18
Бактриец был, как дикое дитя, –
Он не писал, не молвил, лишь любил.
И чтобы эта память не ушла, –
Ведь завтра отдадут меня зверям, –
Я то же Фебу верно расскажу.
«Смерть в пустыне»
Вы, должно быть, заметили: до сих пор моя замысловатая история соблюдала, по крайней мере, некоторые свойства, присущие трагедии. Я не пытался излагать то, что думали или делали другие люди, когда это выходило за пределы моего знания; я не мотылял вас туда-сюда, не предоставляя подходящих транспортных средств; и я никогда не начинал фразу словами «несколько дней спустя». Каждое утро становилось свидетелем маленькой смерти пробуждения запойного пьяницы, «а в сумерках – медлительный скрип ставен». Англичане, как указывал Реймонд Чэндлер, может, и не всегда лучшие писатели в мире, но они – несравненно лучшие скучные писатели.
И если я иногда не прояснял логическое обоснование этих событий, то отчасти потому, что вам такое, вероятно, все равно удается лучше, а отчасти потому, признаюсь, что меня самого довольно-таки поставило в тупик открытие: события, управляемые, как мне казалось, мной, на деле управляли мной.
Последние несколько недель я развлекался тем, что отливал свои воспоминания в некоем подобии дисциплинированной изложницы, но теперь это глупство должно немедля прекратиться, ибо дни на исходе, а геликоптер времени яростно взбивает крылами воздух у меня над головой. События превозмогли литературу: осталось время лишь на несколько досужих страниц, затем, быть может, еще на несколько дневниковых заметок; после чего, подозреваю, времени не останется вообще, никогда.
Похоже, волею вульгарной иронии судьбы, я вернулся домой умирать в виду видов моего ненавистного детства: пути Господни и впрямь неразборчивы, как Пэт однажды сказала Майку, гуляя по Бродвею – или то была О’Коннелл-стрит?
Добраться сюда было легко. Мы вылетели из Квебека в Эйре в одном самолете, но не вместе. В Шэнноне Джок прошел прямо через Иммиграцию, помахивая своим Паспортом Туриста, – они туда и не заглянули. С собой Джок нес чемодан. Потом внутренним рейсом – в аэропорт Коллинстаун, Дублин, и дождался меня в миленьком пабе на Колледж-Грин под названием «У Присяжных».
Со своей стороны, я провел тихий час в уборной Шэннона с полубутылкой виски, пообщался с различными группами путешественников, рассказал всем и каждому, что мои жена, дети и багаж сидят в самолетах на Дублин, Белфаст и Корк, после чего надоедливо и гигроскопично просочился наружу прямо в такси. Паспорт у меня никто не попросил. Думаю, все были просто рады от меня избавиться. Таксист систематически доил меня на предмет налички всю дорогу до Муллингара, где я побрился, сменил одежду и акцент и сел в другое такси до Дублина.
Джок сидел «У Присяжных», как было условлено, однако не вполне: через несколько минут его выдворили, ибо его развезло как пудинг, и кто-то научил его неприличной фразе на гэльском, которую он постоянно распевал на мотив «Бьемся мы на Бойне» или как там еще ее называют.
Мы задешево долетели ночным рейсом до Блэкпула и лишь вели себя, как пьяные, – ровно настолько, чтобы не выделяться среди прочих пассажиров. В аэропорту персонал уже укладывался на боковую или куда там люди в Блэкпуле укладываются: ко всем нам, в общем, они повернулись спиной. Мы сели в разные такси и поехали в разные мелкие и омерзительные отели. Я на ужин съел пирожок с картошкой, что ел Джок – не знаю.
Наутро мы сели в разные поезда и встретились, как условлено, в вокзальном буфете станции Карнфорт. Быть может, вы ни разу не слышали о Карнфорте, но уж вокзал вы точно видели, особенно его буфет, ибо там как раз снимали «Короткую встречу», и место это свято для всех, кто чтит память Селии Джонсон. В наши дни Карнфорт не может претендовать на иную славу: некогда процветающий сталелитейный городок с важной железнодорожной развязкой, сегодня он отличается лишь выдающимся и явно намеренным уродством всех зданий до единого и невероятной приятностью их обитателей – даже банковских управляющих. Я родился в пяти милях от него, в местечке под названием Силвердейл.
