базовый тезис состоит в том, что, когда человек совершает убийство, его представления о мире изменяются.
— А как?
— Над этим я и работаю, — сказала она. — Может быть, поеду в тюрьму, чтобы интервьюировать заключенных.
— Подожди, зачем тебе сразу в тюрьму? Я столько этих убийц тебе приведу, что сможешь толстенную книгу написать! Как ту про клоуна!
Я даже ощутил укол ревности. Вот он я, убийца, как он есть, пусть мне задает вопросы, мой-то мир точно изменился.
Мы тогда сидели на лавочке у ее дома. Она некоторое время стояла передо мной, а потом все-таки села, пусть и не рядом. Украдкой Саша меня рассматривала, я пытался поймать ее взгляд.
На свету золотая цепочка на ее руке поблескивала почти нестерпимо, как ниточка, вытянутая из солнца. Я придвинулся к Саше, и она тут же встала.
— Ладно, — сказал я. — Понял.
Но, по сути, мы продвигались. Не то чтобы моя любовь оказалась безнадежной, понимаете? Мне только надо было, чтобы Лапуля ко мне привыкла, чтобы перестала считать меня страшным.
Когда я был маленький, зимой мать часто посылала меня вечером за хлебом. Она знала, что мне жутко, что там темнота, а из темноты бывает что лезут какие-нибудь монстры. Лично я почему-то боялся пиратов. Стремные ребята и ампутанты при этом. Ну, такое себе, короче.
И вот я думал, что если пойду за хлебом, когда на улице уже темно и тихо (а Заречный, в отличие от Москвы, спит и спать ложится очень рано), то непременно какой-нибудь мудак в шляпе подцепит меня за воротник крюком и кинет акулам.
Загадка, конечно, этот источник акул в поселке городского типа Заречный, но дети вообще полны загадок.
Ну так вот, мать знала, что я боюсь, а поэтому мне приходилось пиздовать за хлебом каждый вечер, и Юречке строго воспрещалось меня сопровождать.
В общем, первые пару неделю это был сущий ад, я дрожал, вскрикивал от любого шороха, просил у Бога и Брежнева, чтобы они извели пиратов, ну и вообще-то иногда даже плакал от обиды и безысходности.
Но потихоньку, и с каждым днем все сильнее, меня отпускало. Сначала кажется: выносить невозможно, а потом оказывается: уже можно выносить. Страх тоже притупляется, это чувство интенсивное, от него просто устаешь.
А вот когда я начал ходить за хлебом по вечерам безо всяких там истерик и воплей о пиратах, тогда мамочке это наскучило.
Так я понял в жизни главное: привыкает человек ко всему, вопрос времени. Так что судьбу можно принять, даже любую, она, в конце концов, все равно станет нормальной.
Вот я и думал про Сашу, что она привыкнет ко мне в своей жизни, поэтому-то и перестанет меня бояться.
Ну да, а параллельно вообще-то жизнь моя текла своим чередом, потихоньку работал, вошел в колею, и оно уже стало легче, без напряга шло. Так же потихоньку я приходил к такому выводу, что хочу, наверное, героином заниматься, как Нерон.
Я вроде как имел деньги, имел власть, но ощущал себя несвободным. Все равно, в конце концов, больше всего зависишь от того, кто дает тебе героин. Он за мать родную. А я хотел себе сам быть матерью родной, хотел контролировать свою жизнь.
Вот я начинал уже об этом думать, но тогда это были скорее размышления со скуки, из серии "как нам обустроить Васю?".
Купил себе однушку в Новогиреево, не так далеко от парка Кусково. Хорошая была квартирка, хотя я ее воспринимал, как временный вариант, чисто перебиться, пока не найду чего-нибудь поприличнее, поэтому и ремонт там не делал, и не обставлял по-нормальному.
Денюжки у меня уже водились приличные, но спускал я все на золото, бухло и девок. Ну и на героин, естественно.
А тут однажды мне Марк Нерон сказал, когда мы возвращались с воскресной службы:
— У меня знакомый две однушки продает в Строгино, дома буквально через дорогу. Цена — замечательная просто.
Перед словом "замечательная" Нерон сделал долгую паузу и поглядел на Свету. Мы шли в "Баскин Роббинс", Света подпрыгивала на ходу, ее розовые ботиночки так и мелькали передо мной.
— Да? — спросил я без особенного интереса.
— Цена, говорю, хорошая. Бомба просто. У тебя ж вроде брат и мать в Усть-Зажопинске так и живут?
— Ну, да. Ну, я им деньги посылаю.
— Дело хорошее, — сказал Марк Нерон, прищурившись глядя на синее небо. Он вдруг на ходу подхватил Свету, поднял ее, усадил к себе на плечо. — Смотри, малыш, красота какая.
— А ты думаешь выгодно будет?
— Я говорю, что стоит хорошо. Продать можно, можно сдавать. Он просто по съебам из страны, в федеральном, понимаешь? Но квартира официально на его двоюродного оформлена, проблем не будет.
— Марк! — сказала Арина, убирая волосы за ушки с гвоздиками "Шопар".
— А что такое по себам? — спросила Света.
— Это как по кочкам, — сказал Марк, он снова повернулся ко мне.
— Короче, я считаю, надо брать. Тебе уже пора куда-нибудь вкладываться. Когда горячие времена пройдут, что делать-то будешь?
— Да ну, вечеринка никогда не закончится.
— Все периодами. Было жирно — станет пусто. Да и никогда не известно, как твоя конкретно судьба повернется. Быть может по-всякому.
Ну, да, и соломку надо подстелить. За все я благодарен Марку Нерону, но больше всего за науку о том, как жить вообще на этом свете.
Как-то я сначала решил, что нехуй париться, но Марк Нерон еще пару раз мне на мозги покапал, и я пришел к такой мысли: разумная это идея, а если дети у меня будут, что ж они в однушке будут жить?
Да и Юречке взрослому с мамкой во кайф тусовать. А так недалеко, но не вместе. Идеально же.
Короче, купил я эти две однушки, как документы получил, чуть не обоссался от радости. Круче, чем когда для собственной квартиры мне все выдали. Я думал о том, как порадую Юречку, сама эта идея со временем начала мне нравиться все больше и больше. Да и мамочку уж квартира в Москве бы точно впечатлила, в каком бы она там ни была состоянии.