Карнфорт располагается в крайнем северо-западном углу Ланкашира и временами называет себя «Вратами в Озерный край». Он не вполне на побережье – вообще-то он не вполне где-то. Там есть хорошие пабы. Раньше, когда я был мальчиком, имелся кинотеатр, но мне туда ходить не разрешали, а теперь он закрылся. Если не считать «Бинго», разумеется.
Одну из гостиниц держит славный итальянец, старый толстяк по имени Дино как-то; он знает меня с тех пор, как я был «бамбино». Я сказал ему, что вернулся только что из Америки, где завел себе врагов, и теперь мне нужно где-то тихонько отлежаться.
– Не волнуйсси, мистерра Чарли, этти чертоввы сицильски ублюдди васса тутта не найдетти. Ессли их тутта уввижу, полицция буддетти очченни быстри. Они тутта хорошши, не боийси вонюччи мафиоззи.
– Дело не совсем в этом, Дино. Мне кажется, если ты кого-нибудь увидишь, лучше будет мне тихонько об этом сообщить.
– ОК, мистерра Чарли.
– Спасибо, Дино. Эввива Наполи!
– Абасса Милано!
– Каццоне пенденте! – вскричали мы хором – наш старый лозунг минувших дней.
Мы с Джоком провели там в герметичном уединении недель пять, пока у меня не зажила подмышка и я не отрастил более-менее достоверную бороду. (Сразу хочу прояснить: у Дино не было ни малейшего подозрения, что мы как-то напроказничали.) Я перестал красить волосы и есть крахмалистую пищу и вскоре выглядел на семьдесят хорошей сохранности. Наконец, перед выходом наружу я вынул изо рта два верхних клыка, что крепились на проволочной скобе. Легонько укладывая верхние резцы на нижнюю губу, я выгляжу образцом старческого слабоумия – миссис Спон от такого зрелища обычно визжит. Ныне поседевшие свои волосы я отрастил и взбил, купил себе хороший полевой бинокль и спутался с орнитологами-любителями. Поразительно, сколько их нынче развелось: орнитология раньше была тайным и сокровенным хобби желчных школьных учителей, сбрендивших старых дев и одиноких маленьких мальчиков, но теперь она стала нормальным времяпрепровождением на выходных, вроде ковроткачества или обмена женами. Учась в школе, я очень ею увлекался, поэтому знал, кто как правильно кричит, – да вообще-то и сейчас довольно-таки увлекся, и экскурсиями своими совершенно наслаждался.
В этих краях Ланкашира – едва ли не лучшие места для наблюдения за птицами в Англии. Морские и береговые пернатые миллионами навещают огромные солончаковые болота и приливные равнины залива Моркам, а тростники Лейтон-Мосса – заповедник Королевского общества защиты птиц – кишат утками, лебедями, чайками и даже выпями.
Я дал Дино триста фунтов, и он купил мне подержанный темно-зеленый «мини», зарегистрировав его на свое имя. Я наклеил на машину несколько липучек – «СПАСИТЕ ЛЕВЕНЗ-ХОЛЛ», «ЕОЛОСУЙ КОНСЕРВАТИВНО», «ВСЕ В ПАРГОРОД» – и бросил на заднее сиденье детскую переноску «Карри-Кот»; согласитесь, вдохновенная маскировка. Джоку мы умудрились отыскать пару цветных контактных линз и глаза его из потрясающе голубых стали грязно-бурыми. Линзы ему очень понравились, он их называл «мои очочки».
Тем временем, поскольку телефонный узел в Карнфорте уже автоматизировали, стало безопасно сделать несколько осторожных звонков в Лондон, где разнообразные шкодливые друзья в обмен на большое количество дензнаков принялись за создание нам с Джоком новых личностей, чтобы мы смогли переехать в Австралию и зажить новой жизнью среди Бикс и Чуваков. Новые личности ныне очень дороги и требуют длительного времени, но процесс их получения значительно облегчился – все-таки столько наркотиков вокруг. Просто находите парнишку, которому недолго уже в этом мире осталось, ибо он увлечен «болыним-Г-значит-героином», предпочтительно – такого, который хоть в чем-то вас напоминает. Берете его под свое крылышко – или, скорее, ваши шкодливые друзья его берут, – вписываете его, выписываете ему это Г и кормите его, когда он в силах чем-нибудь подавиться. Оплачиваете ему Карточку Национального Страхования, покупаете ему паспорт, открываете на его имя счет в Сберегательной Кассе Почтового Отделения, сдаете за него тест на вождение и снабжаете его воображаемой работой в реальном месте. («Наниматель» получает его зарплату наличными – в двойном размере.) Затем платите очень дорогому умельцу, который заменяет его фотографию в новом паспорте вашей, и вы – новый человек.
(Наркоман, само собой, теперь становится несколько избыточен: можете заказать его профессионально, но это оплачивается сверху и в наши дни ужасно дорого. Лучший и самый дешевый курс – лишить его лекарства дня на три или около того, пока он совсем из себя не выйдет, а потом оставить в людной общественной уборной – в этом ремесле очень котируется подземка на Пиккадилли, – со шприцем, в котором содержится тяжелая передоза. И пусть Природа милостиво берет свое. Коронер на него едва глянет: быть может, ему лучше там, где он сейчас; ох, да он зажился лет на пять; и т. д.)
Короче говоря, все вроде бы и ничего, но только Уильям Хики или кто-то из тех обозревателей раз-другой обронил деликатные намеки: дескать, определенные Лица в Высших Кругах получали некие фотоснимки, – а это могло или не могло соотноситься с художествами Фугаса. Если да, то я не очень понимал, кто может это делать – не Иоанна же? Кто-нибудь из этих жутких друзей Фугаса? Мартленд? Я не поддавался беспокойству.
Вчера вечером, когда в бар гостиницы Дино я входил полный свежего воздуха, нагуляв великолепный аппетит, кому угодно я мог бы рассказать, что дела мои обстоят на удивление хорошо. День я провел на Моссе, где мне повезло – несколько минут я не упускал из своих окуляров усатую зиньку, а если вы полагаете, что таких птиц не бывает, ступайте читать ближайший птичий справочник. Это было лишь вчера вечером, когда я входил в бар.
Вчера вечером, когда я входил в бар
Бармен должен был улыбнуться и сказать: «Вечер, мистер Джексон, чего желаете?» То есть именно это он говорил мне каждый вечер много недель подряд.
Но вместо этого он враждебно вперился в меня и спросил:
– Чего, Пэдди, обычного? – Я совершенно опешил. – Давай же, – сварливо продолжал бармен, – решай быстрее. Мне и других обслуживать надо, знаешь ли.
Два незнакомца на другом конце стойки мимоходом изучали меня в зеркале за выставкой бутылок. До меня дошло.
– Хорроршок, хорроршок, – густо прорычал я. – Начисляй мине обычного, свилеватый ты отпездал.
Он двинул мне по стойке двойной ирландский «Джеймисон».
– И язык придержи, – сказал он, – а не то вылетишь.
– Херрниа, – ответил я и неопрятно опрокинул в себя виски. Утерся рукавом, рыгнул и вывалился наружу. Хорошо, что полевое обмундирование серьезного орнитолога мало чем отличается от питейного костюма ирландского землекопа. Я взлетел по лестнице и обнаружил Джока в номере на кровати – он читал «Бино».
– Пошли, – сказал я. – Они сжимают кольцо.
Мы жили в состоянии готовности к любой крайности, поэтому выскочили из гостиницы сквозь кухню примерно через девяносто секунд после того, как я покинул бар, и направились к вокзальному двору, где я держал на стоянке «мини». Я завел двигатель и задом выехал с парковки; я был довольно спокоен – у них не было ни малейшей причины меня заподозрить.
Затем я выругался и заглушил мотор – меня парализовало смятением.
– Чё такое, мистер Чарли, чего-то забыли?
– Нет, Джок. Что-то вспомнил.
А вспомнил я, что не заплатил за виски – и бармен не попросил меня это сделать. Пьяным ирландским землекопам едва ли открывают кредиты в уважаемых провинциальных гостиницах.
Я снова завелся, жестоко вдавил и отжал все рычаги до предела и вымахнул со двора на улицу. Человек, стоявший на углу, развернулся и рысью припустил обратно в отель. Я молился, чтобы их машина стояла носом в другую сторону.