Я вдруг понял, что уже давно ничего об их жизни особенно и не знаю. Ну, баблишко я посылал исправно, звонил иногда, но разговоры как-то все меньше клеились. Оказалось, что между нами не то расстояние, что между Москвой и Заречным, а даже еще больше.
Я жил на другой планете, откуда до них не доходило никаких достоверных сведений. Впрочем, и я в последний раз слышал о материной болячке три месяца назад, ну, что-то у нее там с мозгом плоховато, так она всегда была дурой поехавшей.
Короче, позвонил я Юречке, сказал:
— Приезжай.
А Юречка сказал:
— Что?
— Приезжай, говорю, у меня к тебе дело есть. Кончай уже сидеть в Заречном. Надо жить!
В трубке сразу сочное такое молчание.
Я сказал:
— Ты о чем это думаешь?
— Много о чем, — уклончиво ответил Юречка. — Так зачем мне приезжать?
Я нетерпеливо попрыгал, в полутьме коридора отражение в зеркале казалось жалкой тенью.
— Сюрприз у меня для тебя, понимаешь ты или нет?
— Какой?
— Если я скажу, какой, это уже будет не сюрприз.
В руках моих были документы на квартиры. Я боялся, что, под моими вспотевшими от волнения пальцами, буквы расплывутся, и поэтому все время перекладывал бумаги из одной руки в другую.
— Я не могу оставить маму, ты же знаешь.
— Так возьми ее с собой, — сказал я.
— Вася, — терпеливо сказал Юречка. — Она не в том состоянии.
— Ну, ходить может?
— Может.
— Вот и возьми ее с собой. Езжайте налегке, все, что надо, здесь вам купим.
Я хотел, чтобы жест был красивый, широкий, чтобы я рукой махнул, и все у них сразу появилось, что им нужно.
Хотел ли я, чтобы они были счастливы? Вопрос-то какой сложный.
Юречка сказал:
— Тебе нужна помощь?
— Если бы мне нужна была помощь, я бы точно не пригласил мать.
Даже обиделся немножко, мол, какая от вас двоих помощь, я все-все сам да потихоньку.
— Ты попал в какую-то историю?
— А что, если Вася, то обязательно в какую-то историю попадет? Без этого никак? А не дано представить, что у Васи все может быть хорошо, и он просто радостью поделиться зовет.
Снова молчание, тяжелое, как капля, повисающая на носике крана.
— Ну, ты достал. Ты хочешь в Москву, столицу нашей Родины, или нет?
Юречка сказал:
— Да. Хорошо, я приеду.
— С мамочкой?
— С ней. Но учти, она действительно не в лучшей форме.
— Да плевал я, в какой она форме. На билеты хватает?
— Я посмотрю.
— Ну и славно.
И опять ужасная, тянущая тишина.
— Ну, все, — сказал я. — Ты доебал меня уже. До связи.
Я бросил трубку, злой и расстроенный, непонятно почему. Моя жизнь от жизни Юречки с мамочкой совсем отпочковалась. Если так подумать, то Марка Нерона я знал лучше, чем Юречку, брата своего родного.
Это бывает, когда уезжаешь от родных далеко, вдруг чувствуешь, что ты один колосок в поле.
И я подумал, что вполне могу не узнать их, что ли. Ну, не внешне вот, а как людей. Мы ж меняемся постоянно. А уж они-то и понятия никакого не имеют, кто такой и чем живет Вася Юдин.
Ночь перед их прилетом я промаялся. Зря не остался с Нероном в "Доллс", думал поспать, а то вставать рано, но сон никак не шел. Я и овец считал, и проговаривал про себя сказочки, и даже переставал дышать, чтоб вырубиться, но ничего не помогало.
Я потрогал пустое место на кровати рядом с собой. Вот была бы тут Лапуля, я бы ее разбудил, и она бы меня крепко обняла и утешила.
Меня в ней что цепляло больше всего? Что добрая она, это было видно, что нежная. У меня случилась такая любовная иллюзия, что Саша нашла бы нужные слова, хотя, скорее всего, она сказала бы, что расставания и встречи — часть жизни, и нет в них ничего особенного, и все равно помрем все, это без вопросов, и нечего париться тогда, кто на себя похож, а кто нет.
Но меня бы и это успокоило, честно, только бы она меня по голове погладила.
Ну да, а думал я, вообще-то, о том, как мамочка с Юречкой воспримут мерин мой новый, как они будут на меня смотреть, какими глазами, что я им скажу про то, чем занимаюсь-то по жизни. Ну, я, конечно, скажу, что бизнесмен, но они-то там тоже не дураки. Какой из меня коммерс? Я же идиот клинический.
В общем, кончилось все тем, что пошел я в три часа ночи жарить блины. Это вкусно, достижение русской кулинарной мысли, и все такое. Когда я маленький был, то, уминая блины, представлял себя почему-то сытым котом, наворовавшим себе сочащейся маслом, сладкой вкуснятины.
Однажды попросил маму научить меня готовить блины. Я сказал:
— Ты умрешь, и я останусь без еды, так что я сам хочу уметь все.
И она, вместо того, чтобы мне врезать или наорать, вдруг сказала:
— Иди сюда, сейчас покажу.
И вот мама капала тестом на сковородку, и по ней растекалось сначала бледное, а потом и золотистое солнце, и я так этому радовался. Потом попробовал я, бесконечно всему удивляясь.
— В следующий раз сам приготовишь, — сказала мне мать. Но следующего раза так и не случилось.
Кое-что про то, как готовить блины, я вообще-то помнил. И, как и тогда, в детстве, первая пара штук получилась комом, а потом пошли очень даже ничегойные блины.
Зачем-то я все время вспоминал, как она меня учила. Может, я ее, на самом деле, впечатлить хотел.
А, может, и нет. Когда я уже стоял перед зданием аэропорта, глядя на утреннее небо, взрезаемое самолетами, я твердо решил, что впечатлять никого не буду и стараться не стану точно. Хватит уж, расстарался весь.
Перед глазами моими горела красная вывеска "Москва-Шереметьево-2".
Мне так хотелось, чтобы Юречке понравилась Москва, мой любимый на свете город. Он же тут часа два проторчал в аэропорту, на пересадке из Ташкента, но тогда и не представить себе, как ему плохо было.
Вряд ли Юречка тогда заценил Москву-красавицу.
Они, рассеянные, стояли в зале прилета, Юречка разглядывал себя в наполированном тысячами ботинок полу. Он выглядел куда более усталым, чем мама. Наверное, поэтому не среагировал, когда она бросилась ко мне.
— Вася! — сказала она и припечатала мое имя звонким поцелуем к моей щеке.
— Мама! — сказал я, радостный и удивленный, но все-таки ждущий подвоха.
— Как ты, родной мой? — спросила она.
— Я хорошо.
У мамы были по-детски распахнутые глаза, веснушки на носу потемнели, еще несколько зубов попрощались с ее ртом, но, в целом, выглядела она хорошо.
— А ты как? Как долетела?
— Это ты как долетел? Мама так за тебя волнуется!
Раньше за моей мамочкой не замечалось как материнской нежности, так и привычки говорить о себе в третьем лице. Да и не летел я никуда, все наоборот было.
Мама снова поцеловала меня в щеку.
— Я вся исскучалась, Васенька! Совсем нас забыл!
Но я только смотрел на нее недоумением. Она нахмурилась:
— Что?
Тут подошел, наконец, Юречка.
— Она думает, что ты — дядя Вася.
Ну, я-то теперь дядя Вася, конечно, для Светы, во всяком случае, но все равно не тот дядя Вася, который маме нужен.
— Ну, еб твою мать, — сказал я. Мне очень хотелось скрыть смущение, скрыть то, что я, хоть на секунду, а все-таки обрадовался.
— Хуевая она? — спросил я. Юречка пожал плечами.
— Ну, не образец адекватности.
И тут мать запела:
— Полюбила лейтенанта, а потом полковника! Стала юбка узковата, не найду виновника!
Я покрутил пальцем у виска, а Юречка сказал:
— Мама, мама, не сейчас. Ладно, Вася, что ты хотел?
Видок у него был помятый, он сжимал единственной рукой их единственный чемодан. Я поглядел на него, на мать и понял: у нас у троих совершенно одинаковые глаза. Мысль была и ужасная, и прекрасная одновременно.
Я достал из барсетки документы.
— На, — сказал я как можно более небрежно. Юречка поставил чемодан, взял и развернул бумажки, углубился в чтение. Мама крутилась вокруг нас, как маленькая девочка.
— Там звезда, — шепнула она мне.
— А? — спросил я.
В окне было видно только тускнеющую утром луну.
Юречка сказал:
— Не может быть.
А мамочка сказала:
— Может!
Она была совсем на себя не похожа, и мне стало ее так жалко. Я хотел обнять ее, но мама вывернулась у меня из рук.
— Ну, ладно, мы тебя увидели, теперь мы улетаем домой, — сказала она. — Не грусти, не печалься.
Юречка утер пот со лба.
— Но как же Заречный?
— На хуй Заречный, Господи ты Боже мой.
Юречка сказал:
— Но все наши вещи!
— Я заказал мебель, и все такое. Ремонт там есть. Ну, сам докупишь тарелки-хуелки и прочее.
Я гордо вскинул голову, мол, смотри, какой я герой. А Юречка глядел на меня с недоверием.
— Что?! Ты что думаешь, я убил двух одиноких бабуль?!
Вроде бы Юречка засмеялся, но осадочек остался.
Я снова глянул на мамочку.
— А ты ее лечишь вообще?
— Калечу, — сказал Юречка. Когда он увидел мою тачку, лицо у него стало еще мрачнее.
Мама пела всю дорогу.
Даже поговорить с Юречкой нормально не выходило, ему приходилось судорожно докупать всякие вещи, а мать, как оказалось, нельзя было оставлять одну, так что вторая квартирка пустовала.
Когда я сидел с ней, мамочка раздражала меня неимоверно.
Она пела, смеялась, орала, кидалась вещами, не сразу вспоминала свое имя, путалась во времени и не могла с точностью осознать, где вообще находится. Иногда она ходила и мычала, как буддийский монах, и делать это могла часами, не уставая вообще.
Как-то раз я от этого всего совсем офонарел и сам сидел на ее раскладушке, раскачиваясь. Мамино натянутое, как струна, звонкое мычание протянулось от одного моего уха до другого сквозь раскаленный мозг.
— Когда ж ты заткнешься уже, а? — спрашивал я.
А мать вдруг перестала мычать и повернулась ко мне. Она стала растирать щеки, будто на морозе.
— Что, недоволен? — спросила она на редкость соответствующим ситуации тоном. — Все тебе отольется, ты тоже подарок не был. Все в мире возвращается, и тебе вернется.
Я тогда так разозлился, что даже подумал: вдруг она симулирует?
Но мать была серьезно больна, в самом деле.
То есть, крыша у нее текла и капитально, она как-то рассинхронизировалась, что ли, стала как ненастроенный телевизор: то белый шум, то какая-то херня вроде идет, но все плохо понятно.
Я и представить не мог, как Юречка в этом во всем жил. Я раздражался, терпел мать, сцепив зубы, как она когда-то терпела меня маленького. Разве что, у меня не было желания напоить ее средством для очистки труб, но это, я думаю, потому, что свою страсть к убийству я и на работе удовлетворял, ха-ха.
Иногда мне все-таки было жалко мать, когда она переживала и нервничала, не понимала, где находится, и почему все тут такие чужие. Тогда я испытывал к ней нежность, как к любому существу, которое так растерянно.
Еще однажды, когда мать вылила молоко в раковину, я вдруг подумал, что мы с ней уже все упустили. В смысле, вряд ли чудо-доктор Айболит всунет ей в пасть волшебную пилюльку и вернет ее прежнюю.
В каком-то смысле, подумал я, подохла моя мать. И мы уже с ней никогда не обсудим нормально то, как прошло мое детство, не извинимся друг перед другом и не расскажем всю правду.
В общем-то, я ее потерял. И вот, в спешно обставленной однушке посреди района Строгино, мы с ней уже прощались. Не у гроба, как оно бывает обычно, а задолго до всяких гробов.