Я гнал безотказный «мини» из города к северу по Миллхед-роуд; перед вторым железнодорожным мостом я погасил фары и юркнул влево, к Хагг-Хаусу и болотам. Дорога иссякла до пешеходной тропы, затем – до заболоченной колеи; мы давили колючую проволоку, сползали по откосам к воде, едва не переносили «мини» на руках через невозможно топкие места, матерились, молились и прислушивались к погоне. Слева от нас одержимо брехало и тявкало трехглавое церберово отродье. Мы пробивались на запад, ненавидя пса ненавистью глубокой и богатой, а реку Кир обнаружили, только макнувшись в нее. Точнее, макнулся в нее «мини» – съехав по склону и упокоившись носом в песчаном повидле у самого фарватера, ибо отлив был в самом разгаре. Я цапнул почти пустой чемодан, Джок цапнул рюкзак и мы, спотыкаясь, рухнули в поток, от испуга хватая воздух ртами, когда холодная вода омыла наши промежности. На дальнем берегу, перед тем как взобраться по откосу и выставить себя на горизонте всем на обозрение, мы остановились; в полумиле за нами на низкой передаче газовала машина; два конуса света от фар обмахивали небо, затем вдруг погасли.
Звезды горели ярко, но мы слишком оторвались от погони, и нас бы не разглядели; мы вскарабкались по склону – благословенна будь моя новообретенная физподготовка – и двинулись на северо-запад, к огням Грейндж-Овер-Сэндза в шести милях от нас, по ту сторону мерцающих приливных топей.
В жизни со мной такого не было – самое странное путешествие, что я когда-либо предпринимал. Тьма, неслышное близкое море, свист и нытье крыльев сотен изумленных птиц, шлепанье наших ног по мокрому песку – и страх, гнавший нас вперед, к огням, что корчились так далеко, по ту сторону залива.
Но в мою пользу решало вот что: я ступал по знакомой земле. План мой был таков: дойти до Зыбучего Пруда – предательской двухмильной лагуны – в самой ее опасной точке, оттуда повернуть на северо-восток, добраться до самого узкого ее места и там перейти. В этой точке дружественный берег Силвердейла окажется в двух милях строго к северу. Это зависело от того, в правильном ли месте мы перебрались через Кир, а также от того, там ли, где я полагал, сейчас располагается отлив; у меня не было выбора, кроме как предположить, что я прав по обоим пунктам.
Вот тут и начался кошмар.
Джок скакал вприпрыжку в нескольких ярдах слева от меня, когда мы оба ощутили под собою зыбь. Я сделал то, что и следует делать в таком случае – двигаться быстро, но резко забирать по кругу к тому месту, с которого начал. А Джок – нет. Он остановился, хрюкнул, попробовал высвободиться, поплескался и быстро увяз. Я бросил чемодан и принялся охотиться на него в темноте, а он звал меня, и голос его в панике звенел – я такого никогда не слышал. Я уцепился за его руку и тоже начал тонуть; кинулся плашмя вниз, упершись в трясину лишь локтями. Будто вытягиваешь из земли дуб. Я встал на колени, чтобы ухватиться получше, но колени мои увязли сразу же, ужасающе.
– Ляг вперед, – рыкнул я.
– Не могу, мистер Чарли, – мне уже по брюхо.
– Подожди, достану чемодан.
Чтобы отыскать его, пришлось чиркнуть спичкой, затем еще одной – чтобы снова найти Джока в гипнотическом мерцании мокрого песка и звездного света. Я пихнул чемодан вперед, и Джок возложил на него руки, прижал к груди, вогнал в грязь, навалившись на него всем телом.
– Не годится, мистер Чарли, – наконец сказал он. – Мне уже до подмышек. Я вздохнуть не могу. – Голос его звучал жуткой карикатурой.
За нами – причем не очень далеко за нами – я слышал ритмичный плеск подошв по песку.
– Давайте, мистер Чарли, мотайте отсюда!
– Господи боже, Джок, за кого ты меня принимаешь?
– Дуру не валяйте, – пропыхтел он. – Валите. Но сперва окажите услугу. Сами знаете. Мне так не хочется. Может, полчаса уйдет. Давайте, помогите.
– Господи боже, Джок, – повторил я в полном ужасе.
– Давайте же, старина. Быстро. Поднажмите.
В панике я побарахтался и с трудом встал. Возня и сопенье подо мной были уже непереносимы, и левой ногой я наступил на чемодан, а правой – Джоку на голову. И поднажал. Булькал он кошмарно, только голова никак не тонула. Я снова и снова бил по ней ногой, в неистовстве, пока все не стихло, после чего выцарапал чемодан из топи и побежал – не разбирая дороги, стеная от ужаса, жути и любви.