И тогда, когда у меня это уже хорошенько обдумалось, я подошел к ней, спящей, и поцеловал ее в лоб, за которым отдыхал мамин усталый мозг.
Юречка, по-моему, с ума сходил, ну, то есть, он мало спал, мало ел, легко срывался. Однажды, когда мать сбежала из дома, он выскочил за ней и тоже потерялся в незнакомом городе.
Я сказал ему:
— Так продолжаться не может.
Он, бледный и заросший, сказал:
— Это мой долг.
Ну, как у него всегда оно бывало.
— У кого ж ты столько занимал? — спросил я. Юречка махнул рукой, мол, мне не понять. Я сказал:
— Ладно, послушай, может, ее как-то еще можно в порядок привести? Ну, понятно, что не полностью, но она же достала.
— Она страдает, Вася.
— Ну, да.
В общем, не знаю, кого из нас троих мне было жалко больше всего. Своя рубашка, конечно, всегда ближе к телу, но, может, даже и Юречку.
Поспрашивал я у добрых людей, текли ли крыши у кого, особенно у родителей, бабок-дедок. Из мамкиных справок я узнал слово, похожее на имя проститутки — деменция.
Вот я и говорил иногда между делом:
— Слушай, а, может, у тебя у родственников есть у кого деменция? Как лечил?
Оказалось, вот, Тимурка Татарин как раз деда и лечил в Цюрихе, в какой-то дорогущей частной клинике, где жилось лучше, чем в пятизвездочном отеле.
— Им там и ноги растирают, и иголками колют, и креветки у них на ужин, и клоуны приезжают. Все есть! Деду очень понравилось!
— А лучше он стал?
Тимурка Татарин задумался.
— Ну, не, он ебнутый, конечно, но как-то обслуживает себя, может имя-адрес назвать. Я не жалею, хотя денег море ушло.
Вот это странно, а? Тимурка Татарин — сутенер, а проблемы у него, как у всех. До чего же люди разные, и до чего же нет.
Я когда Юречке объявил, что мамка в Цюрих едет, он сказал:
— Ты что, как она там, совсем одна?
— Ты с ней поедешь, — сказал я. — Тем более, ты немецкий знаешь.
— Я в школе учил.
— Ну, тогда пусть они за мое бабло русский подучат.
Юречка смотрел на меня, как баран на новые ворота, а потом неожиданно обнял.
— Спасибо тебе, Васька!
Спасибо мне. Сколько я этих слов ждал, чтоб они еще и с чувством? Чуть не расплакался.
Но нормально, душевно поговорили мы только в ночь перед их самолетом в Швейцарию. Мамку тогда доктор велел транками напичкать, а то резкая перемена обстановки и прочий стресс. Когда она заснула, мы с Юречкой остались в тишине.
Я хлопнул в ладоши:
— Ну, хорошо, все-таки, что приехали вы.
Варились они в этом всем долго, так что в аэропорту я встретил уже совсем других людей. Но я не хотел терять Юречку, бросать его в сложную минуту. Брат, он и есть брат, это навсегда.
Да и мать тоже, если честно. Кровь не вода все-таки, да?
— Хорошо, — сказал Юречка бесцветным таким голосом, и я предложил ему выпить.
— Это что? — спросил он.
— "Абсолют". Шведская водка. Для богатых.
Он помолчал. Я наполнил его рюмку, подтолкнул к нему.
— Ты, Юречка, теперь можешь не беспокоиться. Все, намучился ты с ней, настрадался. Поедешь, мир посмотришь, а как вернетесь, я ей сиделку найду. А ты — гуляй. Юрьев день у тебя! Вон, Москва большая, может, бабу себе найдешь!
Мы выпили, Юречка сказал:
— Спасибо, Вася. Еще раз большое тебе спасибо.
— На стенку от нее уже лезешь, небось.
— Ну, так нельзя сказать.
А вообще-то можно.
Что-то мы забухали с ним, Юречка опять рассказал свою любимую историю про сослуживца, который очень боялся погибнуть в бою, всем говорил, что чувствует — убьют его, а в итоге, не пробыв в Афгане и недели, словил сердечный приступ. Молодой парень, чуть ли не восемнадцать лет, но и такое бывает, в жизни вообще случается всякое.
Юречка всегда эту историю травил, как образчик превратности судьбы.
— Кроме того, — говорил Юречка. — Бессмысленно бояться, если суждено умереть — ты умрешь, если придется жить — значит, будешь жить. Там наверху уже решено, от чего тебе суждено коньки откинуть, без тебя уже решено.
Меня в этой истории про паренька, который не дождался своей пули и погиб от банального сердечного приступа, всегда пугало совсем другое.
Ну, вот он же погиб ни за грош, у его-то смерти совсем не было причины, его-то не вспоминают, когда говорят о славных подвигах воинов-интернационалистов (или даже об их преступлениях). Вот она — действительно неучтенная жертва войны, чья-то жизнь, пропавшая в суматохе, растворившаяся без следа. Вот это, мне кажется, страшно.
Или вот я, я ж бандит, и как мне было бы обидно умереть от банального панкреатита. Страшно, потому что тогда вся твоя предыдущая жизнь как бы обнуляется, как бы не имеет смысла.
Хотя, может, тот парень бы согласился пропасть в этом море без вести, не героем и никем вообще, лишь бы только не умирать долго от пули.
Я спросил об этом у Юречки, а он сказал:
— Знаешь, — Юречка закурил. — Я думаю, он, конечно, жить хотел, но если бы сказали ему выбирать, как умереть, то выбрал бы он по сердцу откинуться. Мне так кажется. Хотя это все, конечно, очень иронично. Молишься: только бы не погибнуть в бою. И внезапно умираешь совсем по другим причинам.
— По ходу, у Бога есть чувство юмора.
Юречка махнул рукой. Я сказал:
— Слушай, у тебя вообще депрессия. Нашел бы себе мадам уже.
— Да я просто выбираю, сам понимаешь, в моем положении я могу быть довольно переборчивым.
Мы засмеялись, я заглянул Юречке в глаза, надеясь что-то про него понять. Очень тяжело терять контакт с человеком, будто ты от себя что-то отрываешь, отхерачиваешь мяса кусок.