Услышав, как подо мной хмыкает вода, я догадался, куда попал, и бросился в протоку, уже не думая, есть там брод или нет. Перебрался на другую сторону, оставив ботинок в грязи – тот самый ботинок, слава богу, – побежал на север, и каждый глоток воздуха рвал мне трахею. Один раз я упал и не смог подняться; слева за спиной мигали факелы – быть может, кто-то отправился вслед за Джоком: не знаю, уже не важно. Я скинул другой ботинок, встал и побежал опять, проклиная все на свете, рыдая, проваливаясь в овраги, сбивая ноги о камни и ракушки, чемодан лупил меня по коленям, – пока, наконец, я с разбегу не врезался в остатки волнолома у стрелки Дженни Браун.
Там я немного пришел в себя – посидел на чемодане, стараясь рассуждать спокойно: мне предстояло смириться с тем, что произошло. Нет – с тем, что я совершил. С тем, что совершаю. Сверху полил мягкий дождик, и я поднял лицо навстречу каплям – пусть смоет хоть немного жара и зла.
Рюкзак остался в Зыбучем Пруду; все необходимое для жизни было в нем. В чемодане же нет почти ничего, если не считать нескольких денежных пачек. Мне требовались оружие, обувь, сухая одежда, еда, выпивка, укрытие и – превыше всего прочего – чье-нибудь теплое слово. Чье угодно.
Оставляя низкие известняковые утесы по правую руку, я, спотыкаясь, брел по берегу почти милю – до стрелки Известный Конец, за которой и начинались солонцы, тот странный пейзаж, омываемый морем, вымоины и кочкарники, где пасутся лучшие в Англии ягнята.
Справа у меня над головой сияли огни добрых домовладельцев Силвердейла; я поймал себя на том, что прежестоко им завидую. Именно такие владеют секретом счастья, это они овладели его искусством, они всегда его знали. Счастье – аннуитет или акции Строительного общества; пенсия и голубые гортензии, а также изумительно смышленые внучата, счастье – это когда тебя избирают в Попечительский совет, а в огороде ранние вызрели, хоть и совсем еще мало, а ты жив и чудесно-сохранился-для-своего-возраста, а вот такого-то уже на кладбище свезли, счастье – это зимние рамы, и сидишь у электрического камина, вспоминая, как тогда выписал Региональному Управляющему по первое число, а еще тот раз, когда Дорис…
Счастье – это легко; почему только на него не подписывается больше людей?
Я крался по дороге, уводившей прочь от берега. Мои часы гласили – 11:40. Пятница, стало быть, спиртное закончили отпускать в одиннадцать, плюс десять минут на допить, плюс, скажем, еще десять – избавиться от надоед. Мои мокрые и драные носки влажно шептались с мостовой. Перед гостиницей машин не было, свет в вестибюле не горел. Меня уже колотило от холода, запоздалой реакции и надежды на вспомоществование, когда я проковылял по темной стоянке, обогнул здание и приблизился к кухонному окну.
Хозяин – или совладелец, как он предпочитает называться, – стоял невдалеке от кухонной двери. На нем была та позорная шляпа, которую он всегда надевает, спускаясь в погреб, а лицо его, как обычно, выглядело так, будто он отправляет кого-то на виселицу. Своим желчным взором он время от времени наблюдал мою карьеру уже с четверть века, и она не производила на него впечатления.
Он открыл кухонную дверь и бесстрастно оглядел меня с ног до головы.
– Добрый вечер, мистер Маккабрей, – сказал он. – Вы несколько сбросили вес.
– Хэрри, – пробормотал я. – Вы должны мне помочь. Прошу вас.
– Мистер Маккабрей, последний раз вы просили у меня выпить после закрытия в 1956 году. Ответ с тех пор не изменился – нет.
– Нет, Хэрри, в самом деле, – у меня серьезные неприятности.
– Это верно, сэр.
– Э?
– Я сказал: «Это верно, сэр».
– Это вы о чем?
– Я о том, что вчера вечером два джентльмена осведомлялись о вашем местопребывании, утверждая при этом, что они – из Особой службы. Держались крайне любезно, но, будучи спрошенными, упорствовали в непредъявлении удостоверений. – Он всегда так говорит.
Я больше ничего не сказал – лишь умоляюще посмотрел на него. Вообще-то он не улыбнулся, но пламень во взоре несколько, что ли, пригас.
– Вам лучше уйти, мистер Маккабрей, или вы нарушите мой заведенный распорядок, и я позабуду запереть дверь в сад или еще что-нибудь.
– Да. Что ж, спасибо, Хэрри. Доброй ночи.
– Доброй ночи, Чарли.
Я уполз в тень корта для сквоша и съежился там под дождем, наедине с собственными мыслями. Он назвал меня «Чарли» – он так раньше никогда меня не звал. Войдет в анналы: вот оно, теплое слово. Джок в конце тоже назвал меня «стариной».
Один за другим огни гостиницы погасли. Церковные часы пробили половину первого с привычной слуху фальшью, и лишь после этого я крадучись обогнул здание, прошел по каменной террасе и нажал на садовую дверь. И впрямь – кто-то легкомысленно не запер ее на щеколду. Дверь впустила меня на небольшую веранду с двумя выцветшими на солнце канапе. Я стянул с себя промокшую одежду, разложил ее на одном канапе, а свое измученное тело – на другом, хрюкнув от натуги. Когда мои глаза привыкли к сумраку, на столе между диванчиков я различил натюрморт. Кто-то – опять же, легкомысленно – оставил там старое теплое пальто, пару шерстяного белья и полотенце; а также буханку хлеба, три четверти холодной курицы, сорок «Посольских» сигарет с фильтром, бутылку «Учительского» виски и теннисные туфли. Поразительно, как беззаботны бывают «отельеры» – неудивительно, что они все время жалуются.
С маленькой веранды я ушел, должно быть, часа в четыре. Взошла луна, светящиеся тучки шустро неслись пред ее ликом. Я обошел гостиницу кругом и отыскал тропу, что идет через Пустыри – такие странных очертаний известковые холмы, облаченные в пружинистый дерн. Телок Бёрроуза я, должно быть, удивил на всю жизнь, трусцой пробежав между ними в темноте. До бухты, где некогда парусники из Фёрнесса разгружали руду для железоплавильной печи в Лейтон-Беке, было всего несколько сот ярдов. Теперь, когда течения сменились, здесь лежит торф с объеденным ежиком травы, который два-три раза в месяц на пару дюймов заливает морской водой.
Но гораздо значимее другое: в утесе, под венчающей его необъяснимой зубчатой стеной, изглоданной плющом, имеется грот. Пещера неприветливая, даже дети не осмеливаются ее исследовать, и говорят, что в глубине есть внезапный провал неведомой глубины. С Востока заря уже делала свои легкие инсинуации, когда я проник в этот грот.
До полудня я проспал из чистого бессилия, потом поел хлеба и курицы, отпил еще скотча. И снова лег спать: я знал, что сны будут ужасны, но бессонные мысли в кои-то веки окажутся хуже. Проснулся я на исходе дня.
Свет быстро угасал. Чуть позже я навещу своего братца.
Говоря точнее, в ранние часы этого воскресного утра я выбрался из пещеры и во тьме подрейфовал к деревне. Последний телевизионный приемник уже нехотя выключили, последний пуделек уже попрудил в последний раз, последнюю чашку «Борнвиты» уже заварили. Коув-роуд напоминала ухоженную могилу – супруги с супругами лежали, грезя о былых излишествах и грядущих кофейных утрах; никаких флюидов от них не исходило, трудно поверить, что они вообще тут. Приблизился автомобиль – его вели с тщательным степенством недобессознательного опьянения; я шагнул в тень и переждал. О мою правую ногу потерлась кошка – несколько дней назад я бы пнул ее безо всяких угрызений совести, но теперь я не мог пнуть даже собственного брата. Особенно – этой ногой.
Пытливо мяуча, кошка проводила меня вверх по Уоллингз-лейн, но поджала хвост, завидев огромного белого кошака, притаившегося под изгородью наподобие призрачного Дика Тёрпина. В Юбарроу горели все огни, сквозь деревья цедились напевы новоорлеанского джаза – старина Бон наверняка располагался играть остаток ночи в покер и пить виски. Когда я сворачивал вправо на Силвер-Ридж, от Св. Бернарда донесся одинокий гав, а затем – никаких звуков, опричь шелеста моих шагов по Элмслэк. Кто-то жег садовый мусор, и тень аромата еще висела – один из самых острых запахов на свете, дикий и ручной одновременно.