Я сказал:
— Хочешь правду послушать?
И Юречка ответил, что хочет. Но, на самом деле, нихуя такого он не хотел. Надо было ему врать.
Я рассказал, что у меня на душе лежит, чем я занимаюсь вообще, то-се, пятое-десятое, сами понимаете, одно к другому цеплялось. Юречка глядел на меня со смесью расстройства и волнения.
Не было только разочарования или удивления, там. Всего этого он ожидал, может, оно рисовалось ему лучше или хуже, но что-то примерно в таком духе Юречка о моей жизни и думал.
А мне хотелось зацепиться за что-то, у меня было ощущение, что я падаю с отвесной скалы и тщетно пытаюсь схватиться за какой-нибудь выступ, хотя бы удариться об него, хотя бы какой-нибудь корешок сцапать.
Вместо того, чтобы остановиться, я продолжал рассказывать: как я начал, привык и полюбил убивать людей, как я подсел на героин, как я человека, сука, зарезал.
Про девок, правда, я Юречке не поведал, я даже в том состоянии понимал, что это ему покажется особенно мерзким. Хотя, если вдуматься, почему? Разве убийство не хуже в миллион раз?
Ну, вот, и рассказал я про жену Смелого, и мне от самого себя стало страшно, кем я стал. Я очень хотел, чтобы Юречка меня понял. Не простил, там, он ж не Бог, не доброе слово сказал, а просто понял, о чем я вообще говорю. Он ведь тоже убивал.
Я уже не мог себя остановить, мне надо было выговориться, натурально разрывалось сердце от всего, что я знал.
Юречка, во всяком случае, слушал молча.
В конечном итоге, я сказал:
— И самое ужасное, самое, брат, ужасное, что мне за это ничего не было! Вообще ничего! Где справедливость? Бог куда смотрит?
Может, Бог, как Юречка, отвел от меня взгляд, со стыда-то. Я подался вбок, заглянул Юречке в глаза.
— Почему меня молния-то не поразила? Почему я никак не плачу за все эти вещи?
— Не говори "гоп", пока не перепрыгнешь, — сказал Юречка.
На лице у него замерло печальное и брезгливое выражение. Он не злился вообще, не собирался выяснять, чем я думал, отчитывать меня, как маленького, нет, мы обошлись без всего такого. Но почему-то это и обидело меня больше всего. Как так-то?
— Ты что, мудила, смотрел на меня в детстве и думал, что я вырасту полной мразью?!
— Нет, — сказал Юречка, налил себе еще водки. — Я тогда так не думал.
Он даже и не выделил слово "тогда". Я так нуждался в том, чтобы Юречка хотя бы разозлился. Но Юречка молча выпил и сказал:
— Это твои ошибки. Твои грехи. Тебе придется с ними жить.
Не, ну, ясен хуй, какая беспощадная правда.
Юречка сказал:
— Но я остаюсь твоим братом.
Я схватил бутылку, отпил прямо из горла и сказал:
— А то кто ж вас с мамочкой-то, двух инвалидов, кормить будет?
Я вскочил из-за стола, швырнул на стол их билеты.
— Вася! Вася, иди сюда! Вернись!
Уже оказавшись на улице, я не мог толком сформулировать, почему разозлился. То есть, все мне было очевидно, а потом я глотнул ночной прохлады, и она вышибла из меня это драгоценное знание.
Оказалось, что я ебанутый, а Юречка просто слов не нашел. Не сказал же он мне, по крайней мере, что я бесполезный, жестокий и тупой, каким и был всегда.
Юречка ничего не сказал из того, что я сам о себе думал, но злость меня охватила ужасная. Уже теперь и не знаю, на кого именно.
Короче, в аэропорт Юречка с мамочкой поехал один. Я только в клинику потом позвонил, чтобы спросить, поступила ли мать.
Злой был, как собака, все не мог покоя себе найти. Днем, чтобы отвлечься, пошел встретить из универа Лапулю, тем более, что, со всей этой историей, я как-то забросил мои ухаживания.
Купил роз красивых, по ходу дела случайно их посчитал и дошло до меня, что число-то четное (тридцать две), ну, я одну и выкинул. Пахли они волшебно, от жары с них эфирные масла, что ли, испарялись, или я не знаю, но запах этот облаком вился вокруг, тяжелым, сладким, как розовое варенье.
Я долго лежал на скамеечке, положив розы себе на живот и глядя в небо.
Ну, конечно, думал я, нравлюсь ей. А то бы она давно маршрут сменила. Женщине просто надо поломаться, всегда так было, от самого начала человеческой истории. Мужчины есть мужчины, женщины есть женщины.
По небу плыли быстроходные облака, и, глядя на них, я задремал. Очнулся от звука Сашиного голоса.
— Василий, — сказала она и легонько дотронулась до моего плеча. — Вы в порядке?
Она стояла надо мной, ее голова закрывала солнце. Стоило мне посмотреть на нее, как Саша сделала шаг назад, и свет попал мне в глаза, и я прижал к лицу ладони.
— Да! — сказал я. — Просто ночь тяжелая выдалась, я не спал вообще.
Я поднялся, розы свалились в пыль, я стал отряхивать их, потом сказал:
— На. Это тебе.
— Спасибо, — сказала Саша и осторожно взяла букет. — Вас давно не было. С вами все в порядке?
— Ну, — сказал я. — Это как посмотреть. Смотря, что такое порядок. Вообще, скорее, в порядке. Скорее, да.
С каждым словом я становился все менее уверенным в том, что говорю правду. В конце концов, я сказал, опустив голову:
— Но вообще-то мне очень плохо!
— Я думала, что вас убили.
— Нет, — сказал я. — Никто меня не убил, но лучше бы убили.
— Лучше бы вам не рождаться, — сказала она, и меня это даже не разозлило. Ну, вот такие у нее представления, так и люди все разные.
Я сказал:
— Ну, вот моя мать тоже так говорит, а теперь она ебу дала, и я отправил ее в Цюрих. Что ты об этом думаешь?
Саша села на скамейку рядом со мной, сказала:
— Что ей тоже лучше было бы не рождаться.
— А мой брат, я ему признался, кто я, ну, сама понимаешь, все ему рассказал, а он такой: это твои ошибки, твои грехи. Твои проблемы!
— И ему лучше было бы не рождаться, — сказала Саша, задумчиво кивнув. — Как мало бы у вас троих было проблем.
Помолчав немного, она добавила:
— Просто ни одной. Эжен Ионеско когда-то сказал, что человек — ничто, но, на самом деле, человеку очень далеко до того, чтобы быть ничем. Ничто, во всяком случае, не сталкивается ни с чем и не живет в ожидании этого столкновения.
Странное дело, но мое мятущееся сердце от ее слов успокаивалось. Как будто она приложила свое холодное ничто к моему горячему лбу.
Я сказал:
— Так злюсь на него, но злюсь не потому, что Юречка плохой (это брат мой), а потому, что я — плохой. Почему я такой нехороший?
— Вы хороший. Вы убиваете людей, лишая их сомнительной привилегии существовать в этом мире.
Только спустя полминуты до меня дошло, что Саша пошутила. Когда она чуть вздернула уголок губ.
— На самом деле, я вас осуждаю. Смерть — одно из самых больших страданий, которые приходится претерпевать человеку.
Я подумал, что это уже почти флирт и подвинулся к ней ближе, приобнял, Саша тут же напряглась. Но в этом напряжении уже был и какой-то интерес.
— Ну, да, — сказал я. — А пожалеешь меня?
— Пожалею, — ответила Саша. — У любого человека, даже такого, как вы, есть своя правда. Если вы это делаете, значит делаете зачем-то, и как-то себя оправдываете.
Я положил голову ей на плечо, Саша скосила на меня взгляд, потом осторожно погладила по макушке.
— Я уверена, вы дороги вашему брату. Просто он не знает, как реагировать. Подумайте, зачем вы это делаете, и попытайтесь ему объяснить. Вы совсем не кажетесь бездушным.
— Правда? — спросил я с надеждой.
Саша кивнула, и я заулыбался.
— Такая ты хорошая, — сказал я. — Ты мне так нравишься, я влюблен.
Она сказала:
— Да. Это видно по вашему…
Что она хотела сказать? Поведению? Стояку? Взгляду? Виду?
Я не знаю, я ее поцеловал. Ее губы показались мне очень холодными, она мне не ответила, но и не отстранилась, во всяком случае, пока я не полез языком в ее рот.
— Василий, мне пора.
— Да?
— Да.
Она мягко мне улыбнулась, прижала пальцы к губам, стерла мои слюни и подхватила букет.
— Спасибо вам за цветы. Я рада, что вы в порядке.
— Что, с твоей точки зрения, не очень логично.
— Да. Я и сама удивлена.
Я крикнул ей вдогонку:
— А какая твоя любимая книга?!
— Рассказ, — ответила она громко. — "Хорошо ловится рыбка-бананка".
Саша ушла, а я остался сидеть на скамейке и думать забыл про Юречку и про мамочку, про то, как они там, в далеком городе Цюрихе.
Надо будет почитать про рыбку-бананку, подумал я, а потом подумал, что я ей совершенно точно нравлюсь, да еще как. Ну, конечно, как может не понравиться такой замечательный молодой человек?
Потом я несколько дней подряд горел на работе — наверху началось движло, одни молодые да амбициозные хотели отбить у нас кормушку, так что гасить их приходилось чуть ли не по заходу в день.
Когда притихло, я отвалился, купил книжицу с рассказами странного парня и прочитал, что он написал про бананку.
Я думал, это что-то про рыбалку, а оказалось, что про самоубийство.
Не знаю, что в нем непонятного, в этом рассказе? Я вот сразу врубился, чего этот парень себя убил. И я понял, что причастен так к какой-то тайне.
Почему он это сделал?
А потому что, почему бы и нет?
В общем, я решил, что хочу поделиться с Сашей своей идеей, а, кроме того, дать ей почитать "Охоту на Снарка". Там ведь про то же самое. Почему бы Снарку не оказаться Буджумом?
Ну, и да, я ей поныл, поссал в уши, и теперь мне хотелось сделать что-то для нее, порадовать ее, поддержать, расспросить о чем-то для нее важном. Она ведь меня выслушала, теперь настала моя очередь делать шаг ей навстречу.
Я с таким восторгом представлял, как спасу Сашу от любой печали, что, увидев ее плачущей, даже растерялся. Она шла к подъезду и старательно, как маленькая девочка, утирала слезы. Во всей этой красоте весны, стремящейся к лету, казалось ужасно неестественным, что человек может быть грустным.
— Саша! — я преградил ей вход в подъезд, потому что она совсем меня не замечала. — Привет! Ты что? Ты в порядке? Что случилось?
Саша шла к подъезду с такой холодной решимостью, что казалось, будто она меня вовсе не видит, даже глядела как-то и куда-то сквозь. Мне вдруг подумалось, что она, как призрак, пройдет через меня.
Но Саша вдруг со всей силы в меня врезалась, обняла за шею.
— Василий!
— Что? А?
Я прижал ее к себе, погладил по голове.
— Тихо, ну, что ты? Все хорошо, все нормально, Лапуля. Давай без этого. Наверняка все поправимо!
— У моей бабушки рак, — сказала она и вдруг как-то очень спокойно.
— Ужасно об этом узнать, — я почесал башку. — У моей матери деменция.
— Нет, — покачала головой Саша. — Мы знаем уже два года. Но она умирает. Ее отправляют домой. Это в последний раз.
— Ну, слушай, последний раз, мало ли. Люди и от рака с помощью кунг-фу Чумака и чувства юмора излечиваются.
— Но проблема не в этом, — продолжила Саша.
— Какая ты непредсказуемая, просто пиздец.
Она взглянула на меня так печально и болезненно, что я тут же захлопнул рот, зубы отозвались болью.
— Обезболивающие перестали действовать, я не знаю, как сделать так, чтобы ей стало хоть чуточку полегче.
Я заметил, что на руке у Саши нет больше золотого браслетика с золотым дельфинчиком. Саша принялась ожесточенно тереть глаза.
— Я не могу ей помочь. Вы же понимаете, я только хочу ей помочь. Она у меня страдает.
— А ты любишь бабушку, — сказал я, поглаживая ее голое, непривычное без золота запястье.