Сойдя с проезда, я на ощупь отыскал еле различимую тропинку, что спускается к задней стене Вудфилдз-Холла, родового поместья Робина, второго барона Маккабрея и т. д. Господи, вот так имечко. Родился он незадолго до Великой войны – это сразу видно: в то десятилетие было «де ригёр» называть отпрыска Робин, а матушка моя была беспощадно «де ригёр», если не больше, как вам подтвердил бы кто угодно.
Ни за что не догадаетесь, где я все это пишу. Поджав колени до самого подбородка, я сижу на стульчаке в уборной своего детства, в детском крыле братнина поместья. С местом этим у меня связано больше счастливых воспоминаний, нежели со всем остальным домом, некогда проникнутым алчностью и хронической завистью отца, материнским лихорадочным раскаянием от того, что она вышла замуж за невозможного хама, домом, что ныне заражен ползучим отвращением братца ко всем и вся. Его самого включая. А в особенности – ко мне: он бы не плюнул мне в лицо, вспыхни оно пламенем, если бы плевался не бензином.
Передо мной на стене – рулончик мягкой розовой туалетной бумаги: нянюшка наша ни за что бы такого не позволила, она свято верила, что у детей аристократии должны быть спартанские попки, и нам приходилось пользоваться старомодными ломкими сортами наждачки.
Я только что навестил свою прежнюю спальню, всегда готовую к моему приезду – здесь никогда ничего не меняют, не тревожат. Как раз та фальшивая нота, которые так любит сардонически брать мой братец. Он часто говорит: «Помни, Чарли, здесь у тебя всегда есть дом», – а потом ждет, когда меня начнет зримо тошнить. Под половицей в этой спаленке я пошарил и нащупал большой пакет в клеенке; внутри – мое первое и самое любимое оружие, «смит-и-вессон» калибра .455, полицейско-армейская модель 1920 года. До сих пор не создали тяжелого револьвера прекраснее. Еще несколько лет назад, пока я не увлекся виски как комнатным видом спорта, из этого револьвера и с двадцати шагов я проделывал удивительнейшие штуки с игральной картой, но и теперь я уверен, что смогу при хорошем освещении поразить цель покрупнее. Скажем, Мартленда.
К револьверу прилагается коробка армейских патронов, никелированных и очень шумных, и еще одна, почти полная – обычных свинцовых, ручной сборки, с небольшим пороховым зарядом. Они гораздо больше годятся для того, что я задумал. На войне такими пользоваться, конечно, нельзя, этот мягкий свинцовый шарик, с радостью могу вам доложить, творит ужасные вещи с тем, во что попадает.
Я сейчас допью «Учительское», то и дело осторожно поглядывая на дверь, чтобы моя давно покойная нянюшка не поймала меня за этим занятием, а потом спущусь и нанесу визит братцу. Я не скажу ему, как проник в дом. Пусть поволнуется – о таких вещах он постоянно переживает. Пристрелить его у меня тоже нет намерения – в такое время это будет непростительное баловство. В любом случае убить его – это оказать ему услугу, а я ему обязан многим, но не услугами.
Я братом, англичанином и другом звал его!
Когда я тихо просочился в библиотеку, мой брат Робин сидел ко мне спиной и шуршал пером над мемуарами. Не оборачиваясь и не прекращая царапать бумагу, он сказал:
– Здравствуй, Чарли, я не слышал, как тебя впустили в дом.
– Ожидал меня, Робин?
– Все прочие стучат. – Пауза. – У тебя не было сложностей с собаками, когда заходил в кухню с огорода?
– Послушай, от этих твоих собак пользы, что африканскому кабану от вымени. Будь я взломщиком, они бы предложили мне подержать фонарик.
– Тебе хочется выпить, – сказал он – ровно, оскорбляя.
– Я бросил, спасибо.
Он прекратил шуршать и обернулся. Осмотрел меня с ног до головы и обратно – медленно, лаская:
– На крыс охотишься?
– Нет, сегодня тебе волноваться не стоит.
– Есть хочешь?
– Да, пожалуйста. Но не сразу, – добавил я, когда рука его потянулась к колокольчику. – Позже я сам угощусь. Скажи, кто обо мне спрашивал в последнее время.
– В этом году – ни одной сельской шалавы с младенцами на руках. Пара комиков из какой-то смутной службы МИДа, я не стал уточнять, чего им надо. О, и еще одна непреклонная стерва – сказала, будто о тебе слышали в Силвердейле и ты должен выступить перед Женским граверным обществом Озерного края или чем-то вроде того.
– Понятно. И что ты им всем сказал?
– Что, по-моему, ты в Америке – правильно?
– Вполне, Робин. Спасибо. – Я не стал интересоваться, откуда он знает, что я был в Америке: он бы не сказал все равно, да и мне все равно. Определенную порцию своего драгоценного времени он отводит на слежение за моими делишками – в надежде, что настанет день, и я дам ему повод. Он такой. – Робин, у меня правительственное задание, о котором рассказать тебе я никак не могу. Но оно подразумевает, что я должен незаметно проникнуть в Озерный край и несколько дней пожить на природе. А для этого мне кое-что нужно. Спальный мешок, консервы, велосипед, фонарик, батарейки – в таком вот роде.
Я посмотрел, как он пытается убедительно сделать вид, будто скольки-то из этих предметов у него нет; затем я расстегнул пальто. Полы разошлись; рукоять «смит-и-вессона» торчала из-за пояса моих брюк, как собачья нога.
– Пойдем, – сердечно произнес Робин, – поглядим, чего можно раздобыть.
В конце концов раздобылось все, хотя мне пришлось ему напоминать, где хранятся некоторые вещи. Кроме того, я взял топографическую карту Озерного края – придать колорита моим выдумкам – и две бутылки виски «Черная этикетка».
– Мне показалось, ты бросил, дружок?
– Строго для дезинфекции ран, – любезно объяснил я.
Еще я прихватил бутылек скипидара. Вы, мой проницательный читатель, догадались бы, зачем, но брат мой был озадачен.
– Послушай, – сказал я, когда он провожал меня к дверям. – Прошу тебя, никому – ни единой душе– не говори, что я здесь был или куда я отправился. Хорошо?
– Разумеется, нет, – тепло ответствовал он, глядя мне прямо в глаза, чтобы видно было всю фальшь. Я подождал. – И вот еще, Чарли…
– Да? – ответил я, не дрогнув лицом.
– Помни, пожалуйста, – здесь у тебя всегда есть дом.
– Спасибо, старик, – отрывисто сказал я.
Как где-то выразился Хемингуэй: даже когда научитесь не отвечать на письма, у родных останется много способов вам угрожать.
Кренясь и покачиваясь под весом бойскаутского груза, я повилял на велосипеде к кладбищу, оттуда – по Боттомз-лейн, свернул у Парка налево и обрулил Лейтон-Мосс, пока не прибыл к Подножью Утеса. Мимо фермы я провел велосипед тихо-тихо, чтобы не поднять собак, и на ощупь стал пробираться по разбитой дороге к вершине.
Утес – это некое известняковое образование в форме утеса; богато минералами и испещрено провалами и расселинами, которые тут называют «щелями». По карте оно занимает квадратную милю (СО 47:49,73), но если пробираться по нему, кажется, что много больше. Здесь двести лет назад таился ужасный Трехпалый Джек – озирал Болота в свою подзорную трубу и выискивал беззащитных путников, чьи кости ныне – в пяти саженях на дне, удобряют собой прожорливые песни залива Моркам. (О Джок, «кровавыми кудрями не тряси!»)
Весь Утес испещрен и пронизан всевозможными дырами – Песьей дырой, дырой Фей, Барсучьей, каждая со своей долей древних костей и орудий, – а также забытыми шурфами, где в туманном прошлом добывали полезные ископаемые, фундаментами невообразимо древних каменных хижин, а на самом верху – оборонительными постройками не кого-нибудь, а древних бриттов. Превосходное место ломать ноги – даже браконьеры не рискнут сунуться сюда ночью. Перед Утесом – солонцы и море, за ним – готическая красота Лейтон-Холла. Справа видна заросшая тростниками гавань Лейтон-Мосс, а по левую руку – пустошь Карнфорта.
Давным-давно здесь было здорово добывать медь, я же теперь искал некую копь, где разрабатывали краску. Точнее – красную охру. Добыча охры на Утесе некогда процветала, и брошенные копи до сих пор неопрятно истекают красными слезами – цвета поистине вульгарного швейцарского заката. Чтобы найти тот шурф, который я помнил лучше всего, понадобился час. На десять футов он уходит круто вниз, на вид – очень красный и мокрый, но затем разглаживается, резко сворачивает вправо и становится вполне сухим и просторным. Вход в него ныне закрывает дружественный куст ежевики – сражался я с ним просто дьявольски.