— Конечно, я люблю бабушку, а вы как думаете?
Впервые в голосе ее я услышал что-то похожее на раздражение. Когда я крепко ее обнял, Саша уткнулась носом в мою шею.
— Что же мне делать, Василий? Может, у вас есть знакомые врачи?
Неа, знакомых врачей у меня не было, но в голову мне пришла другая, очень важная мысль.
— У меня нет знакомых врачей.
Я отвернул Сашу от себя, к синему небу, поддерживаемому бетонными столбами многоэтажек. Я провел рукой вдоль горизонта, словно хотел показать Саше свои владения.
— Но есть целая индустрия избавления от страданий. Она называется "наркоторговля".
— Я не собираюсь подсаживаться на наркотики, чтобы сбежать от проблем, — сказала Саша.
— Так у тебя и нет проблем, они есть у твоей бабушки. Когда ее выписывают? Завтра? Завтра я не могу, только если вечером. Как тебе вечером? Я приду, ладно? Договорились?
Саша рассеянно кивнула.
А Марк Нерон вечером сказал:
— Ты пизданулся?
Я откинулся на диване и закрыл глаза, под веками плыли длинные и пылкие героиновые пятна.
— Ну, в смысле?
— Ты хочешь ширнуть бабусю своей дамы сердца?
— Ну а что? — спросил я. — Героин сильнее морфина. Ей поможет, да и вообще за уши потом не оттянешь.
— Она раковая бабуся. Она подохнет.
— Ну, она так и так, но, если мне повезет, то я присуну ее внучке.
Марк Нерон развел руками, мол, он не знает, как со мной разговаривать.
— Да ну тебя, — сказал я. — Я делаю все, что могу, чтобы завоевать ее сердце.
На следующий день я впервые увидел, как живет Лапуля. Убогая, не знавшая ремонта однушка вся была заставлена старыми вещами, которые отбрасывали глубокие тени. Везде пахло пылью, стены были совершенно пусты — ни икон, ни занимательных картинок, ни даже плакатов.
Убиралась Саша не очень-то добросовестно. На потолке висело внушительное кружево паутины, по которому передвигалась маленькая темная точка. Из-за темных штор и неудачной планировки днем в квартире должен был царить вечный сумрак.
Очень безрадостное жилище.
Дома Саша тоже ходила в черном. Я протянул ей бархатную коробочку.
— Вот. Только не отказывайся. Если не хочешь носить, выкинь в окно.
Я купил ей золотую цепочку на руку и маленькую подвеску с дельфинчиком, не в точности такую, какая была, но очень похожую. Саша заглянула в коробочку, лицо ее стало печальным, а потом радостным. Она сказала:
— Спасибо вам.
Без долгих прелюдий Саша взяла меня за руку и повела в комнату, откуда уже слышались стоны. Как будто бабуся там ебалась, если честно, я чуть не засмеялся.
Зрелище это было, конечно, не из лучших. Сашина бабуля перекочевала из больницы домой примерно шесть часов назад, но комната уже провоняла сладкой старческой смертью.
Здесь было чисто, даже очень, и не верилось после той армии пыльных шариков, что я видел в соседней комнате, сквозь приоткрытое окно в помещение втекал ночной воздух, благодаря которому здесь вообще можно было дышать.
Смерти я видел в своей жизни очень много, но, в основном, это была смерть молодых мужчин. Старая женщина при мне еще никогда не умирала, в этом смысле было даже любопытно.
Но, кроме того, я реально испугался. Меня поразило, каким детским оказалось это чувство беспомощности перед болезнью.
На застиранных простынях, как будто на своем будущем саване, лежала крошечная старушка, похожая на высушенного на солнце ребенка или типа того. Она казалась малюсеньким кусочком кураги. Кожа истончилась, на ней краснели целые созвездия, а то и млечные пути красных сосудов. Черты лица у бабуси заострились, как у трупа, челюсть ходила ходуном, а когда она раскрыла рот, я увидел, что бабка истерла себе все зубы.
Рядом стоял столик, на котором громоздились лекарства, графин с водой, чашка с пластиковой трубочкой из "Макдональдса", остатки перетертого морковного пюре в глубокой мисочке. Саша заботилась о ней, как могла, но насколько этого было мало.
И насколько унизительным стало существование бабульки из-под которой надо было выносить горшки с дерьмом, которую можно было поить только через трубочку.
Я думал, что раковые больные только лежат и лупают желтушными глазами, но бабка Саши наоборот никак не могла успокоиться, ее гнуло, она ворочалась, открывала и закрывала рот, мотала головой во все стороны.
Саша прикрыла глаза рукой, словно от солнца. Я сказал:
— Ого. А что у нее за рак?
— Желудок. Но сейчас уже пошли метастазы.
И не верилось даже, что эта бедная бабулька когда-либо не страдала от боли. Иногда бывает, что человек от этой правды закрывается, ну, я имею в виду от последней правды о том, как мы умираем. Но я тогда не закрылся, не знаю, как так получилось.
Я как-то даже наоборот впустил в себя знание о том, что это было человеческое существо, когда-то маленькая девочка, потом молодая девушка, потом зрелая женщина и степенная бабушка и вот — полумертвая старушка. Это было страдающее человеческое существо, и мне стало ее ужасно жалко.
Я с трудом заставил себя подойти к ней.
— Как ее зовут?
— Римма Ивановна, — сказала Саша.
— Римма Ивановна, — повторил я. — Красивое имя.
Когда-то оно было дано маленькому сверточку с розовым бантиком на нем. А теперь оно доживало свои последние месяцы вместе с обладательницей. Между этими двумя точками уместилась долгая и, наверное, не пустоцветная жизнь.
Римма Ивановна тяжело и хрипло стонала, вот прямо так, как будто ее ебали, у меня даже уши запылали от одной такой мысли. Глаза у нее были закрыты, она не осознавала, где находится.
Вот он, подумал я, ад при жизни.
Я принялся готовить ей дозу. В тот момент я совершенно не боялся ее убить. Если бы доза случайно получилась золотой, это стало бы лучшим убийством в моей жизни. Но все-таки я старался рассчитать все правильно, потому что моя жизнь-то продолжалась, и я хотел впечатлить Сашу.
Когда-то и Римму Ивановну, должно быть, кто-то очень впечатлил. Родился же у нее Сашин отец или, может, Сашина мать.
Пока я разогревал раствор, Саша стояла у меня над душой.
— Она такая хорошая. Доктор математических наук. В детстве мы вместе читали книги, страницу она, страницу я, друг другу. И она делала самый вкусный кофе, и мне всегда наливала, хотя мама запрещала, и он был таким крепким. Мне никогда не давалась математика, и она много занималась со мной, но никогда не говорила, что я глупая. У нее был пудель, умер пару лет назад. Его звали Артемон.
Все эти факты сыпались на меня, как удары сердца. Видимо, Саша полагала, что я буду с ее бабушкой ласковее и милосерднее, если немножко ближе узнаю ее как человека.
Я наполнил шприц, взял Римму Ивановну за слабую, очень твердую от напряжения руку. Она приоткрыла полуслепые от боли глаза.
— Шурочка!
Саша положила руку ей на голову ласковым, нежным движением. Таким, какого я от нее и хотел.
— Тихо, бабушка, тихо, — сказала она, а я ввел иглу в исколотую, запортаченную вену.
— Сейчас будет очень хорошо, — сказал я как можно ласковее. В любом случае.
Саша сильнее прижала руку к ее лбу, закрыла глаза, закусила до белизны губу. А я смотрел, у меня хватало на это смелости.
Не моя же бабушка.
Некоторое время ничего не происходило, а потом старушкино лицо расслабилось как-то в один момент, я даже решил — откинулась бабулька, но жилка на ее шее упрямо билась, и Римма Ивановна жила. Она выдохнула сквозь зубы, тихонько застонала, но это был стон облегчения. Она даже показалась мне моложе. Я вдруг спросил:
— Сколько ей лет?
— Семьдесят пять.
Выглядела она на все девяносто пять еще минуту назад.
Голова ее качнулась на подушке, и Римма Ивановна вся обмякла. Думаю, кайфа она никакого не получала. Вернее, главный кайф был в избавлении от боли и сознания.
Я сказал:
— Чудо, а?
Саша погладила Римму Ивановну по совершенно седым волосам. В уголках сморщенных старушечьих глаз были слезы.
Наверное, одна из лучших вещей, которую я в жизни сделал. Ну, мне так кажется.
Можно было, конечно, оплатить ей лечение за границей, но там не было шансов, во всяком случае, так говорила Саша. В медкарту я не заглядывал.
Саша заплакала.
— Шурочка, — сказала Римма Ивановна одними губами. Она явно не понимала, где находится, но откликалась на Сашин голос.
Саша подошла ко мне и сказала:
— Спасибо вам. Я очень благодарна. Не знаю даже, как объяснить, насколько.
Некоторое время мы стояли друг перед другом, я глядел на Сашу, а она меня. И что-то во мне щелкнуло, наверное, это чувство помогало моим первобытным предкам ебаться с бабами до изобретения языка, на котором можно предложить.
Я поцеловал ее, и она снова не ответила. Тогда до меня дошло: она не знает, как.
Все было очевидно: у девушки, которая не хотела существовать, не существовало парня. Ну, нормально.
Она попыталась сделать шаг назад, но я сжал ее плечо.
— Подожди. Я тебя научу.
Некоторое время мы целовались в полутемной комнате, пропахшей старостью и смертью, прямо при семидесятипятилетней раковой бабуле.
Но это еще ничего, потому что потом мы трахались.
Я запустил руку под ее длинную юбку, под хлопковые трусы. Она попыталась вывернуться, но так неловко, что только впустила меня дальше, сама насадилась на мои пальцы.
Почему-то от присутствия нагероиненной раковой бабки все это было только горячее. Не знаю, люди любят всякие противоречивые вещи.
Саша вдруг прижалась ближе ко мне, решимость у нее была, но был и страх. Я потрахал ее пальцами, и она то вставала на цыпочки, то крутилась у меня в руках, и это было охрененно.
То, что у нас тогда случилось, особенно разумным шагом назвать нельзя. В смысле, Саша не была готова к сексу, ее ширнутая бабка лежала меньше чем в пятнадцати сантиметрах от нас и воняла, а я не мог знать точно, не откинется ли старушка сейчас от передоза.
Но в то же время это было очень даже правильно, потому что я хотел Лапулю, неважно где, и она хотела меня, и это было как у животных, которые точно знают, как нужно. Она неумело целовала меня и гладила, совсем, как я хотел.
Мне было так хорошо, и в то же время я довершал начатое еще в машине, в первые минуты нашего знакомства. Я отымел ее прямо на стареньком, красном ковре, на котором осталось красное же пятно крови, почти в цвет.
Мне было приятно, что она целочка, ну, типа старых дев я еще не ебал, все у нее было там так узко, как у малолетки, хотя она была моей ровесницей.
До того, как я вставил, она была увлечена процессом куда больше, потом нахмурилась от боли, смотрела на меня подозрительно, но я уже ничего не соображал, жарил ее, как австралопитек австралопитечку.
Она не стала имитировать оргазм, как делают иногда целочки, но поддалась мне, шире раздвинула ноги, позволяя входить как можно глубже, и зачем-то уставилась на бабульку.
Наверное, думала, как она там.
Жару добавляла Римма Ивановна, которая периодически звала внучку по имени, до нее ж не доходило, что внучка занята, что внучку пялит добрый доктор.
Короче, мне первый раз с ней понравился дико, а ей, вроде как, не очень, хотя я осознал это только после оргазма. Но то волшебство, которое притянуло нас друг к другу, которое заставило нас заняться сексом, оно было сильным и чистым, и я знал, что, если Лапулю расшевелить, она будет огонь-девочка в постели.
А пока Саша дотронулась до засоса рядом с соском, поправляя лифчик, натянула обратно черную водолазку. Я должен был что-нибудь сказать, но я лежал на ковре и тяжело дышал, водил пальцем по пятну крови, так что под ногтем остался розовый полумесяц.
Надо было спасать ситуацию.
— Кстати, — сказал я. — Прочитал недавно тот рассказ. Ну, про рыбку. Которая бананка.
Назад: Вопль двадцать первый: Лапуля
Дальше: Вопль двадцать третий: Жизнь научит